Рукопись, найденная в Сарагосе (другой перевод) - Ян Потоцкий 52 стр.


— Воистину, религия запрещает мстить, — прибавила она, — однако честь столь обворожительной и верной жены заслуживает большей заботы с твоей стороны. Граф де Пенья Флор, безусловно, только потому так дерзко ведет себя, что знает, сеньор Корнадес, о твоем потворстве.

Следующей ночью муж мой возвращался, как обычно, домой и, проходя узким переулком, увидел двух мужчин, загородивших дорогу. Один из них ударял по стене шпагой неимоверной длины, другой же говорил ему:

— Великолепно, сеньор дон Рамиро! Если ты так же поступишь с почтенным графом де Пенья Флор, он недолго уже будет оставаться грозой братьев и мужей!

Ненавистное имя графа привлекло внимание Корнадеса, он остановился и притаился под деревом.

— Милый друг, — отвечал человек с длинной шпагой, — нетрудно бы мне было положить конец амурным успехам графа де Пенья Флор. Я вовсе не стремлюсь его убить, хочу только проучить его, чтобы он тут больше не показывался. Не напрасно называют дона Рамиро Карамансу первым рубакой в Испании; я страшусь только последствий такой дуэли. Если бы я мог раздобыть где-нибудь сто дублонов,[222] я отправился бы провести некоторое время на островах.

Два друга ещё немного побеседовали в подобном тоне; под конец они уже собирались уйти, когда супруг мой выбрался из своего убежища, подошел к ним и сказал:

— Госиода, я один из тех мужей, чей покой нарушил граф де Пенья Флор. Если бы вы пожелали отправить его на тот свет, я не стал бы вмешиваться в вашу беседу, но раз вы хотите только слегка проучить его, я с удовольствием предлагаю вам сто дублонов, которые необходимы для поездки на острова. Благоволите тут подождать, сейчас я принесу вам деньги.

И в самом деле, сказав это, он сходил домой и возвратился с сотней дублонов, которые и вручил грозному бреттеру Карамансе.

Два дня спустя, ближе к ночи, мы услышали громкий стук. Мы открыли и увидели судейского чиновника с двумя альгвасилами. Чиновник обратился к моему мужу с такими словами:

— Из уважения к тебе, сеньор, мы пришли сюда ночью, желая, чтобы это зрелище не повредило твоей доброй славе и не устрашило твоих соседей. Мы пришли из-за графа де ла Пенья Флор, которого вчера убили.

Из письма, которое, как говорят, выпало из кармана у одного из убийц, мы узнали, что ты пожертвовал сто дублонов, дабы побудить их к преступлению и облегчить им бегство.

Мой муж отвечал с хладнокровием и присутствием духа, каких я в нём никогда не подозревала:

— Я никогда в жизни не видал графа де Пенья Флор. Двое неизвестных пришли ко мне вчера с векселем на сто дублонов, который я в прошлом году подписал в Мадриде, и я вынужден был заплатить по нему.

Если ты этого, сеньор, хочешь, я сейчас же схожу за векселем.

Чиновник достал из кармана письмо и сказал:

— Читай, сеньор: «Завтра мы отплываем из Сан-Доминго с дублонами добрейшего Корнадеса».

— Вот именно, — ответил мой муж, — это, конечно, те самые дублоны по векселю. Я выдал его на предъявителя, и не имел права никому отказывать в уплате, а тем более допытываться, как его зовут!

— Я служу в суде по уголовным делам, — сказал чиновник, — и мне не положено вмешиваться в дела торговые. Прощай, сеньор Корнадес, извини, что мы тебя обеспокоили.

Как я тебе уже говорила, меня удивило это необычайное хладнокровие моего мужа, хотя я не раз уже замечала, что он проявлял истинный гений, когда речь шла о его выгоде или же о безопасности его особы. Когда первый страх прошел, я спросила моего драгоценного Корнадеса, действительно ли он приказал убить графа де Пенья Флор. Сначала он все отрицал, но потом сознался, что дал сто дублонов рубаке Карамансе, однако вовсе не за убийство графа, а лишь для того, чтобы выпустить у графа немного его чрезмерно пылкой крови.

— Хотя я совершенно непредумышленно оказался причастным к этому убийству, — прибавил он, — однако оно легло камнем мне на душу. Я решил отправиться в паломничество к святому Иакову Компостельскому или, может быть, и дальше, чтобы только получить полное отпущение грехов.

С того самого дня, когда муж мой сделал мне это признание, в нашем доме стали происходить разные невероятные случаи. Каждую ночь Корнадесу являлось какое-нибудь ужасное видение и омрачало хрупкий покой его уже и без того обремененной совести. Злополучные дублоны всегда являлись непрошенными. Иногда во тьме слышался загробный голос: «Отдаю тебе твои сто дублонов», после чего раздавался звон, как будто кто-то считал деньги.

Однажды вечером служанка заметила в углу миску, наполненную дублонами, но, опустив туда руку, нашла только ворох увядших листьев, которые она нам и принесла вместе с миской.

На другой день, поздно вечером, мой муж, проходя по комнате, слабо озаренной лунным светом, увидел в углу человеческую голову в тазике; испуганный, он убежал из комнаты и рассказал мне все. Я пошла сама взглянуть, в чем дело, и нашла деревянную голову, то есть просто болванку от его парика, которую случайно поставили в тазик для бритья. Не желая вступать с ним в спор и стремясь в то же время поддержать в нём эту постоянную тревогу, я стала отчаянно кричать и уверила его, что тоже видела окровавленную и ужасную голову.

С тех пор голова эта являлась почти всем нашим домочадцам и настолько устрашила моего мужа, что я начала опасаться за его рассудок. Тебе не нужно, наверное, говорить, что все эти явления были моей хитроумной выдумкой. Граф де Пенья Флор был всего только вымыслом, созданным для того, чтобы встревожить Корнадеса, и ещё для того, чтобы вывести его из того блаженного состояния, в котором он пребывал дотоле. Служители правосудия, так же, как и рубаки-бреттеры, были слугами герцога Аркоса, который сразу же после бракосочетания вернулся в Саламанку.

Минувшей ночью я решила испугать моего мужа новым способом, ибо я не сомневалась, что он тотчас же убежит из спальни в свою комнату, где стоит налой для молитвы, перед которым он преклоняет колени; затем я собиралась запереться на ключ и через окно впустить к себе герцога. Я не опасалась, что мой муж заметит его, или же что он обнаружит лестницу, так как каждый вечер мы тщательно запирали дом, ключ же прятали под подушку. Когда ты внезапно появился в окне, муж мой снова был убежден, что это голова графа де Пенья Флор является упрекать его за сто дублонов.

Наконец, мне остается сказать несколько слов о той самой набожной и примерной соседке, которая возбудила в душе моего супруга столь безграничное доверие. Увы! эта соседка, которую, кстати, ты нынче видишь со мною рядом, не кто иной, как сам герцог, переодетый в женское платье. Да, да, сам герцог, который любит меня больше самой жизни потому, быть может, что он все ещё не вполне уверен в моей взаимности.

Этими словами Фраскета закончила свой рассказ, герцог же обратился ко мне и сказал:

— Даруя тебе наше доверие, мы возлагали надежды на твою ловкость, которая может нам пригодиться. Дело идет о том, чтобы ускорить отъезд Корнадеса; кроме того, мы хотим, чтобы он не ограничился паломничеством, а ещё некоторое время совершал покаяние в каком-нибудь из святых мест. Для этого нам нужен ты и твои четверо друзей, которые повинуются твоим приказам. Сейчас я объясню тебе свой замысел.

Когда Бускерос договаривал эти слова, я с ужасом заметил, что солнце уже зашло, и что я могу опоздать на свидание, назначенное мне восхитительной Инес. И я прервал его разглагольствования и заклинал, чтобы он соизволил отложить на следующий день свой рассказ о замыслах герцога Аркоса. Бускерос отвечал мне с обычной наглостью. Тогда, не в силах сдержать гнев, я вскричал:

— Негодный прилипала, так пресеки же ту жизнь, которую ты отравляешь, или защищай свою!

Говоря это, я выхватил шпагу и вынудил своего противника сделать то же самое.

Так как мой отец никогда не позволял мне обнажать шпагу, я совершенно не знал, что мне с ней делать. Сперва я начал ускользать, увертываться, чем весьма удивил своего противника; вскоре, однако, Бускерос пришел в себя, сделал выпад и проколол мне руку, а, кроме того, острие его шпаги задело мне плечо. Оружие выпало у меня из рук, я упал, заливаясь кровью; но более всего меня терзала мысль, что я не смогу явиться в условленный час и узнать об обстоятельствах, в которые прекрасная Инес хотела меня посвятить.

Когда цыган дошел до этого места, его позвали по делам табора. Едва он ушел, Веласкес сказал:

— Я предвидел, что все истории цыгана будут непрестанно проистекать одна из другой: Фраскета Салеро рассказала свою историю Бускеросу, тот — Лопесу Суаресу, который, в свою очередь, пересказал её цыгану. Я надеюсь, что в конце концов он скажет нам, что произошло с прекрасной Инес; если же, однако, начнется ещё какая-нибудь новая история, я рассорюсь с ним, как Суарес рассорился с Бускеросом. Полагаю, впрочем, что наш рассказчик сегодня уже не вернется к нам.

И в самом деле, цыган не показался больше, и вскоре мы все отправились на покой.

День тридцать шестой

Мы двинулись в путь. Вечный странник Агасфер вскоре присоединился к нашему обществу и так продолжал рассказывать о своих необычайных приключениях:

Наставления мудрого Херемона были гораздо более продолжительны, чем то краткое изложение, которое я передал вам. Общим их исходным пунктом было то, что некий пророк по имени Битис доказал в своих творениях существование бога и ангелов и что другой пророк по имени Тот окутал эти понятия пеленой непроницаемой метафизики, которая поэтому казалась ещё более возвышенной.

В этой теологии бог, которого называют отцом, был почитаем единственно посредством молчания; однако, когда хотели выразить, что он сам себе довлеет, говорили, что он является своим собственным отцом и своим собственным сыном. Чтили его также в образе сына и тогда называли «божественным разумом», или Тотом, что по-египетски означает «убеждение».

В конце концов, так как в природе различали дух и материю, то дух считали эманацией бога и представляли его плавающим по илу, как это я вам уже говорил где-то в другом месте. Создатель этой метафизики прозван был «трижды великим». Платон, который восемнадцать лет провел в Египте, ввёл в Греции учение о слове, за что и получил у греков прозвище Божественного.

Херемон полагал, что все это не вполне соответствовало духу древней египетской религии, что эта последняя изменилась, ибо вообще перемены свойственны природе всякой религии.

Мнение его по этому поводу вскоре подтвердили события, происшедшие в александрийской синагоге.

Я был не единственным евреем, изучавшим египетскую теологию; другие также знакомились с ней, в особенности же очаровывал их темный и загадочный дух, который господствовал во всей египетской словесности и который объяснялся, должно быть, характером гиероглифических письмен, а также являлся следствием принципа, согласно коему нужно исходить не от символа, а от мысли, сокрытой в нём.

Наши александрийские раввины стремились также разрешать нечто загадочное и вообразили себе, что писание Моисеево,[223] хотя оно и представляет собой рассказ о фактах и подлинную историю, создано, однако, с таким божественным искусством, что наряду с исторической мыслью непременно заключает ещё иную мысль — сокровенную и иносказательную. Некоторые из наших ученых обнаружили эту сокровенную мысль с проницательностью, которая сделала им честь в те времена, однако среди всех александрийских раввинов больше прочих отличился Филон. Глубокое изучение Платона позволило ему, развеяв мрак метафизики, создать кажущуюся ясность, поэтому также и прозвали его Платоном синагоги.

Первое сочинение Филона было посвящено сотворению мира, наиболее подробно в нём разбирались особенные свойства числа семь. В сочинении этом автор называет бога отцом, что вполне входит в сферу египетской теологии и согласуется с нею, но не со стилем Библии. Мы обнаруживаем там также, что змий есть не что иное, как аллегория наслаждения, и что история женщины, сотворенной из ребра мужчины, также является аллегорической.

Филон написал также сочинение о сновидениях, где он говорит, что у бога есть два святилища: одно из них — весь мир, и его священнослужителем является слово божие; другое же — это душа, чистая и разумная, священнослужителем коей является сам человек.

В своей книге об Аврааме Филон ещё больше проникается египетским духом, когда говорит:

Тот, кого Писание называет сущим (или тем, который есть) на самом деле является отцом всего. С двух сторон окружают его силы бытия, наиболее древние и соединенные с ним самым тесным образом: сила творческая и сила управляющая. Одна зовется богом, другая — господом. Соединенный с этими силами, он является нам однажды в единой ипостаси, другой раз в трех ипостасях: в единой, когда душа, полностью очищенная, вознесясь выше всяких чисел, даже выше числа два, столь близкого единству, достигает понятия простого и самодовлеющего; в тройственной же представляет души, не вполне ещё допущенные к великим тайнам.

Тот же Филон, который, таким образом, чуть ли не до потери рассудка углубился в мудрствования Платона, впоследствии был послом при дворе императора Клавдия. Он пользовался всеобщим уважением в Александрии, и почти все эллинизированные евреи, увлеченные прелестью его слога и понятным тяготением, которое все люди испытывают к новизне, настолько восприняли его учение, что вскоре сделались как бы евреями лишь по имени.

Книги Моисеевы стали для них лишь своего рода основой, на которой они по своему усмотрению ткали собственные аллегории и таинства, в особенности же миф о триедином божестве.

В ту эпоху ессеи[224] уже создали свою удивительную общину. Они не вступали в брак и не владели никаким имуществом, всё принадлежало всем. В конце концов взору всех открылась возникающая вокруг новая религия: смесь иудаизма и магизма, сабеизма[225] и платонизма, а также множества астрологических суеверий. Повсюду рушились устои древних религий.

Когда вечный странник Агасфер досказал эти слова, мы очутились неподалеку от места отдыха; он покинул нас и исчез где-то в горах. Под вечер цыган, у которого было свободное время, так продолжал свой рассказ:

Молодой Суарес, поведав мне историю своей дуэли с Бускеросом, почувствовал, что его клонит ко сну, поэтому я оставил его в покое. На следующий же день, спросив, что произошло дальше, я получил такой ответ:

Бускерос, ранив меня в плечо, сказал, что истинным счастьем является для него эта новая возможность доказать, насколько он мне предан и на какие жертвы готов идти ради меня. Он разорвал мою сорочку, перевязал мне руку, прикрыл плащом, и мы отправились к хирургу. Тот осмотрел раны, вызвал экипаж и отвез меня домой. Бускерос велел внести для себя постель в прихожую. Злополучный результат моих попыток избавиться от этого назойливого субъекта отбил у меня охоту предпринимать новые усилия в этом направлении, и я покорился судьбе.

На следующий день у меня началась горячка, какая обычно бывает у раненых. Бускерос по-прежнему набивался ко мне с услугами и ни на миг меня не покидал. На четвертый день я смог, наконец, выйти из дому хотя и с рукой на перевязи; на пятый же день пришел ко мне слуга госпожи Авалос и принес письмо, которое Бускерос тут же схватил и прочел следующее:

Инес Моро Лопесу Суаресу

Я узнала, что у тебя был поединок и что ты ранен в плечо. Верь мне, что я очень из-за этого страдала. Теперь нужно будет применить крайние меры. Я хочу, чтобы мой отец застал тебя у меня. Предприятие это дерзкое, но на нашей стороне тетушка Авалос, которая нам поможет. Доверяй человеку, который вручит тебе это письмо — завтра будет уже слишком поздно.

— Сеньор дон Лопес, — сказал ненавистный мне Бускерос, — ты видишь, что на сей раз тебе не обойтись без меня. Ведь ты признаешь, должно быть, что всякое предприятие такого рода по самой сути своей должно быть выполнено мною. Я всегда считал тебя необычайно счастливым, так как ты сумел привлечь к себе мои симпатии, но теперь больше, чем когда-нибудь прежде, ты узнаешь всю их ценность. Клянусь святым Рохом, моим покровителем, что если бы ты позволил мне закончить мою историю, ты узнал бы, что я сделал для герцога Аркоса, но ты прервал меня и к тому же ещё таким неучтивым образом. Впрочем, я не жалуюсь, ибо рана, которую я тебе нанес, позволила мне дать новые доказательства моего самопожертвования ради тебя. А теперь, сеньор дон Лопес, умоляю тебя только об одной милости: не вмешивайся ни во что, пока не наступит решительный момент. До тех пор — никакой болтовни, никаких вопросов! Доверяй мне, сеньор дон Лопес, доверяй мне!

Назад Дальше