«Может быть, это случайная ошибка в переводе? — подумал Мазур. — Поляк не понял, о чем идет речь? Или он сознательно исказил смысл сказанного? Надо внимательнее вслушиваться в перевод».
— Что за чушь несет этот капо? — удивился офицер. — Кто у большевиков мог иметь большие огороды? Офицеры большей частью коммунисты. Коммунисты не могли иметь плантаций.
Переводчик сказал капо:
— Господин группенфюрер говорит, что Темнохуд не офицер.
Жила принялся объяснять свою правоту, но переводчик каждый довод предателя подавал офицеру-эсэсовцу так, что слова вроде бы были и те, но смысл исчезал.
Теперь Мазур не сомневался, что переводчик делает это не случайно. Он по мере своих сил выгораживает Мазура. Мазуру хотелось хоть взглядом отблагодарить переводчика, но и помышлять о таком невозможно: это было равносильно предательству. Группенфюрер по-прежнему не спускал с жертвы тяжелого, равнодушного взгляда, в котором затаилась своеобразная охотничья страсть. Мазур был для эсэсовца очередной дичью. Ее предстояло вымотать и истребить.
Жила упрямо стоял на своем.
— Офицер он, господин группенфюрер.
Упрямство капо, видимо, надоело эсэсовцу:
— Пусть капо заткнется. Я сумею проверить, офицер он или нет. У меня есть способ это проверить, — и обратился к Мазуру: — Сколько времени стоит на часах русский солдат?
Подолдав, когда переводчик сообщит ему вопрос, Мазур ответил:
— Четыре часа, господин группенфюрер.
— А офицеры?
— Они, как правило, не несут караульной службы.
— С кем ты хотел бежать из лагеря на пожарной машине?
— Я не сумасшедший, чтобы думать о побеге. Я знаю, что из лагеря за все время его существования не удался ни один побег, господин группенфюрер.
Мазур явно льстил. Он хорошо знал, что года полтора назад из Освенцима бежало двое поляков. Побег удался. Он знал даже о том, что в лондонской «Тайме» появилась заметка о зверствах нацистов в лагере смерти. Гитлеровцам, которые очень пеклись о сохранении тайны Освенцима, это весьма не понравилось. Охрана была усилена, возведены новые полосы препятствий вокруг.
— Вот как! — эсэсовец изобразил на своем лице удивление.
Жила покраснел от напряжения и свирепо сжал кулаки:
— Хочет! Хочет убежать, поэтому и о пожарной машине расспрашивал. Она что танк, говорил. Одним ударом браму разнесет.
— Гадина! Сам мне это говорил, а потом на меня валишь!
Мазур понял — его словесная перепалка с офицером кончилась. Теперь эсэсовец с секунды на секунду прикажет Жиле выбить у него признание.
— О! Зо! Он кричит?
Переводчик передал слова Мазура офицеру.
— Пусть капо заставит эту свинью вспомнить разговор, — сказал эсэсовец.
В какую-то долю времени Мазур надеялся, что переводчик сумеет сказать эту фразу Жиле так, что тот не поймет ее смысл, но это было надеждой на несбыточное чудо.
Жила подошел к Мазуру вплотную. Сгреб его за грудки. Ударил в ухо. Мазур осел. Он хотел упасть, но Жила удержал его на весу и опять ударил в ухо.
Мазуру очень хотелось упасть, но он не мог. А упасть просто было необходимо. Тогда Жила стал бы бить лежачего. Голове не так доставалось. И еще Мазур боялся, что Жила начнет бить в живот.
Офицер что-то сказал.
Жила отпустил Мазура. Тот мягко опустился на пол. Согнулся, прикрывая живот.
— Встать!
Цепляясь за стену, Мазур поднялся.
— С кем хотел бежать?
— Нет, господин группенфюрер, — Мазур помотал головой и чуть не упал. Все поплыло перед глазами, подкатывала тошнота. Так бывало всегда, когда били по голове.
— С кем?
— Капо сам подговаривал. Дал кусочек сухаря…
— Чего бормочет этот брюквенный мешок?
Переводчик сказал, что заключенный настаивает: капо сам заговорил о побеге и дал ему кусочек сухаря.
— Ерунда, — сказал офицер. — Скажите капо — этот брюквенный мешок хочет, чтобы они поменялись местами. И еще — капо плохо работает. Пусть покажет свое умение.
Когда Жила снова приступился к нему, Мазуру все-таки удалось упасть на пол и прикрыть живот. И, как это ни трудно было сделать, Мазур заставил себя расслабить напрягшиеся под ударами сапог мышцы, зная, что иначе Жила может переломать кости.
Потом он потерял сознание, и мышцы расслабились уже сами по себе.
Мазур очнулся на улице, у крыльца канцелярии. Поляк-переводчик старательно поливал его водой. Мазур пошевелился, увидел блестящие сапоги офицера, стоящего на крыльце.
— Штей ауф!
Приподнявшись на четвереньки, Мазур покачался, собрался с силами, встал, чувствуя, что его мотает из стороны в сторону.
— Ты солдат!
— Так точно, господин группенфюрер…
— Проверим. В загон. До утра.
«Конец… Не выстою…» — как-то отрешенно, будто не о себе, подумал Мазур.
На крыльцо вышел еще офицер. Тот, который приказал поставить Мазура в загон до утра, спросил:
— Как ты думаешь, сколько времени этот брюквенный мешок простоит в загоне?
— Три часа.
— Я думаю — шесть.
— Эрих, ты неисправимый оптимист. Его ветром качает.
— Тем лучше, — Эрих подозвал солдата и приказал отвести узника в загон.
Загон — небольшая клетка — помещался рядом с забором из колючей проволоки, через который пущен ток высокого напряжения. Обреченного ставили в эту клетку, запирали дверь и подсоединяли клетку к сети. Узник стоял в загоне определенное время. Если он не выдерживал, падал, то какой-либо частью тела дотрагивался до проводов и погибал.
Широко расставляя ноги, Мазур двинулся к загону под конвоем солдата. Все усилия Мазура были направлены на одно — не шататься. Уставшее от боли тело молчало. Простоять, не двигаясь, несколько часов почти навытяжку — задача даже для здорового человека трудновыполнимая.
Они подошли к загону.
Солдат открыл дверцу, пропустил в проволочную клетку Мазура.
Мазур вошел, стал так, чтобы плечи его приходились по диагонали клетки. Он поступил таким образом из простого расчета: в этом положении его тело будет находиться на большем расстоянии от проволоки с током. И еще — став так, он видел лагерь, бараки, пока пустые, и заходящее солнце не ослепило его.
Солдат закрыл дверцу, усмехнулся:
— Прощай!
— Прощай… — отозвался Мазур и поднял стянутые в запястьях руки к лицу и старательно почесал нос, потому что через несколько минут сделать это было бы трудно: одно неосторожное движение — и можно задеть провода.
«Не выстою… — подумал Мазур. — Затекут, одеревенеют ноги, судорогой сведет их…
Погорячился ты все-таки, Петро. Нашел с кем поговорить… Среди наших — переполох. Ждут.
Дурень. Из-за твоей жизни рисковали испанцы в бараке для слабых, врачи, когда делали операцию, Саша, когда приходил к тебе ночью, шрайбштубисты, что предупредили о селекции в кранкенбау».
Легкий посвист послышался в проводах. Сухой такой посвист.
«Ага… Включили ток. Он стекает с проводов на землю. Ночью, наверное, будут видны искры. Голубые. Они станут мелькать между проводами и уходить в землю. — Мазур говорил сам с собой, чтобы отвлечься. — В землю… Уходить в землю… Трава здесь такая густая. Так и лезет из земли. Травинка отпихивает травинку — и лезет, лезет. Не надо смотреть вниз. Голова закружится.
Как же теперь будет с побегом? Отложат приготовления, пока не станет все ясно с ним.
Все равно пустят на люфт.
Разве СД выпустит… Разве оно отпускало хоть раз свою жертву?
Вон идут наши с работы. Им хорошо видно меня. Сказать бы им, что все в порядке. Чтобы они не беспокоились. Ни за себя, ни за меня».
Мазур неторопливо переступал с ноги на ногу. Широкие штанины скрывали его движения. Он будто прогуливался, с таким расчетом, что пока тяжесть тела переваливалась на одну, другая нога отдыхала. Он сосчитал: до утра десять часов — тридцать шесть тысяч секунд. В секунду он делал по шагу. Тридцать шесть тысяч шагов — всего-то немногим больше двадцати километров.
Так он подумал, пройдя три тысячи шагов.
На двадцатой тысяче он воспринимал свет прожекторов и сияние проволоки под высоким напряжением как бред, как видения потустороннего мира. Только счет, счет, выговаривание цифры за цифрой — ритм не давал ему свалиться.
Рассвет. Подъем в лагере прошел для него стороной, не затронув сознания.
— Ду штейст?
Мазур был не в силах оторваться от счета и чуть было вслух не выговорил цифру, потом опомнился, шатнулся, схватился рукой за проволоку, почувствовал резкую боль, закричал, свалился, вскочил.
Офицер едва не катался по земле от смеха.
«Выключили… значит…» — и Мазур почувствовал, как он оседает, уткнулся лицом в мокрую от росы траву.
— Включить! — крикнул офицер.
Словно пружина подбросила Мазура от земли.
Эрих от смеха выбивался из сил. Он смеялся долго, очень долго, потом поднялся и сказал:
— Было бы расточительством пускать тебя на люфт. Столько сил! В бункер!
Держась за кол, Мазур сам откинул крючок, запиравший дверь, и вышел из загона. Эрих пропустил его впереди себя. Мазур двигался к канцелярии зигзагами, упал раза два от головокружения, вернее, он не помнил, сколько раз он падал, поднимался, пока добрел до здания канцелярии. Оттуда его отправили в бункер.
Он вошел в крохотный бетонный склеп, узкий, что и сесть в нем было нельзя.
Холодная вода поднялась ему до колен. Но Мазур был настолько вымотан, что все-таки попытался опуститься на пол. Колени уперлись в стенку. Вода поднялась к горлу.
«Ничего, держись! Держись! — подумал Мазур. — Еще не все потеряно…»
И уснул полусидя.
Его разбудило осторожное царапанье в металлическую дверцу бункера.
Тело колотил озноб.
Мазур приподнялся, глянул в отодвинутый глазок. В полумгле коридора он увидел тощее лицо мальчишки с огромными глазами.
— Пьетро… Пьетро?
— Да.
В глазок просунулся клочок бумаги и огрызок карандаша.
— Кто ты? — спросил Мазур.
— Исаак. Сын Печона.
— Сейчас, — ответил Мазур, чувствуя, что пропал озноб. О нем помнят. Дорогие товарищи! Он по-прежнему не один.
— Сейчас, Исаак.
Прислонив клочок бумаги к двери, Мазур нацарапал:
«Продал Жила. Планов не знает. Умру, не выдам. Прощайте».
* * *
«Маты моя… Ридная маты моя! Чи не любила ты меня? Чи забыла про меня совсем? Только солоны твои оришки, что пекла мне на дорогу… Так солоны! И рушник твой вышитый страшным шляхом обернулся для меня…
Или любовь твоя, маты, сторожит меня, только оборачивается она хорошими людьми, продляющими мою жизнь для новых испытаний? И зачем, кому нужны эти испытания?»
Маленьким, совсем ребенком чувствовал себя Мазур. Хотелось ему хоть на миг приклонить голову на доброе плечо. Душа истосковалась по ласковому слову. И он говорил его себе сам.
Прижатый в угол вагона плотно стоящей массой людей, он с трудом переводил дыхание. В груди свистело.
Привиделось ему в полубреду, будто он и в самом деле маленький, и лицо матери склонилось над ним, и слезы ее материнские льются ему на грудь.
Размеренно бились колеса на стыках рельсов.
Изредка удушье отступало. Даже густой, словно солярка, воздух вагона казался благостным. Приходили минуты просветления, неожиданные и яркие, как просветы в низких тучах. Мазур начинал различать в неверной полутьме лица стоящих рядом с ним. Они представлялись ему отрешенными и глубокомысленными одновременно. Ввалившиеся щеки, обтянутые кожей кости, глубокие глазницы и запавшие виски будто подчеркивали ставшие высокими лбы, не закрытые коротко остриженными волосами.
Порой мысли Мазура становились очень далекими от окружавшего, беспредельными. Они словно парили над ним самим, над черствым ощущением голода, живущим в нем как бы совершенно самостоятельно, отдельным от него существом, которое имело свои чувства, мысли, даже характер, отличный от характера самого Мазура.
А в то же время существо, которое ощущалось в нем присутствием голода, твердило свое и требовало радости за себя:
«Вырвался — и радуйся! Радуйся!»
«Не вырвался — вырвали. Что бы ты сам мог сделать? Что? Ты ничего не мог бы сделать. Ты погиб бы еще тогда, в бараке для слабых, потом ты мог быть уничтожен при селекции в кранкенбау, и еще и еще потом тысячу раз! И в своей радости ты прежде всего помни об этом. Если хоть на один день это чувство вечного долга перед людьми и Родиной покинет тебя, то такой день будет для тебя последним…»
Один день и ночь словно пропали. Это Мазур заметил по нетронутому кусочку хлеба. Ему помнилось, что он съел выданную порцию, а кусочек опять оказался целым.
Теперь Мазур лежал на полу вертушки, у самой стены, на боку, занимая минимальное место. Ослаб Петр Тарасович настолько, что открыть глаза было для него большим трудом, требующим напряжения всех сил.
Тогда Мазур сказал тому существу в себе, которое олицетворялось голодом:
«Видишь, хлеб твой цел! Соседи, которых ты даже не знаешь, ни один из них не дотронулся до твоего хлеба».
И еще Мазур понял, что выздоравливает.
Мазур не знал точно, почему в тот вечер, когда он сидел четвертые сутки в бункере совершенно голодный, его спасли от неизбежного конца — путешествия на люфт.
И кто это сделал? И почему?
Узкая щель — окно бункера, если эту щель можно было бы назвать окном, — выходила во двор, обнесенный каменной стеной. В этом дворе с рассвета начинались расстрелы. Они шли весь день, и изредка ночью там вспыхивали прожекторы, слышались команды, крики жертв и выстрелы, после чего наступала недолгая тишина.
В тот вечер во дворик, судя по голосам, пригнали большую партию обреченных.
Вдруг послышался вой сирены. Объявили воздушную тревогу.
Советские самолеты пролетали над лагерем уже несколько раз, но не бомбили его. Но в тот вечер Мазур услышал, как завыли бомбы, и услышал где-то разрывы. Один был так силен и близок, что заскрежетали бетонные стены, а бункер наполнился запахом взрывчатки.
Мазур принялся колотить кулаками в стенки бункера.
Тогда кто-то невидимый в темноте открыл дверь бункера, выволок Мазура в коридор и, подталкивая, повел к выходу. Народу в коридоре было много. Бегали и кричали гитлеровцы, отдавая какие-то приказы, сновали узники, обслуживающие бункер. Но все это виделось ему словно сквозь бред. После ледяных ванн в бункере Мазур простудился. У него, видно, начиналось воспаление легких. Вначале у него мелькнула мысль сказать об этом сопровождавшему его человеку, но Мазур никак не мог понять в полутьме, кто же все-таки он, сопровождающий. Из бункера одна дорога — крематорий.
У самого выхода сопровождавший придвинулся к Мазуру почти вплотную:
— В эшелоне с тобой свяжутся. Поляки. Попробуйте уйти дорогой.
В следующее мгновение сопровождавший распахнул дверь, и Мазур оказался в толпе людей, получил удар прикладом, словно он выскочил из строя. Их гнали в Биркенау.
Над Освенцимом метались по ночному небу иссиня-белые лучи прожекторов. В чревах туч вспыхивали разрывы зенитных снарядов.
Узников гнали быстро, торопливо пристреливали отстающих.
«Что это? — подумал Мазур о словах, которые услышал перед тем, как его втолкнули в толпу. — Что это? Провокация? Но зачем? А если не провокация… Может быть, просто-напросто галлюцинация? Я же болен…»
Теперь, после того как кризис болезни миновал благополучно, Мазур заново вспоминал и переживал те минуты. Ведь они значили очень много. Они означали, что товарищам снова удалось даровать ему жизнь.