Во что бы то ни стало - Перфильева Анастасия Витальевна 6 стр.


— Когда, сегодня?

Лена, зажав в кулаке собранные семечки, быстро пошла к выходу.

Та же облезлая кошка шнырнула из-под лотка. Лена пробежала последние ряды и вдруг попятилась: к воротам базара, громко стуча сапогами по деревянному настилу, подходили патрульные.

Сзади дернули ее за плечо.

— Ага, что? — прошипела догнавшая девочка. — Говори, откуда взялась?

— Ниоткуда. Беженка я… забрали нянечку…

— Какую нянечку?

— Никакую. Пусти.

Но девочка крепко держала Лену и, подталкивая, повела обратно по базару.

— Рассказывай, слышишь?

Они сели у забора. Шаги патрульных давно стихли.

— Ночевать сюда пришла?

— Нет. Просто поискать… — Лена замолчала.

Было уже почти темно. Сумерки так быстро сменились ночью, будто кто-то дунул и загасил остатки дневного света.

— Пойдем, — сказала девочка, вставая. — Знаю я, куда твою няньку повели. Видела!

— Знаешь?

Девочка отодвинула доску, пролезла, протащила Лену за собой. Они оказались на пустыре. Окружавшие его одноэтажные дома были темные, только в одном горел свет. Девочка быстро шла вперед, Лена еле поспевала за ней.

— Тут недалеко переночуем, — не оборачиваясь, бормотала девочка, — а утром… вечером нельзя по городу ходить, с девяти часов… Ты не отставай!

— Почему нельзя? — лязгнув зубами, спросила Лена.

— «Почему, почему»!.. Про военное положение слыхала?

Лену била дрожь. Короткое платье разлеталось, голые ноги стыли. Девочка свернула в какие-то ворота, и они вышли на площадь. Посреди стоял большой, похожий на опрокинутую чашу темный дом.

Девочка толкнула дверь. Запахло сыростью, опилками, навозом. За порогом она нашарила спички, чиркнула. Пока не погасла спичка, Лена увидела длинный дощатый коридор, еще одну дверь… Повинуясь маленькой властной руке своей спутницы, она перелезала через какие-то ступеньки, скамьи. Вскрикнула, коснувшись холодных перил, и наконец упала на сухую ворсистую подстилку. Девочка прошипела над ухом:

— Лежи, я сейчас.

— А к нянечке?

— Лежи, говорю!

Несколько минут Лена лежала одна.

Глаза привыкли к темноте, и она различила: полукругом тянулся куда-то высокий странный барьер. Под потолком поблескивали перепутанные лестницы, палки… Стен не было вовсе, огромная пустая комната раздвигалась все дальше. Бросая уродливые тени, засветился огонек — девочка возвращалась, неся зажженный огарок.

— Лежишь? Это мы в цирке, не бойся… — Она помяла и прилепила огарок к барьеру.

— Зачем?

Голос у Лены был чужой, расплывался в воздухе.

— В цирке старом. Видишь, цирк? Раньше тут представляли… ну, клоуны разные, фокусники…

Огарок трещал, вспыхивал, вместе с ним росли и уменьшались тени.

— Вот глупая, это же крыса! — крикнула девочка, когда Лена, услышав резкий писк, бросилась к барьеру.

— Откуда… крысы?

— Ф-фу! Тоже здесь живут. А про морилку я наврала, что к крысам сажают. Нарочно.

Она деловито, притопывая ногами, возилась с подстилкой, подминала, расправляла ее. Вытащила из-за обшивки барьера жестянку, потрясла ее.

— Хлеб только прячу, а то они хитрые, обязательно скрадут.

Ковырнув крышку, вывалила в подол два огурца, сухую булку. Разломила ее с трудом, сунула Лене огурец, а сама, взобравшись на барьер, впилась зубами в свой кусок.

— Ешь ты, рева! — пробормотала сердито.

Проглотив слезы, Лена села на подстилку и стала есть. Огуречный рассол стекал с подбородка на колени.

— Ты его хлебом, хлебом подбирай! — научила девочка, с хрустом разгрызая огурец и болтая ногами. — Я, знаешь, тоже одна. Моего папку убили, меня в приют отдали, я и убежала. На ишаке.

— А что это — ишак?

— Вроде осла. Он потом тоже убежал, не то украли. У меня в городе Саратове, может, мама живая. А у тебя никого-никого нет, только эта бабка старая?

— Никого нет. — Лена перестала есть и попросила: — Пить хочу.

— «Пить, пить»! Так бы и сказала…

Девочка вытащила откуда-то закупоренную бутылку, приложилась сама, протянула Лене. Огарок почти догорел. Над желтым язычком все ниже спускалась темнота. Девочка заткнула бутылку, спрятала за обшивку. Набросав на подстилку пушистые тряпки, задула огарок.

— Когда еще новую свечку достанешь! — проворчала она.

Стукнула чем-то и полезла к Лене, натягивая на ее и свои ноги шуршащие тряпки.

— А к нянечке когда? — чуть слышно спросила Лена.

— Ты что, маленькая? Обождать надо. А это знаешь что? — Девочка говорила так спокойно, что Лена подвинулась к ней. — Покрывалки разные в чулане под лестницей нашла… Ну, костюмы от циркачей старые. Их только крысы погрызли, а то кра-асивые!

— Зачем погрызли?

Девочка рассердилась, ткнула Лену какой-то палкой:

— Ох, и глупая, все спрашивает! Они же голодные, крысы. Ты вот голодная, и они тоже. На покрывалках блестки понаклеены, они и сгрызли… Здесь хорошо, в цирке, никто не гоняет!

Она поерзала, улеглась возле Лены. Зевнув сладко, сказала:

— Я сперва тоже крыс страсть как боялась. А теперь ничего. Палкой постучу, они уходят. Так и сплю с палкой. И ты спи. Утром пойдем твою няньку искать. Тут один мальчишка знакомый около тюрьмы трется, уж он знает! Раз ее в тюрьму повели…

Лена поднялась на локте.

— В тюрьму? А ты говорила… морилка?

— Морилка, тюрьма — все равно. Спи…

— А какой мальчишка?

— Увидишь, Ловкий! И караульных обманывает и всех.

Что-то гулко ударило Лену в сердце: мальчишка, тюрьма… Вдруг тот? Но она не спросила ничего. Стало тихо. Поскрипывали рассохшиеся скамейки, раза два стрельнуло что-то. Девочка прижалась к Лене, закинула ее руки себе за шею.

— Так теплей, — сказала она. — А после спинами погреемся, ночью холодно. Ну, лето скоро!

Помолчав, спросила:

— Тебя как зовут?

— Лена…

— А меня Динка, Динора. У меня папка не русский был. А мама русская, в городе Саратове осталась. Я как до Саратова доберусь, первым делом наемся. Так и скажу: давайте мне целый ситный с изюмом. Я изюм ох и люблю! А ты любишь изюм?

— Люблю. А он где, Саратов?

— Не знаю, далеко. Сейчас поезда не ходят и патрульные гоняют. Всюду военное положение. Я ведь здесь давно, с зимы. Давай спи.

Девочки замолчали.

На арене, в простенках между рядами скамеек, уходящих под купол, шуршал, пощелкивал кто-то. Но Лена больше не думала — кто. Теплая, приятная усталость охватывала ее, прикрывала веки. Уткнувшись в плечо сладко всхрапывавшей Дины, Лена тоже спала.

ТРОЕ

Туман расходился, уступая дорогу рассвету. Разбуженные им, еще не потускневшие от городской пыли каштаны и акации зашевелили листьями. В ветках пискнула пичуга. Прогромыхала за углом двуколка, из казармы выехали с бочкой по воду. В единственной на всю улицу лавчонке хлопнула ставня. Начиналось утро.

Прикорнувший в нише серого здания тюрьмы мальчишка сел, поскреб пятерней взлохмаченные волосы. За оградой казармы проиграли побудку. Звук, дрожа, поплыл по кривым улочкам, только тюремные ворота хоронили ночной покой. Часовой у ворот дремал, откинувшись к стене. Мальчишка вылез из ниши, отряхнулся, заправил рубаху в штаны и подошел к часовому.

— Дядечка, — сказал, распуская по лицу умильную, придурковатую улыбку, вовсе не вязавшуюся с настороженным и умным взглядом голубых глаз, — время не скажете?

— Пошел отсюда!

Мальчишка не тронулся с места.

— Дядечка, у меня папаня тут заарестован. Пустите хлебца передать, вторые сутки не евши!

Часовой привычным движением тронул приклад.

— Его ж нынче обязательно выпустят, — ничуть не смущаясь, продолжал мальчишка. — Или завтра. Он же сапожником работает…

Часовой встал, разминая затекшие ноги.

— Будет врать-то! — беззлобно проворчал он. — Сапожник… Который день у тюрьмы околачиваешься? Нету никого, всех окопы рыть угнали. Отойди! — вдруг заорал сердито.

— Ой, угнали? — притворно удивившись и почему-то обрадовавшись, мальчишка крикнул бодро: — Спасибо, дядечка! — и, отбивая черными пятками булыжник, побежал от тюрьмы.

С середины улицы он пошел тише. На лицо вместо умильного и просящего легло деловое, суровое выражение. Глаза смотрели строго, лоб прорезала морщинка. На перекрестке мальчишка задержался: от окраины к центру медленно шли казаки. За ними везли на подводах крытые рваным брезентом ящики; растянувшись цепью, плелись неоседланные кони с подведенными животами и выпирающими ребрами. За конями шел бык, тяжело перебирая стертыми в кровь ногами. Все это — и казаки в папахах и бурках, несмотря на теплую погоду, и изможденные кони, и усталый бык — было пропылено, серо и измучено, как видно, долгим переходом.

Когда улица опустела, кто-то негромко окликнул мальчишку:

— Здесь я, Алеша!

В тупике у заколоченного дома сидел на завалинке мужчина в пиджаке и косоворотке. В руках он держал новый картуз. Мальчишка вздрогнул, хотя похоже было, он ждал, что его окликнут. Оглянулся, подошел.

— Что? — быстро спросил мужчина, играя картузом и глядя в сторону.

Мальчишка стоял молча, вытянувшись. Мужчина повернулся к нему, над губой у него стал виден шрам.

— Что случилось? Почему не отвечаешь? — повторил тревожно.

— Не довезли, — с трудом, глухо проговорил мальчишка.

— Не… довезли?

Оба замолчали надолго.

— Так. Где?

— Разъезд уже видать было, Иван Степанович, родненький! — прошептал с тоской мальчишка.

С каждым его словом наливалось горечью и гневом лицо мужчины. Алешка смотрел с отчаянием.

— Сам видел?

Вместо ответа мальчик задрожал. И мужчина положил ему на плечо сильную руку:

— Сядь. Ты-то разве виноват? Ну, будет, полно.

Добавил, чувствуя, как бьется под рукой худенькое плечо:

— Ничего, Алеша, сынок, отольются им вдовьи слезы. Будет на нашей улице праздник, и скоро. Значит, у разъезда? Стемнеет — перевезем. Ах, будьте вы прокляты!

Так они посидели рядом, думая об одном, взрослый и ребенок. Наконец взрослый заговорил:

— Знаешь, где меня искать, если понадоблюсь?

— У тети Фени? — встрепенулся Алешка.

— Нет. Вчера и ее забрали, ты туда не ходи. Хату всю по бревнышку разнесли.

Поднялся, заходил широко, твердо.

— Слушай меня: надо караулить зорче прежнего. Федосья Андреевна здесь. — Он кивнул в сторону тюрьмы. — Могут повести их куда или что…

— Всех окопы рыть угнали, часовой сказал!

— Окопы рыть? Это уже лучше. Чувствуют, дело плохо… Надо проверить, так ли это. Постарайся дать Федосье Андреевне знать: наши близко, должны подойти к ночи. Понял?

Теперь кивнул Алешка.

— Действуй, но осторожно. А пока вот, возьми… Голодный небось, как… кутенок.

Иван Степанович улыбнулся, и сразу неузнаваемо изменилось его лицо, порозовел шрам над губой. Вынув из кармана, положил на завалинку узелок с едой. Легко, ласково провел ладонью по светлой нестриженой голове мальчика и пошел прочь.

— Зачем? А сами? — крикнул было тот.

Но присмирел, неотступно следя за удалявшимся спокойным, размеренным шагом Иваном Степановичем. Картуз поблескивал у него на голове, вынутая из-за голенища тросточка чертила воздух. Скоро он был уже далеко. Алешка подождал, развязал узелок и, поглядывая то на темные тюремные ворота, то в конец улицы, где светлым пятном подступала к городу степь, стал жадно есть.

Когда Дина с Леной подходили к зданию тюрьмы, Алешка сидел уже ближе к ней, под каштаном. Мурлыча, строгал самодельным кривым ножом какую-то щепку.

— Здравствуй! — закричала Дина, бросая Лену и подбегая к нему. — Я тебя во-он откуда увидела!

— Здорово, — не очень дружелюбно отозвался мальчик.

Лена радостно смотрела на него. Конечно же, это был он! И он тоже узнал ее, только не показывал виду!

— А мы вот ее бабушку искать идем, — тараторила Дина. — Ты что здесь делаешь?

— Так.

Алешка вдруг изменился в лице. Ворота тюрьмы распахнулись. Из них вышли несколько офицеров.

— Слушай, ты… Бабку ее искать? — вскакивая, быстро спросил Алешка. — Которую вчера с толкучки забрали?

— Да! А ты откуда знаешь?

Дина уставилась на него, Лена подошла ближе.

— Знаю, ну! Вы вот чего: здесь стойте. Стойте здесь, я спрошу.

Подмигнув зачем-то Дине, он размашисто пошел вперед. Тот же часовой, выпустив последнего офицера, гремя засовом, запирал ворота. Дождавшись, пока военные скрылись в проулке, Алешка подбежал к нему.

— Дядечка, а дядечка! — сказал, распуская по лицу прежнюю улыбку. — Мне еще про бабку одну старенькую спросить…

— Опять пришел?

— Дядечка, их окопы рыть, вы сказали, к фруктовым садам погнали?

— Ишь, постреленок! То ему папаньку, то бабку… Брысь отсюда!

— Дядечка, ска-ажите! Всех-всех погнали?

Часовой отмахнулся от него, как от мухи:

— Сказано — всех. Пусто в амбаре, одним тараканам раздолье. Брысь!

— К фруктовым садам, за город?

Часовой не ответил, но едва заметно кивнул и затянул унылую песню, в которой только и можно было разобрать слова: «Эх, да жизнь, ох, да жизнь…»

Алешка отошел степенно, потом брыкнул ногой и полетел к каштану.

* * *

Большие фруктовые сады, раскинувшиеся за городом, принадлежали когда-то крупному торговцу, разбогатевшему во время войны на поставках муки. Изгороди вокруг садов давно не было. Скелеты пустых оранжерей стояли с выбитыми стеклами, сторожа убежали вместе с хозяином.

В это весеннее утро засыпанные белыми лепестками вишневые и яблоневые рощи были особенно хороши. За ними в цветниках, разделанных когда-то сортовыми левкоями и гвоздиками, зеленела степная трава.

Окопы рыли сразу за цветниками. Похожей на свежую рану полосой вспарывали они землю, опоясывая сады.

В окопах работали пригнанные из тюрьмы арестанты — уголовники, политические и взятые «ни за что», вроде Кузьминишны. Конвойных было мало. Они бродили среди молчаливых, измученных людей. Только вокруг небольшой группы, рывшей отдельно, конвойные стояли цепью. Сухой шелест падающей земли, звон лопаты, резкий окрик иногда нарушали тишину.

Кузьминишна работала среди женщин. Потемневшее лицо ее было скорбно, морщины запали у рта. Она обтирала опухшей рукой лоб, вздыхала, шептала что-то…

— Но, пошевеливайся! — крикнул конвойный соседке Кузьминишны, когда та, отшвырнув тяжелый ком, в изнеможении упала на насыпь.

— Не видишь, хворая она! — закричала Кузьминишна. — Изверги бессердечные! За что над людьми издеваетесь?

— Молчи, старая! Велено копать, и копай.

Кузьминишна помогла женщине сесть.

— Терпи, касатка, найдем и мы правду, — сказала громко, прикрывая глаза и вглядываясь вперед.

От залитых светом яблонь к окопам, блестя на солнце погонами, приближались офицер и военный в нерусской форме, с презрительным длинным лицом.

Кузьминишна, припадая к земле, неловко взобралась на насыпь. И вдруг быстро пошла к ним навстречу. Конвойный нагнал ее, схватил за плечо, но она с такой силой крикнула: «Не трожь, окаянный!» — что он отвел руку. И, маленькая, решительная, встала перед подходившими.

— Дозвольте спросить, имени вашего и звания не знаю, — внятно сказала Кузьминишна, — за что людей мучают? Женщину хворую избили, от меня ребенка малого оторвали. Где правды искать? Коли виноваты в чем — разберитесь, коли нет — отпустите.

— А? Что? — брезгливо спросил военный. — Уберите ее.

Конвойный, точно проснувшись, дернул Кузьминишну, взмахнул прикладом. И тотчас из-за яблонь, белой стеной отгородивших сад от поля, долетел отчаянный детский крик.

Кузьминишна упала. Грубые руки конвойных оттащили, сбросили ее в окоп. Она силилась рассмотреть что-то, но чугунные ноги в сапогах загораживали ей глаза. Изловчившись, увидела: от срубленной яблони к их окопу метнулась девочка в знакомом платье с совершенно белым лицом. За ней выбежала другая, постарше, какой-то мальчишка… Они загородили девочку от конвойных, быстро повели обратно.

Назад Дальше