Во что бы то ни стало - Перфильева Анастасия Витальевна 13 стр.


И, угрюмая, нерадостная, она без конца повторяла про себя эти слова, доставлявшие ей тупую, ноющую боль.

Нужно было какое-то внешнее событие, толчок, чтобы вывести Дину из мрачного оцепенения. И он вскоре произошел.

Четыре стежка, потом три, потом один громадный и опять крохотный уродец…

Дина с сердцем рванула нитку. Иголка полетела на пол, на нитке повис скрученный узел. Ну и хорошо!

Исподлобья поглядела — никто не заметил. Тогда она швырнула под стол весь лоскут, пригнулась, будто шьет, а сама смотрела в окно. Вот через двор в кухню прошли мальчишки, наверное, за ведрами. Прошлепала повариха в своем фартучище, за ней сердитая Кузьминишна… Проскакал пес Рыжий — он-то прижился здесь еще до того, как их всех привезли в эту тюрьму… Все его ласкают, подкармливают, даже Марья Антоновна, и Дина тоже, только никогда не зовет Рыжим — сама рыжая и тоже прижилась… Прошел Андрей Николаевич, за ним цепочкой старшие девочки — на разминку в переулок. Который день они акробатничают в зале на кольцах и турнике. Дина тоже могла бы, еще в цирке пробовала!.. Но младшим разрешают только приседать и разводить руками, будто они куклы. Или шить эти поганые петли, как сейчас… Сиди метай, а зачем? Проделал дырку, вот тебе и петля!..

Мысли у Дины были путаные, злые. Напротив за столом сидела Лена, старательно ковыряла тонкими пальцами свой лоскут. Дина украдкой посмотрела на соседку справа. Девочку эту привезли в детдом недавно. Она была, наверное, очень сильная: разглядывала всех дерзкими выпуклыми глазами, задирала мальчишек; в первый же вечер отколотила дежурную, когда та вытащила из-под ее кровати какой-то узелок, нагрубила воспитательнице… Марье Антоновне на вопрос, в какую мастерскую ее записать, ответила с насмешкой: «Ни в какую. Что я, спятила?» Сейчас она тоже не шила, а смотрела в окно.

— Девочки, почему не работаете? — спросила подошедшая воспитательница.

— Неохота, — равнодушно, не оборачиваясь, сказала Динина соседка.

— Пора обедать. Кто не закончил, останется здесь.

— Подумаешь!

— И даже лучше, пусть останемся! — неожиданно со злобой выпалила Дина и тут же почувствовала — соседка толкает ее под столом ногой.

Воспитательница взглянула на Дину, но ничего не сказала. Остальные девочки собрались и ушли. Лена подбежала, шепнула что-то, Дина отмахнулась: «Иди ты, тихоня!» И Лена, жалобно вздохнув, ушла тоже. Когда шум в коридоре стих, соседка Дины, презрительно ухмыльнувшись, сказала:

— Будешь штопать-то? Я — ни в жизни. Все равно ничего не сделают. И обедать дадут! Еще сами принесут, вот на спор. Теперь без обеда нельзя.

Дина спросила, сразу же поймав себя, что она вроде Лены:

— Почему нельзя?

— Им самим за это всыплют, если голодом морить начнут. Закон. С песочком проберут… Ты давно здесь?

— Давно.

— Откуда?

— Я… У меня… Из Армавира!

— Не слыхала. Думаешь, зря говорю? Я все их порядки до тонкости знаю. — Девочка шумно вздохнула. — Эх вы, красивые! Мне бы только подкормиться, ни в жизни здесь не останусь!

— А… куда?

— Места много. Из двух домов уже увинтила и отсюда увинчу. Ты не трепись только, не то… — Она показала большой, крепкий кулак.

Дина, поддаваясь ее тону, повторила:

— Не то… Знаем мы! Я б тоже увинтила.

— Ну, и чего?

— А так… — Дина откинулась, подперла ладонями лицо.

По коридору пробежал кто-то, опять стихло.

— Я только пригляжу-усь, — продолжала девочка, с удовольствием растягивая слова. — К тебе пригляделась уж. Не нравится? На воле лучше! Мы знаешь как жили?

— Кто — мы?

— А ребята, девчонки! Думаешь, какая-нибудь шпана? Нет. Если кто засыплется, друг за дружку — жизнь. Вас сюда поездом привезли?

— Поездом.

— Меня тоже ловили — не поймали. После сама сдалась. Для интереса. Эх! — Девочка забралась на стол, заговорила даже как-то вдохновенно: — Я на Волге жила, в городе Казань. Огромный-огромятущий! Татары там и пристань. Баржи гонят, пароходы… Хорошо! Заберешься, схоронишься и плывешь вроде пассажирки.

Дине сильно сдавило сердце. Волга! Саратов ведь тоже на Волге. Высокий берег, а другой гладкий, широкий, с песком, и посредине река, как солнце… Что, если это все неправда, про мать? Старая мечта вдруг ожила, засветилась, даже засосало под ложечкой.

— Ты… врешь?

Девочка и бровью не повела.

— Трепать не будешь?

Дина сказала, ударяя себя в грудь:

— Вот умереть! Лопни глаза.

— Я здесь не останусь. Не желаю. Раздумала. Совсем. Зима была б, а то лето! Летом как-никак прокормишься. И тепло.

— Ну?

— Тпру! — Девочка прислонилась головой к Дининому виску, зашептала, щекоча горячим дыханием: — Отсюда недалеко, трамваем надо, улица есть, не то площадь. Сухаревая. На ней рынок, барахолка. Огромятущая! И старьевщик в палатке торгует, кличкой «Князь». Мне про него еще когда трепали. Так надо к нему. Одежу сменять! Детдомовских сразу признают и заберут, легавых на каждом углу понатыкано. И мильтонов. А он сменяет.

— Сменяет? — Глаза у Дины горели.

— Угу. И после… На зарок со мной пойдешь? Тогда артель собьем, обратно в Казань подадимся. Пароходом. Думаешь, не доедем? Еще как! Фью! Вниз по матушке… — Она свистнула и хрипло закашлялась.

Опять неистово заколотилось Динино сердце. Барахолка, легавые, базар…

Ничего еще не решив, она жадно слушала. А когда немного спустя дверь из коридора отворилась и кто-то крикнул: «Эй вы, затворницы, обедать идти велено! Быстро!..» — обе девочки сидели рядом за столом и для виду дружно, невпопад тыкали иголками в свои замызганные, подобранные с пола лоскуты.

ЛЕНА

А у Лены в это время тоже нехорошо, пасмурно было на сердце. Хотя полно, какое там пасмурное сердце у семилетней девчушки? А вот поди ж ты…

Дина смотрит на нее волчонком — за что? Другие девочки каждая по себе, непривычные. Нянечку велели звать Дарья, да еще Кузьминишна. Почему? Нельзя приласкаться к ней, как прежде, уткнуться носом в штопаную-перештопаную кофту. И чтобы милая морщинистая рука обтерла нос, сунула в рот сладенького… Нянечка и сама на Лену не глядит. Боится этой своей Машеньки, Марьи Антонихи. Да, боится!

Так перебирала, копалась в своих мыслях и чувствах Лена. Она сидела в укромном уголке коридора, между стеной и старым шкафом. Лена слышала, нянечка называла этот шкаф «надгробным рыданием». Что это значит, она, конечно, не поняла. Но мрачный, на тупых черных ногах шкаф, разрисованный унылыми ангелами, и вправду был похож на гроб. Сперва он стоял в канцелярии. Потом Марья Антоновна — она долго смеялась нянечкиному меткому названию — велела вытащить «надгробное рыдание» в коридор. Перетаскивали его мальчишки, Алешка в их числе. И он тоже стал какой-то хмурый. Может, потому, что тот раненый, Иван Степанович, никак не поправляется?..

Лена сидела на корточках. Тихо, как мышь, колупала и колупала серую штукатурку за шкафом. Когда штукатурка отскакивала и сыпалась на пол, становилось веселее. И вдруг Лена нечаянно костяшкой пальцев стукнула по черной стенке — шкаф щелкнул и загудел, точно отозвался. Лена постучала сильнее… Эта игра с каждым ударом делалась занятнее. Лена на что угодно готова была побиться, что так уже когда-то было! Она сидела за этим страшным шкафом именно здесь, в этом доме! Ей было обидно, плохо — наказали за что-то или поставили в угол… От нечего делать она стучала в стенку, и шкаф отвечал. Да, да, так было, только очень давно! А после пришла нянечка, взяла на руки и понесла, приговаривая: «Федул, что губы надул? Ухти, кафтан прожег…» Или несла не нянечка, а кто-то другой?

Лене так захотелось узнать, правда ли это было или просто кажется, что она вскочила. Гулко ударила в потрескавшуюся стенку с инкрустациями… Как по щучьему велению (Лена знала эту сказку), отворилась дверь в конце коридора, в ней стояла Кузьминишна. Скрестив руки на мокром фартуке — должно быть, стирала, — она шевелила губами, загибая пальцы, считала что-то.

Лена на цыпочках прокралась по темному коридору, бросилась, обняла Кузьминишну… Как прежде, не таясь, прильнув всем телом. Кузьминишна ахнула.

— Доченька! Ты чего ж это здесь, серёд белого дня? А я наволочки никак недосчитаюсь. Небось опять мальчишки порвали да забросили! Во двор ступай, девочек на огород собирают.

— Я потом… Нянечка, иди сюда. Смотри! Видишь?

Схватив ее за мокрый фартук, Лена тянула, подтаскивала Кузьминишну к шкафу. И вот уже сидела, забившись между шкафом и стеной, пригнув голову к коленкам, ожидая, не вспомнит ли и Кузьминишна.

Но та не вспомнила. Гладя отросшие Ленины волосы, заторопила:

— Беги, доченька, хватятся тебя!

Лена стукнула в шкаф, хитро спросила:

— Он не здесь раньше стоял, в другой комнате, правда? И я за ним в углу стояла! Раньше, давно, когда еще мама с Игорьком были, да? Я помню!

Кузьминишна почему-то испугалась. Оглянувшись на пустой коридор, затормошила Лену, отмахиваясь от шкафа, как от привидения:

— Да ты что, Леночка? Ты что?

— И «Федул губы надул» ты мне говорила! Говорила!

— Какой еще Федул, прости господи? Наволочки вот никак недосчитаюсь… Ступай, Лена, ступай…

И Лена ушла. Потому что нянечка не смотрела в глаза, значит, говорила неправду. И опять боялась чего-то. А самое главное — в конце коридора стояла спокойная Марья Антоновна в своей блузке с галстуком, держала в руке погасшую папиросу и грустно-насмешливо глядела на них обеих, смущенную Кузьминишну и Лену.

Лена пошла не во двор, в зал. Там было прохладно и пусто. Неподвижно повисли кольца на толстых веревках. Неподвижно стояли в деревянных подставках брусья, одно выше другого, за ними самодельный турник. Лена села на матрац, потом повалилась на него и заплакала…

Плакала она недолго — в зал вошла повариха.

— Ты что это, куколка? Никак, слезки льешь? — спросила вкрадчиво, нагибаясь над матрацем.

Лена упорно молчала. Повариху уже успели невзлюбить многие девочки. Лена слышала, как они бранили ее: дежурных сахаром обсчитывает, а когда Марья Антоновна пробует обед, сует в тарелку полную ложку масла.

— Ай обидел кто?

Лена отвернулась. Повариха жалостным голосом причитала:

— Оно, конечно, раньше б у папеньки с маменькой в бархате ходила, с золоченых блюдцев молочко б пила… Теперь кому забота? Вот и плачет дитё.

— У нас чашки золотые, — сердито сказала Лена!

— Лапушка, перебили их половину! Рази на такую ораву напасешься? А то все твое было б, все! Я-то знаю!

— Ничего вы не знаете!

Повариха нагнулась ниже, от ее фартука пахло кислым, вроде капусты.

— Мое дело сторона, — сказала она. — Только брат мой у старого барина, деда твоего, в кучерах служил, вот и жалею. А по мне, пропади вы хоть все пропадом!

Барин, кучер… Лена не поняла совершенно ничего. Встала. Медленно вышла в коридор, на крыльцо.

Пока она сидела за шкафом и плакала в зале, прошел дождь. Блестели в палисаднике, как блюдца, голубые лужи. Стряхивала прозрачные капли сирень, прыгал по дорожке крошечный лягушонок. В другой раз Лена бросилась бы за ним в погоню, сейчас не стала. Девочек в палисаднике и во дворе не было, видно, уже ушли на огород. Что ж ее никто не поискал, не хватился? Даже не заметили! Значит, никому, никому не нужна?

Лена вернулась в коридор. Прошла мимо шкафа опять в зал. Там показалось совсем темно. На матраце лежала резная оградка, тень от люстры… И вдруг Лена увидела, за брусьями стоят двое: Дина и большая нескладная девочка, недавно приведенная к ним в спальню, с которой Дина сидела, пока шили… Они шепчутся с таким азартом, что у Дины вздрагивает рыжий хохолок, а у той, новенькой, как оладьи, шлепают губы. Вот она вытащила из-за пазухи сверток, передала Дине, та загородила его плечом, и обе зашушукались снова.

— Вперед на барахолку… Ты одна пойдешь, меня еще признают. В подъезде каком переоденешься, я юбку с рубахой на случай сберегла… — шлепали оладьи. — После на вокзал. Называется Рязанский. Дорогу спросишь. Скажешь, меня там мать в поезде ждет или что. Ну, прижалобишься.

— А ты? — Дина стояла так близко, Лена могла бы броситься к ней, закричать…

— Я тебя в подворотне буду ждать. У вокзала забор серый и подворотня… Приметная! Как принесешь, сразу туда. Там еще фонарь. Я, как везли меня, приметила. Поняла? После обеда в аккурат… Ты — будто дежурная, а я — с огорода…

Девочки зашептались совсем тихо.

Динка хочет бежать с этой противной, нескладной новенькой? Бросить ее, Алешку, нянечку, опять ехать на поезде, скитаться по барахолкам? Нет, ни за что! Не отпускать, следить за ней, вернуть. Или уж вместе…

Лена сжала кулачки.

ЖИЗНЬ ЗА ЖИЗНЬ

Есть на одной из привокзальных, а потому всегда людных площадей Москвы каменный дом с остроконечным шпилем. Раньше это был офицерский клуб, теперь — госпиталь. В этом госпитале тихим августовским вечером, таким золотым и ясным, что не верилось в уходящее надолго лето, умирал привезенный из Армавира вместе с другими ранеными Иван Степанович.

О том, что он умирает, Иван Степанович знал лучше лечащих его врачей. Не оттого, что чувствовал последнее время странную пустоту во всем теле, точно оно перестало быть весомым. И не оттого, что заметил, как сестры или заходившие его проведать больные поспешно отводили глаза — в их глазах была радость жизни, в его же — только ясный покой. А как раз оттого, что с некоторых пор находился в том состоянии невозмутимого покоя, когда события своей и окружающей жизни оцениваются безошибочно точно.

Вот уже несколько дней Иван Степанович с поразительной ясностью вспоминал свою трудную, богатую и в то же время обыкновенную жизнь. Детство, юность, война, революция, снова война, гражданская, встреча с Алешкиной матерью, которую одну он любил за эту короткую жизнь, подпольная работа в тылу у белых, смертельная ненависть к ним, счастье победы, горечь от физического бессилия, когда так нужны были силы, чтобы строить новую жизнь. Наконец, приезд в Москву, в эту тихую гавань… Нет, не тишины и покоя, а нового, полного борьбы дела хотели бы его ослабевшие руки!

Иван Степанович лежал неподвижно, каждое движение было мучительно. Сегодня с утра он попросил сестру дозвониться в детский дом и передать, чтобы к нему на свидание отпустили воспитанника Лопухова.

Иван Степанович продумал до мелочей все: как Алешка доберется в госпиталь — детдом на другом конце города, а трамваи не ходят; как убедить заведующую, что к ночи Лопухов будет на месте, а то еще встревожится, что заблудится или, чего доброго, сбежит; чем объяснить, что просит свидания. Не тем же, что надо помирать и хочется в последний раз взглянуть в чистые суровые Алешкины глаза, так похожие на глаза матери?

Сестра выслушала скупые слова больного, вышла бесшумно. Дозвонилась она в детдом не скоро. То не было Марьи Антоновны, то ребята занимались в мастерской. В концелярии оказался Андрей Николаевич. Он-то и пообещал уговорить Марью Антоновну и больше того — доставить Алешку в госпиталь точно к назначенному сроку.

И Иван Степанович приготовился к своей прощальной с ним встрече.

Алешка оглянулся на оставшегося у подъезда Андрея Николаевича, оттянул тяжелую, с бронзовыми ручками дверь, она мягко захлопнулась за ним.

Госпиталь был похож на армавирский: тот же запах карболки, лекарств, те же белые стены. На площадках стояли и курили хромые, на костылях, забинтованные раненые… Но даже здесь, у лестницы, пока он дожидался, что санитарка добудет для него халат, Алешка ощутил разницу. Не было напряжения, скрытой тревоги, суеты. Где-то в палатах тихо и нежно играл граммофон, принесли газеты, и больные спокойно разворачивали их; за окнами качались и шелестели высокие клены. Во всем чувствовалась уверенность в завтрашнем дне и право на отдых.

От нетерпения у Алешки дрожали губы. Наконец его провели наверх, в палату. Он бросился к кровати, отпрянул. Пристроился на краешке табуретки и тут же пересел снова в ноги к Ивану Степановичу.

Назад Дальше