Пришлось самой выбираться из машины и, открыв замок, возвращаться в сенки, хоть это и дурная примета. Егор и верно уже поджидал ее здесь, сиганул сверху к двери, готовый, едва она приоткроется, в избу шастнуть, но Михайловна ловко подхватила его на руки, и, прежде чем Егор сообразил, пусть и по-своему, по-кошачьему, что вольная жизнь для него в этот момент прекратилась, он очутился уже в машине.
— Может, в мешок посадим? — предложил сын.
— А куда он из машины денется? — возразила недовольно Михайловна, прижимая Егора к груди и гладя его, чуть ли и не впервые в жизни, отчего с непривычки Егор вздрагивал, настороженно недоумевая: к чему бы это?
— Окошко же открыто, — пояснил сын.
— А ты закрой его, Саня. Поедем, так меня еще продует, не лето, а я старуха, — упрямо заявила она.
Сын послушался — в пустяках он был с детства покладист, — завел машину, осторожно выехал на накатанную грунтовку посреди поселковой улицы, и для Михайловны, а следовательно и Егора, началась новая совершенно жизнь.
Впрочем, новою городская жизнь была только с виду, с одной внешности, когда все, что тебе нужно, вплоть до морковки, приходится приобретать в магазине. Глубинная же ее сущность оставалась и здесь конечно же неизменною по-прежнему, какою она была, есть и будет всегда и везде для любого честного человека, а уж для рабочего человека — так в особенности: постоянное изо дня в день добывание средств к существованию и обеспечение будущего. Но как раз эта-то особая внешняя сторона городской жизни всегда раньше Михайловну и отпугивала от города: больших денежек у нее никогда не водилось, а ведь в городе только и возможно на одну денежку жить, поскольку все приходится покупать, иначе — хоть воруй… Нет, никогда не пугали ее нисколько ни рабочий распорядок городской жизни (работа, ясное дело, есть работа, и за нее полагается надежная заработная плата). Естественно, что ни с какой стороны не могли «угрожать» ее самочувствию, как некоторые насмеливаются утверждать, и полные, скажем, удобства быта в квартире, — что такое самой воду натаскивать, истапливать для постоянного личного обогрева печь и полоскать с мостков на пруду белье, уж она-то, слава богу, знала превосходно и давным-давно, в общем-то, устала все это делать. Понимала хорошо Михайловна и то, что молодому, допустим, человеку живется в городе веселей и легче, ибо отработал — заработал, и — никаких тебе хлопот более. Но лично себя она мгновенно здесь почувствовала как не у дел вовсе, и после многих, да ведь считай, что и всех почти что прошлых многотрудных лет своей жизни Михайловна, вместо того чтоб этак с облегчением вроде бы вздохнуть наконец-то, оттого что и вправду уставать ей теперь в работах совсем не требовалось, она, наоборот, ощутила не облегчение, а… трудность какую-то в новой своей жизни и положении.
Уже на второй, третий ли городской день ее принялись измучивать однообразные мысли о своей полной теперь никому ненужности, что ли. Да чего там — никому! Себе даже самой полной ненужности. Более того, нынешняя собственная жизнь в городе стала представляться ей столь же «уютной» и наполненной значеньем и смыслом, как жизнь птицы в клетке, когда у той все с человеческой точки зрения есть, а вот самой-то птичьей жизни как раз и нету. Однако по характеру была Михайловна старухой терпеливой — жизнь научила жить без скорых и суетливых выводов, с размеренностью и приглядкой. И потому она, взявши себя в руки, попросту ждать стала, когда и как все образуется дальше, и что, возможно, ладно образуется. А что? Всякое бывало, и еще не такое вытерпливали…
Поскольку же первые городские дни оказались для нее такими отчаянно тревожными, Михайловна и более, чем обычно, обращала внимания на своего невольного товарища по беде — на Егора. И жалеть его нынче, тоже необычно для себя, пробовала, но с каждым днем только все больше Егору удивлялась. Ей представлялось заранее, что уж исконно-то деревенский кот если не вовсе не примет поначалу города, то хотя бы привыкать станет к нему мучительно, но Егор, дотошно обнюхав новое человеческое жилище, в каком его поселили, преспокойно и деловито сам сообразив при этом, для кого же в туалете теперь поставлен ящик особый с песком и опилками, облюбовал себе на шифоньере под потолком место среди картонных коробок с елочными игрушками и норовил спать-дрыхнуть там дни и ночи напролет. Постепенно он столь обнаглел даже, что не только привычную ему в деревне отварную картошку и хлебушек есть перестал, а и от сырой рыбки, какою Михайловна дома у себя его иногда потчевала, как лакомство на праздник давала, начал нос воротить — одну, мол, ему колбаску нынче подавай. Ну, и о мышах с синичками, ясное дело, не скучал как будто…
Глядела-глядела на него Михайловна подолгу в одинокие свои дневные-то часы, когда сын с женою на работе были, а двое внуков — в школе-садике, и диву давалась, как мгновенно приспособился Егор к новым условиям существования, да и вздыхала: «Ах ты, бездельник, ах ты, дармоед дармоедович!»
Но теперь, однако, все больше и больше к нему привязывалась.
Все чаще, удивляясь самой себе, брала она его на колени, садилась с ним к теплой постоянно городской батарее подле кухонного окошка и подолгу смотрела перед собою просто так, от вынужденного безделья, на улицу, которая лишь тогда, когда в первый раз на нее глядишь, кажется вся разной и миг от мига не похожей на себя толькошнюю, из-за постоянно снующего по ней народу. А приглядишься — и уже замечаешь, что не только все дома на ней одинаковые и все те же, но и люди-то в основном одни ведь и те же шастают по ней. Больше их только здесь, в городе, людей-то, и все они тебе — незнакомые лично. На улице встретишь — и в лицо не заглянешь из-за стеснения, а из окошка, когда на всех преспокойно смотришь, то и замечаешь, что все они одни и те же: на работу — с работы; в садик — из садика; в магазин — из магазина…
Вот так сперва-то в городе, у кухонного окошка и жаркой батареи, с Егором на коленях, и проводила Михайловна свои одинокие дневные часы, постепенно догадываясь, отчего этот превеликий бездельник Егор так начал ее здесь притягивать, — единственный он теперь был, кто впрямую напоминал ей о родном поселке.
В первое же городское воскресенье, чтоб отпраздновать переселение матери в город, обе дочки с зятьями и внуками тоже заявились к Сане. За столом младший зять Юрка, всегда откровенно-общительный, а потому и бесцеремонный, возьми да и спроси:
— Как вам тут у нас, мама? На заслуженном-то? Опытом не поделитесь? Эх, когда еще я свой-то заслужу заслуженный… Вот уж наотсыпаюсь тогда!
Михайловна похмурилась, повздыхала и ответила все же, в точности почти что, как было и есть:
— Ничего так-то. Только вот по первой поре… — она уж чуть не обмолвилась, что одиноко ей здесь, да опомнилась вовремя. — Только пока мне скучно здесь днями, когда никого в квартире. Без дела-занятия я у вас тут, на заслуженном-то. А уж тебе, Юрок, скажу, что, может, как свой заслужишь, так и спать расхочется…
Юрка захохотал, скаля крепкие прокуренные зубы.
— Резон. Расхочешь! — как всегда — немногословно и веско, подтвердил зять старший.
— Мам, — подал тогда свой голос и Саня, бывший как бы признанным председателем семейного совета, а потому и стремившийся рассуждать постоянно по-деловому и убедительно. — Тут ты сама, по-моему, крепко виновата! Ведь все сиднем сидишь и сидишь в квартире. А ты, днями-то, на лавочку у подъезда повыходи. Повыходи, повыходи! Там тебе знаешь сколько сразу нескучных-то подружек найдется?
— После еще и по квартирам ходить с Саней станем, вас звать-искать! — развеселилась невестка. — Мама, ау, где же вы там?
— А и верно! — улыбнулась Михайловна. И для успокоения детей, чтоб с расспросами ее в покое оставили, еще сказала: — Я ведь сама понимаю, это мне так сначала только. Опривыкну! — И рукой махнула, что, дескать, пустяки все это: — Опривыкну, опривыкну…
«Опривыкать» Михайловна принялась не откладывая дела в долгий ящик, а решительно — с понедельника тотчас.
Прибрав в квартире после обычной спешки, с какою ее обитатели — от внуков до отца с матерью — разлетались по будним утрам кто куда, Михайловна придумала захватить с собою кота, чтоб как бы не простой зевакою на лавочке-то объявляться («А кота пасти вывела!» — такое хитрое для любопытных придумала она себе оправдание), и спустилась к подъезду.
Солнце напоследок шпарило еще вовсю, и Саня, как и всегда ведь, оказался отчаянно прав в понимании практики жизни — через некоторое время появилась на лавочке одна соседка, затем другая и еще… и незаметно затеялась долгая и совсем не обременительная беседа про то, кто где раньше жил да чем в родных местах занимался.
Не без удовлетворения Михайловна уяснила из разговора, что все они здесь, на лавочке-то у городского подъезда собравшиеся, уже прожившие, считай, свои жизни женщины, как бы и товарки по нынешней беде и прошлой прожитой жизни, кто из деревни, оказалось, а кто и из подобного, что и ее родной, поселка, где жизнь по сходным, в общем-то, причинам утихает, перебрались сейчас в город к своим детям, и почти все на первых-то порах тосковали так же по привычному укладу жизни.
Одна соседка с пятого этажа, шибко этак говорливая, но на лицо какая-то неясная, смутная — хитрая, видимо, как решила Михайловна, — бойко и гораздо больше, чем нужно, если б это было все и верно так, засокрушалась вдруг о том, что до сих пор, дескать, никак не может привыкнуть пить воду водопроводную и все свою вспоминает — «из колодчика», деревенскую; что завтра же накажет дочке все-таки купить-приобрести ей коромысло и тогда станет, не ленясь, приносить для себя воду от колонки. Городские старухи ее, смутную-то, знали, вероятно, уже превосходно и взялись потому с увлечением с ней спорить, посмеиваясь, что вода не просто везде вода, а и что вода в колонке за два квартала от их дома — тоже водопроводная, и то да се…
Слушала их Михайловна, слушала, да и принялась потихоньку думать вовсе успокоительно о своем будущем: что не она, мол, одна — первая, не она — и последняя, и дело ее теперь, как и для всех ее новых городских товарок, одно — старушечье. Погодя она и вовсе перестала споры слушать, а так-то, задумавшись о себе и будущем, покойно и незаметно пребывала рядом и все же в стороне от спорщиц, пусть и на одной с ними лавочке, пока не хватилась Егора — ведь он вроде только что лежал у ней на коленках, и вот на тебе, уже удевался куда-то!
— Господи, Егор-то? — засуетилась она невольно и позвала: — Егор, Егор!
Городские женщины — спорить и над пустяками привычно ломать головы им к тому времени уже и самим надоело, жаждалось им теперь определенно новых бесед-развлечений, — близко к сердцу приняли исчезновение малознакомого им Егора и взялись тотчас говорить о котах, их повадках и характерах, но смутнолицая-то, и не только, видимо, хитрая, а еще и востроглазая любительница колодезной водички, вдруг по-деловому первая Егора углядела: кот с достоинством, по-царски жмурясь от сознания своего надо всем превосходства, сидел на асфальте возле окошка в подвал и преспокойно дремал в лучах последнего нынешнего солнышка. Тревожить его сейчас Михайловна не стала.
Когда все вдоволь для первого раза наговорились и всё как будто вызнали про новую свою соседку, а сама Михайловна и про них в свою очередь, кажется — все нужное, Михайловна собралась домой.
Егор сидел все на том же месте у окошечка в подвал и вроде в удовольствие всего лишь беспечно дремал. Однако при приближении хозяйки вдруг поднялся, но словно только для того, чтоб переменить положение тела и сладко потянуться. Потянувшись безмятежно, он, хотя и лениво с виду, этак все же проворно, мигом сиганул просто-напросто в подвал дома. В первое мгновение Михайловна расстроилась и рассердилась на строптивца, но следом представила почему-то, что Егор глубоко прав: разве не легче ему там, на воле, где и кошки, поди, вольно гуляющие имеются, и, чем черт не шутит, вдруг еще и мыши, хоть и непонятно, чем питающиеся здесь, в городе-то, где только через магазин все и достанешь: из-за отсутствия погребов-ям запасов никто не запасает.
— Ну, гляди! — сказала она все же с виду строго, чтоб новые товарки не почувствовали в ней слабины к животному пустейшему. — Наскучит, сам прибежишь, не заблудишься, да только я погляжу, открывать тебе дверь либо нет!
Но Егор в квартиру не вернулся ни в тот день, ни на следующий.
Наконец внуки, да и сам Саня его хватились, и тогда решили всем сообща двинуть в подвал на поиски. Михайловна взяла с собой рыбки, пустую консервную банку и немного молока в бутылке.
Нашли они Егора в глухом и темном углу полуосвещенного подвала на жаркой трубе отопления — ленивец спал, то есть пребывал все в том же самодовольном животном состоянии, в каком люди давно привыкли его видеть и воспринимать. С приближением возбужденной публики, хоть и состоящей сплошь из одних родных и, так сказать, близких, Егор, успев этак вовремя проснуться, исчез все же где-то за трубою и осторожно появился снова, тихим мяуканьем откликаясь, лишь тогда, когда Михайловна осталась одна, отослав домой всех своих помощников. Егор, однако, и ей самой в руки не дался, как и всегда-то вне дома, но позволил Михайловне из сторонки понаблюдать за собою. Принесенную ему рыбку он лишь высокомерно обнюхал, зато с жадностью вылакал все молоко, несколько раз прерываясь для отдыха и чтобы сладко облизать с морды брызги и жир. После же трапезы опять вскочил на трубу с распущенным войлоком теплоизоляции и взялся с прилежностью и терпением вычесывать языком шкуру.
И, глядя на него, пока он с достоинством насыщался, а затем охорашивался с независимым видом, Михайловна — а ведь еще несколько минут назад она полна была законного, хозяйского своего негодования на Егора за его строптивость, упрямство, нежелание возвращаться в квартиру — вдруг подумала о другом, о том, что кот вовсе в городе не растерялся, а нашел себе, оказывается, жизнь и занятие по душе и что ей самой надо бы окончательно брать себя как-то в руки да в каких-никаких заботах, от которых невестка осторожно отстраняет ее пока, забывать о своем прошлом привычном образе жизни насовсем. «А то я и вовсе себя глупой какой кошкой вообразила: не смогу опривыкнуть, не смогу опривыкнуть! — рассердилась Михайловна. — А кошка-то, гляди, преспокойно тут живет-поживает, точно испокон веку обитала она в городских домах, да еще и в этом самом подвале!»
С того дня и началась для Михайловны новая полоса городской жизни.
Она развила по дому бурную деятельность, поощряемую чутко Саней, зорко, видимо, догадывавшимся, как нелегко матери сидеть вовсе без дела полезного и постоянного, — а жизнь без полезного практически дела он сам никогда и никак не представлял и считал дело лучшим и лекарем, и учителем. По его конечно же советам и прямым указаниям невестка стала с радостью передавать матери одну домашнюю работу за другой, и теперь, укладываясь спать после трудов и хлопот по дому, Михайловна, не забыв днем уже привычно разыскать в подвале Егора и вынести ему какой-никакой, а еды-лакомства, старалась рассуждать о своей новой жизни спокойно и с трезвостью: «Ну, вот… и опривыкаю помаленьку. Да чего я, кошек, что ли, хуже? Я же не просто человек, а еще и баба, и потому житейского у меня терпения… — И в мыслях обращалась при этом не к кому-нибудь, а почему-то к коту: — Терпения у меня, Егорушка, твоего кошачьего на десяток, поди, таких, как ты, хватит!»
После Октябрьских праздников, однако, случилось одно маленькое событие, какого, кроме Михайловны, не заметил никто: из подвала исчез куда-то Егор. Либо отравился (перед праздником, говорили, крыс по подвалу травили, рассыпая испорченную пищу), либо погиб в схватке с собаками, что было маловероятно, ибо Егор вырос в деревне, где собаки-враги шныряют вольно повсюду, осторожным и осмотрительным по отношению к этой опасности, либо… В общем, Егор испарился. И Михайловна, хоть и крепко горюя о потере, но все же подозревая еще мнительно, что как кто из соседских старух-товарок (в особенности смутная да востроглазая — вон как Егора тогда разглядела!), чтоб коротать свою дневную скуку, приманил Егора к себе, а то и силком увел в свое жилье жить и держит его теперь там взаперти, в душе приняла, однако, сей ею самой вымышленный факт (пусть и ругая все равно Егора за этакое невольное предательство!) за окончательно добрый знак — и вовсе, значит, кот здесь обвык, нашел невольно, где ему лучше и удобнее. «Знать, и мне — та же дорога!» — заключила она свои размышления и с удвоенным рвением взялась за хлопоты.