Золотая рота - Чарская Лидия Алексеевна 3 стр.


Глеб прервал себя на минуту и взглянул боком на приятеля, как бы давая ему время оценить его красноречие. Но Марк продолжал молча исподлобья смотреть на будущего деятеля, не понимая его плавно текущую речь.

Глебу, однако, было безразлично, понимают его или нет. Он мало заботился об этом. Его охватило сильное желание говорить, только говорить во что бы то ни стало.

И он начал снова:

— Рабочей силы я сбавлю. Старые машины лучшими заменю. Новых выпишу столько, что отец только ахнет. Я им такие котлы наставлю, что мое почтение. И с гигиенической точки зрения почищу. И вонь эту в сушилке уничтожу. Ей-Богу! Словом, все… Я застоя в деле не терплю. Навстречу прогрессу большими шагами шагать надо! Я им Глеба Лаврова в таком виде представлю, что они ахнут!

— А Лиза? Зачем Лиза тебе? — неожиданно прервал его Марк, тяжело переводя дыхание. Он во все время речи Глеба не переставал следить за ним исподлобья и тяжело дышал, как запыхавшийся в беге человек.

— А Лиза? И Лизу наведу на путь цивилизации, — расхохотался Глеб, — и Лиза в переделку пойдет. Что она, Лиза? Красивая самка, дитя фабричной черни. А из нее может выйти нечто. Только бы поверили в меня. Да и поверят, — подтвердил он беспечно. — Они уши развесят, как увидят улучшения и удачу. Удача, мой милый, это тот же капитал в жизни. Удача предопределена каждому с колыбели. Я верю в это, а в свою удачу верю тем более. Я избранный, что ни говори. И счастья своего не прозеваю, будь покоен. Слыхал ты: Англия в какие-нибудь семнадцать лет достигла апогея прогресса в мире промышленной цивилизации, а я достигну этого с моей фабрикой в пять лет, я, Глеб Лавров, честное слово! Ты веришь в меня, Маркунька, что ли?

И он снова обхватил плечи Марка своими белыми, выхоленными, но крепкими руками, глубоко заглянул ему в глаза ласково загоревшимся, как у женщины, взглядом.

Тот угрюмо увернулся, как медведь, от ласки и глухо спросил:

— Ты про Лизу мне скажи, что ты с Лизой сделаешь?

— С Лизой? — беспечно переспросил Глеб и пожал плечами.

О Лизе он думал меньше всего в эту минуту. Практическая жилка врожденного коммерсанта заговорила в нем слишком сильно. Ему было не до Лизы, потому что мысль его перебежала далеко к тому времени, когда он, Глеб, должен будет принять управление фабрикой в свои руки и станет «преобразовывать» весь ее строй.

Вопрос о Лизе заставил его разом вернуться к ней.

Лиза была ценна по-своему, а всякая ценность, как бы она ни проявлялась, была всегда понятна и желанна душе Глеба.

— С Лизой? — переспросил он еще раз. — Если тебя это так интересует, то слушай. «Не добро человеку быть одному», — говорит священное Писание. А она к тому же славная штучка, Лиза!

Что-то дрогнуло вдруг от этих слов во всем существе Марка. Дрогнуло и точно заметалось. Как будто огромная сильная птица забила в нем тяжелыми крыльями. И удары этих крыльев задевали все больные струны, бередя их.

Ему разом сделался нестерпимым этот нагло-уравновешенный тон Глеба, его розовое упитанное свежее лицо с лоснящимися щеками, с глазами, брызжущими задором.

«Баловень, — пронеслось вихрем в мыслях Марка. — Он баловень».

И этот баловень стал еще более ненавистен ему, нежели раньше.

Сколько раз слышал он из уст приятеля циничные речи по поводу той или другой фабричной женщины и пропускал их мимо ушей. Женщины не только не трогали его души, но он и не уделял им никакого внимания. А одно упоминание Глеба о том, что могло быть с Лизой, приводило его в непонятный трепет. Марк взглянул еще раз на это сытое лицо и лоснящиеся румянцем щеки, взглянул в наглые, торжествующие глаза Глеба, и ему нестерпимо захотелось ударить молодого Лаврова по его лоснящейся от здоровой свежести щеке или, обхватив его тело руками, сбросить его вниз, в реку за перила моста или на камни берега.

Жало ненависти вонзилось в него слишком глубоко, чтобы он мог вырвать его.

Марк даже дрогнул весь от непреодолимости и остроты этих желаний, казавшихся ему такими сбыточными и простыми.

Он сжал кулак и подвинулся к Глебу почти вплотную. В черных глазах его блеснуло что-то дикое, как у зверя.

— Что ты? — скорее удивленным, нежели испуганным голосом спросил его собеседник.

— А вот что! — грубо крикнул ему в самое ухо Ларанский, — я тебе говорю, истинно, слыхал? Я тебе говорю… ты оставь ее, Лизу, а то я тебя, знаешь! Слыхал? — и захлебнулся от ярости и муки.

— Да ты ошалел, что ли? — опасливо отодвигаясь, произнес Глеб. — Ты что же это, дурак, в самом деле? — и вдруг, встретив его взгляд, взгляд волка, поджидающего добычу, словно разом остыл и потух в своем гневе. И уже совсем иным, миролюбивым тоном проговорил не то ласково, не то сварливо:

— И чего ты взъерепенился, право? Какого черта? Что она тебе, сестра? Жена? Невеста? Михайлы Хромого невеста она. А ты… Да ты врезался в нее, что ли, скажи на милость?

Но Марк не отвечал. Он только сейчас понял всю дикую ненужность своего порыва. И запоздалое раскаяние засосало его.

Стараясь не глядеть на Глеба, он мрачно нахлобучил по самые брови свой выгоревший от солнца и времени картуз с поломанным козырьком и двинулся к дому.

Но, почти дойдя до белого, в тон фабрике выкрашенного конторского здания, Марк резко отвернулся от него и, угрюмо насупясь, пошел обратно через мост, к городу, где, замирая по-вечернему, теплилась жизнь.

Мысль об отце и пощечине погнала Марка от фабрики. Он не хотел и не мог видеть отца.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Он шел по кривым улицам, по берегу канала, в котором билась замкнутая в шлюзах вода. Вечер темнел.

Дневные звуки замерли, и на смену им родились новые, то тихие, чуть слышные, то смелые, цинично заявляющие свои права на эту ночную тишь.

Дома стали как будто выше и громаднее. Дорога молчала, белея пыльным налетом, уходя далеко-далеко вперед от одного края города к другому.

Марку казалось, что и ночь и дорога — все это продолжение какого-то сна, который он видел когда-то, но который, перейдя к действительности, потерял все свое обаяние. Сна, в который он заключил себя с той минуты, как почувствовал в себе близость к Лизе.

Белая, вьющаяся широкой лентой дорога казалась ему рельефной картиной. И весь этот спящий маленький город с его каналами и шлюзами, с уснувшей фабрикой и беловато-желтым бликом крепости у устья реки — все казалось ему такой же сонной картиной на полотне.

Только когда он вышел по горбатому мосту на городскую площадь и разом обнял всю ее взглядом, с ее скученными неуклюжими постройками, среди которых преобладали трактиры и вертепы; когда он услыхал гул ругани и криков, он понял, что это не сон, а жизнь, кишащая пороком.

Взгляд его достиг длинного одноэтажного дома, похожего на тюрьму или казарму, и он пошел к нему.

Горбатый, словно ощетинившийся зверь, мост остался за ним, притоны тоже.

Марк был теперь один перед зданием и, разом стряхнув с себя остатки перенесенных за день впечатлений, пошел ко входу.

Покосившаяся ржавая дверь жалобно заплакала, когда он, нажав медную скобку, перешагнул порог и очутился в длинной комнате или, вернее, сарае, скупо освещенном жестяной лампой.

Бесконечные ряды нар тянулись от потолка к полу и вдоль стен, оставляя узкий проход между собою посередине сарая.

Отовсюду доносился храп, зловещий и безобразный, похожий скорее на удушливое хрипение смерти.

Люди спали везде и всюду, на полу и на нарах, в каком-то сплошном хаосе распростертых неподвижных тел.

Всюду храпели эти неподвижные тела с измятыми лицами и всклокоченными волосами. И в этой сплошной груде, едва напоминающей о жизни, в этом мертвом спокойствии ее было что-то животное, бесправное, тупое.

Зловонье, исходящее от спящих, заключало общую тяжесть впечатления. Оно тянулось тысячами острых, смрадных потоков и беспощадно напоминало о себе, вонзаясь в горло, в нос, во все поры Марка.

Он чуть не задохнулся в первую минуту. Потом победил тошноту, стараясь не дышать носом, чтобы не впитывать в себя эту смрадную специфическую кислоту пота и перегоревшего спирта, идущую волной от тел, не чувствовать ее острой, гнетущей силы, шагнул к середине сарая, где на полу стояла жестяная лампочка и пятеро мужчин играли в карты.

Рыжий всклокоченный громадный человек с добродушнейшим лицом равнодушно взглянул на вошедшего и, промычав что-то неопределенное, снова сосредоточенно впился взором в засаленные фигуры карт.

— Марку Артемиевичу! — процедил в ту же минуту дурачливым фальцетом тоненький, жидкий, с вороватыми глазами человечек, казавшийся подростком, одетый со щеголеватою тщательностью, убого проглядывающей сквозь нищенские отрепья. В испитом лице его крылось что-то большее, нежели лукавство, что видел не каждый и что было нелегко уловить в первые минуты. И оно было по-своему красиво, это лицо, со всеми его следами пережитого в заострившихся почти юных чертах.

Трое остальных игроков не обратили никакого внимания на Марка. У одного из них, старого грязного старика с подшибленным глазом, перевязанным грязной окровавленной тряпицей, следы на лице говорили о неизгладимой порочной болезни. Он был извозчиком по профессии раньше и теперь еще ходил в изодранном, неузнаваемом от старости и грязи армяке, похожем на лохмотья.

Двое остальных, ободранные, со вспухшими от лишений и пьянства лицами, не имели определенных лет. Их звали близнецами в городе и в «роте», и они действительно походили друг на друга, как два родных брата. То же алчущее выражение у обоих, с одним четко написанным желанием в глазах — напиться, те же убогие лохмотья и похожие на куски растрепанного и слежавшегося войлока мохнатые головы.

Марк приблизился к играющим и присел подле черненького вертлявого человечка на земляной пол казармы.

Вертлявый человек с испитым мальчишеским лицом тихо захихикал, закрывая лицо картами, и лукаво скосил глаза на своих партнеров.

Он выигрывал. Ему везло.

Потом разом встрепенулся, точно вспомнил что-то, и по лицу его разлилось таинственно-радостное выражение.

— Он тут! — сказал он вдруг тихо, даже слишком торжественно тихо для этой обстановки, с лицом, засиявшим остатками радости, оставленной ему жизнью.

Марк встрепенулся, поднял лицо на вертлявого и, бледнея, спросил:

— Казанский?

Дыхание захватило в его груди.

— Черняк! Загребай! Чего зеваешь! — огрызнулся рыжий оборванец.

Черняк весь как-то съежился, засуетился и с виноватым видом, бочком, потянулся за взяткой.

Теперь уже Марк не мог оставаться спокойным. Он бессознательно схватился пальцами за грязный, но франтовато застегнутый кафтан Черняка и спросил:

— Приехал? Вернулся? Ты говоришь, вернулся?

— Пригнали! — пояснил хриплым басом Михайло Иванович, так звали в «роте» рыжего оборванца, — пригнали-с, по самой, значит, по Шлюшемской гладкой. Вчерашним этапом на бессрочную побывку, на вечное гощение-с. Гран-мерси-с при таком деле-с. На мерзавчика бы с вашей милости-с не мешало бы за такое наше сообщение.

— Пригнали! — еще раз произнес Марк.

И вдруг ему разом стало невыносимо всякое неведение ожидания. Он весь сжался, как котенок и, подергивая плечами, застенчиво, по-детски, ни к кому не обращаясь, спросил:

— Повидать бы! Где он? Можно его видеть?

— Успеешь! — грубо обрезал его Михайло Иванович. — Не растает он тебе и завтра. Приходи завтра и увидишь.

— Сюда приходить?

— Хошь сюда, хошь к «Оленю!» — ответил за Михайла Ивановича Извозчик и досадливо отмахнулся от него рукой, как от надоедливой мухи.

— К «Оленю» пожалуйте! — произнес один из близнецов, прозванный среди товарищей Первым, так как он казался старше и выше своего собрата.

Михайло Иванович свирепо взглянул на говорившего и, погрозив ему кулаком, покрыл козыркой засаленного червонного валета. Потом он, нахмурившись, запустил громадную руку за пазуху и поскреб ногтями на груди.

Свет лампы значительно съежился и потускнел, от нее сильнее запахло догорающим керосином, и стало заметно чадить. Черняк ловко сбросил только что вышедшую из колоды пятерку и оставил Извозчика в дураках. Михайло Иванович и близнецы вышли раньше и жадно следили.

— Молодец, робя! — забасил на всю «роту» рыжий, и так сильно хватил ручищей по плечу Черняка, что тот весь съежился от боли, — эк отхватался! За тобой косушка, мил человек! Мозгляк этакий, вишь, насобачился, — обратился он к Марку, — колошмятит ево который уж вечер! — и он подмигнул обыгранному. — Известное дело, извозчик и есть! Кто на нем не ездит!

— Кто там глотку дерет, лешие? — послышалось откуда-то с нар, и всклоченная голова с опухшими щеками повисла над играющими. — Разбушевались, черти! Прорва те дери! Старшине пожалуюсь… Собаки, сна на них нету.

— А ты, дяденька, полегше! — протянул со значительным видом Извозчик, — давно тебя, дяденька, надо быть, не дули? Зарапортовался! Ишь форсу напустил! Дрыхни, Каиново отродье, цел покуда.

— Ктой-то Каиново отродье? Я, што ли? — взвизгнула всклоченная голова, и целый поток грязной ругани повис над «ротой». И услышав знакомые звуки, отовсюду потянулись подпухшие заспанные лица, в которых почти не было ничего человеческого; нары закишели живыми существами, похожими на чудовищ при тусклом освещении чадящей лампочки. Отовсюду мертвенно-разлагающими нитями непроглядной паутины потянулась эта ругань, отталкивающая, циничная, животная и больная. Встревоженная перебранкой «рота» не могла уже успокоиться. Лампа чадила еще с добрую минуту и потухла, распространяя вокруг себя специфический запах.

И в темноте черные фигуры, все еще бестолково копошащиеся во мгле и изрыгающие свои проклятия, казались исчадиями ада, наполнившими тьму.

И вдруг чей-то мощный, здоровый и гулкий окрик пронзил разом всю эту мглу безобразных черных речей.

Марк не знал голоса, потому что никогда еще не слышал его. Но он смутно инстинктом почувствовал того, кому принадлежал окрик и кто вошел невидимый и неслышный в темноту «роты». Он почувствовал его всеми нервами, и сердце его застучало сильно и однотонно, как машина.

Со стороны двери потянулась легкая струйка ночной прохлады и, обессиленная, разом затерялась в сгущенных волнах зловония. Но Марк успел захватить ее губами и отхлебнуть от ее облегчающей свежести. И все его мысли приковались к этой свежей струе, только что выпитой им. О другом, неожиданном и светлом, он точно боялся думать.

В «роте» разом стало тихо, как в могиле.

Мощный голос замер в первых же его звуках. Но отзвуки его, казалось, еще наполняли темную казарму и дрожали в ней. Марк вздрогнул от этих звуков и, обняв их разом, принял в себя, как сокровище. Он понял сразу, кто вошел и крикнул и перед кем покорно замолчала и притихла эта бестолково ругавшаяся, озверелая сонная толпа. В ту же минуту кто-то быстро и несильно схватил руку Марка, и знакомый голос Черняка шепнул ему в ухо:

— Это он!

— Он! — эхом повторил за ним Марк и весь обратился в слух, бесполезно впиваясь острыми глазами в темноту «роты». И вдруг голос снова зазвенел над нею, но в нем уже не было того гневного, исступленного перелива, который слышался в первом окрике.

— Дьяволы, право, ну, дьяволы, — уже без тени раздражения ронял голос, и звуки его, точно тяжелые капли горячего свинца, одна за другою падали на душу Марка, обжигая ее своим прикосновеньем, — взъерепенились среди ночи, как жулики какие, право. Чего, спрашивается? Что б молчок у меня, рвань перекатная! Обход на носу, а они — в галдежку! Дрыхнуть! Все дрыхнуть до единого! Черти, право, черти! Благополучия своего не знают.

— Пьян? — чуть слышно шепнул Черняку Ларанский, улавливая легкое дрожание в голосе говорившего.

— Он — то? — смешливым шепотком переспросил Черняк и захихикал едва слышно. — Да разве он может? Ужо завтра у «Оленя» увидишь, как пьет он. Пьян, как же! А теперь ступай! Ступай, тебе говорят, — присовокупил он, внезапно раздражаясь. — Обход будет скоро. Слышал! Ступай, барин! Не до тебя тут!

Назад Дальше