— Ты знаешь эту женщину? — почти крикнула мать, когда отец наконец-то вошел в лифт, где они втроем давно его ждали. — Ты ее знаешь? Кто она?!
Отец помедлил с ответом, потом нажал на кнопку девятого этажа, не сразу нащупав ее, хотя отыскать ее было проще простого, потому что девятый этаж был последним, а потом точно таким же тоном, каким сказал когда-то Ветке, что никто не ждал их в далеком Неизвестном, когда они шли через поля, произнес:
— Нет. Этой женщины я не знаю.
Ну а потом Ветке стало казаться, что Тамара Ивановна к ней придирается на уроках. Во всяком случае, она до обидного долго не могла запомнить такую простую и легкую ее фамилию. Остановив на Ветке взгляд, она каждый раз, вызывая ее к доске, говорила:
— К доске пойдет Васильева.
Ветка, уже зная, что вызывают ее, не трогалась с места.
— Васильева! К доске! — повторяла Тамара Ивановна и терпеливо ждала.
Ждала, пока ей не подсказывали Веткину фамилию.
— Ах, прости, пожалуйста! — восклицала Тамара Ивановна, и ее маленький белый шрам на щеке пониже виска розовел от смущения. — Что-то я тебя все путаю… Иди к доске, Петрова.
Ветка шла к доске и, злясь, отвечала плохо. Неужто так трудно запомнить, что она — Петрова? Василий есть Василий, а Петр есть Петр! Петр Великий!
В конце концов, в Веткины мозги запало неприятное, даже ужасное подозрение… А вдруг это первая жена отца, с которой он не смог ужиться? А может, и не первая, а вторая? А вдруг — третья? Не зря же тетя Валя все время намекает!
То, что отец и Тамара Ивановна знали друг друга, не вызывало никаких сомнений ни у матери, ни у Ирины. А у Ветки тем более! Особенно после того, как она однажды, поднимаясь по лестнице на девятый этаж пешком, увидела своего родного отца у двери в квартиру Тамары Ивановны. Он стоял у двери, курил и вроде бы собирался позвонить. Затаившись, Ветка прошпионила за ним до конца. Он стоял у двери долго, выкурил две сигареты, но так и не позвонил.
* * *
На улице накрапывал дождик, в лад грустному Веткиному настроению. И дорога — и домой, и к борщу, и даже к Нинуле — была перекрыта.
Маленькие соседские девчонки играли во дворе под навесом, где сушилось белье, и на одной из них был надет серый плащик с лиловыми пуговками. Пуговки поблескивали, умудряясь делать это даже в такую бессолнечную погоду, и Ветке это тут же напомнило елку. Наверно, потому, что лиловые огоньки бывают чаще всего в елочных гирляндах. Скорее бы зима, скорее бы сугробы!
Небо сегодня было хмурым и пасмурным и совсем не таким беспечальным, каким оно было вчера, когда она ехала в телеге навстречу приключениям и напевала песню о веселых селах. Сегодняшнее небо выглядело грустным, напоминало об одиночестве, о той девочке, что осталась сидеть одна на пеньке над глубоким оврагом.
Мысль о том, что надо бы вернуться в Каменск, узнать, что же там с Настей, Ветка с ужасом от себя гнала. Хорошо, если она доберется в Каменск до ночи. А обратно? Утром? Значит, опять ночевать в интернате. А Ирина?
Впрочем, Ирина ее выгнала.
Между двумя домами-башнями были видны световые часы на соседнем здании НИИ, часы показывали половину восьмого.
Вот подождет Ветка с полчасика и, если ее не позовут обедать, двинет в Каменск. Да будет так! Ничего не поделаешь — там хоть овсянка есть.
Чувствовала она себя почти так же скверно, как в тот самый первый день в самом первом своем пионерском лагере, когда казалось, что весь мир оставил ее на произвол судьбы и что никогда-никогда мать с отцом не приедут за ней, чтобы увезти ее домой. «Зеленый Гай — кошмарный край, ложись в кровать и помирай!» И ведь не приехали тогда за ней, не пожалели!
А она так старается сохранить их семью! Да стоит лиг Может быть, они все — и мать, и отец, и Ирина — одинаково ее не любят. И откуда она взяла, что шли они когда-то с отцом в далекую неизвестную даль и кругом лежал утренний иней, а отец пел веселую песню, шагая по красивой и широкой дороге. Никогда не шли они по той дороге, все это ей приснилось, и никогда он не пел той веселой песни. Всю жизнь он поет другую, совсем другую, вовсе не похожую на ту, с веселыми селами, а совсем наоборот — про туманное седое утро и про печальные, покрытые снегом нивы. Снегом, а не инеем! Того утреннего инея не было. Никогда не было. Был снег, совсем из другой песни.
Обедать Ветку позвали через десять минут. А после обеда, успокоившись и укрывшись от Ирины на балконе за старым кухонным шкафчиком, она принялась сочинять письмо тете Вале, прекрасно понимая, что тетя Валя примет участие в Настиной судьбе и без Веткиных просьб. Тетя Валя была такой энергичной и деятельной, что даже мать, очень любившая свою подружку, иногда раздражалась: «Валюша! Нельзя же лезть буквально во все! Это уже сверх меры…» Так бывало обычно, когда тетя Валя порывалась навести порядок в чужих семейных делах. Веткину мать она считала почти предательницей: разводились с мужьями почти одновременно, а Веткина мать взяла и вышла еще раз замуж, и это, по мнению тети Вали, было как-то не очень честно по отношению к ней, к тете Вале, поскольку она второй раз замуж не вышла. Хуже всего было то, что тетя Валя перетянула на свою сторону и Ирину, которая тоже считала, что это предательство — развестись с Ирининым отцом, а потом взять и выйти замуж за Веткиного.
Тетя Валя приезжала к ним из Каменска почти, каждый месяц и привозила с собой целую гору каких-то не опровергаемых улик и фактов против отца, хотя совершенно непонятно было, как она могла раздобыть их в этом далеком от их семейной жизни Каменске.
«А вот говорят…» — произносила она шепотом и уводила мать на кухню выкладывать факты, долженствующие уличить отца в неблагонадежности. Отец же уходил в большую комнату, садился у телевизора и сидел там долго, терпеливо, если даже показывали какой-нибудь самый преглупый мультфильм. Иногда Ветке удавалось подслушать кое-что из разговоров, ведущихся на кухне, и факты, привезенные тетей Валей, каждый раз казались ей весьма и весьма неубедительными. Вроде бы не убеждали они и мать: «Понимаешь, Валюша, это же все отголоски! Это же все, наверно, когда-то было. И быльем поросло». — «Отголоски! — возмущалась тетя Валя. — Ничего себе отголосочки!» — «Конечно же, отголоски!» — возражала мать, но все-таки, когда тетя Валя уезжала, а отец выключал надоевший всем телевизор, она начинала нервничать, сердиться на отца и ссориться с ним. И тогда Ирина делалась счастливой, а Ветка — несчастной.
Писем тете Вале Ветке еще ни разу в жизни не приходилось писать. Вообще все ее письма, которые она сочиняла в своей жизни, были все об одном и том же: «Зеленый Гай — кошмарный край…» Она с трудом удерживалась, чтобы не написать в таком серьезном, деловом письме что-нибудь стихотворно-легкомысленное.
«Милая тетя Валя! Здравствуйте! Проездом из пионерского лагеря была у вас в Каменске, но вас не застала. А дожидалась я вас с очень хорошей девочкой. Зовут ее Настя, а фамилии не знаю. Она очень вас ждала, потому что дома у нее какие-то неприятности, и она даже от них убежала. Пожалуйста, помогите ей, а то я не успела. Очень надеюсь на это. Ваша Петрова Бета».
Удивившись напоследок тому, что стихи все-таки под конец получились как-то сами собой, она спрятала исписанный листок в карман и пошла добывать конверт из отцовского стола и фамилию бывшего тети Валиного мужа из недр Ирининой памяти. На этом ее конспирация кончилась.
— Кто тебе разрешил рыться в отцовском столе?
Ветка разозлилась:
— В этом доме даже лишнего конверта достать нельзя!
— А с кем у тебя переписка? С Вовкой?
— О! — не выдержала Ветка. — Ты еще будешь проверять мою переписку! Это уже не лезет ни в какие ворота!
Она демонстративно выдернула из ящика отцовского стола конверт и, так же демонстративно усевшись за этот стол, на глазах у Ирины дорогой отцовской ручкой стала писать адрес, теперь уже не имея никакой надежды найти дорогу к недрам Ирининой памяти. Ладно. Пусть будет Стукалова! Может, тете Вале даже приятно будет получить письмо на свою прежнюю фамилию.
— Странно! — произнесла Ирина, стоя за ее спиной и глядя, как Ветка аккуратно выводит буквы на конверте. — Это кто же такая — Евфалия Николаевна?
— Тайна! — издеваясь над Ириной, ответила Ветка. — Сто лет живешь на свете и не знаешь, что это наша любимая тетя Валя.
— Очень глупо! — спокойно реагировала на это Ирина. — Тетю Валю всю жизнь звали Валерией Пантелеймоновной. И живет она, между прочим, не на Астраханской улице, а на Архангельской. Архангельская, семьдесят пять.
Она переставила какой-то предмет на подставке трюмо, и этот легкий стук прозвучал в Веткиных ушах сильнее грома… Архангельская! И — Валерия Пан-те-лей-мо-нов-на!
Сразу осмыслить происшедшее Ветка не смогла. Для этого понадобилось какое-то время… Во всяком случае, когда Ирина еще раз вошла в комнату, где за отцовским столом сидела Ветка, она удивленно спросила:
— Ты все еще не легла спать? Ничего себе! Можно было, конечно, путать Альпы с Апеннинами, Эверест с Араратом, даже Голландию с Ирландией. Но спутать Астрахань с Архангельском! Прийти не на ту улицу и не в тот дом… Вот это ляп! Такого ляпа в Веткиной жизни еще не было… Надо же, как этот невзрачный Каменск развернулся — целую каменную крепость выстроил… И Архангельская улица там есть, и Астраханская! А тетя Валя-то, тетя Валя-то как развернулась! Оказывается, и не Валентина вовсе, и не Евфалия, а Валерия Пантелеймоновна…
И что же получается? Выходит, Ветка еще и солгала Насте про какую-то вовсе неведомую ей Евфалию Николаевну, на которую Настя возлагала какие-то большие надежды, связанные с той ее бедой, о которой Ветка так ничего и не узнала… Что же там теперь с этой бедной Настей, оставшейся в одиночестве на пеньке над глубоким оврагом и такой обманутой?.. Что же теперь делать?
Но делать было нечего — надвинулась ночь. Прохладная, уже не по-летнему длинная, почти предосенняя ночь, которая никакой помощи Ветке принести не могла.
И Ветка, укрывшись от своего позора под теплым атласным одеялом, переживала свое предательство до самого утра, уже почти на рассвете твердо решив, что утром с первым автобусом надо ехать в Каменск.
Но еще до того, как она проснулась, в квартире раздались голоса, захлопали двери, зашумел электрический самовар, который включали только по праздникам, запахло персиками, апельсинами и еще чем-то южным.
Вернулись домой родители. Вернулись раньше времени — то ли потому, что соскучились по своим ненаглядным дочкам, то ли потому, что переругались, то ли потому, что решили взять свое настрадавшееся дитя пораньше из пионерского лагеря.
От этой мысли Ветка растрогалась, расхлюпалась, почувствовала себя совсем маленьким ребенком, несправедливо обиженным какой-то зловредной Евфалией Николаевной. И тут еще вспомнилось, что ведь на нее, на Ветку, было оставлено именно до сегодняшнего дня интернатское имущество, а она бросила его на произвол судьбы, и его, может быть, уже растащили по кирпичикам.
Уткнувшись носом в отцовский пиджак, висевший в прихожей и пахнущий так знакомо сигаретным дымом и еще вагоном, она так долго всхлипывала, что отец, подойдя к ней, взял ее за плечи и притянул к себе.
Когда Ветка плакала и не жаловалась, он никогда не спрашивал, что случилось. Догадывался — значит, у Ветки была очередная стычка с Ириной. И Ветка понимала, что ему трудно вмешиваться в это, все-таки Ирине он не родной отец. Но на этот раз отец ошибался, ведь он не знал, что всему виной была какая-то таинственная Евфалия Николаевна, которая взяла и ни с того ни с сего уехала из Каменского интерната, оставив девочку Настю наедине с ее бедой. На пеньке… Отец был таким добрым, таким умным, таким великодушным и никогда никого не обижал. Может быть, потому, что он был детским врачом? А может быть, просто потому, что все высокие и широкоплечие люди такие? Это Ветка знала из кино и из книг, и ее отец не был исключением. Она старалась подражать ему и быть такой же доброй, веселой и великодушной. И была такой, когда всякие неблагоразумные обстоятельства не мешали.
Но девочку на пеньке над глубоким оврагом, в беде, он, несмотря ни на какие самые неблагоразумные обстоятельства, никогда не оставил бы. Он многое прощал людям. Но никогда никому не прощал лишь одного — предательства.
К Веткиному счастью, ни матери, ни отцу Ирина ничего не сказала, неожиданно для Ветки, а может быть, и для самой себя проявив вот такое благородство, за что Ветка была ей очень благодарна, подозревая, впрочем, что молчание Ирины в какой-то степени связано с теми затрещинами, которые Ветка от нее получила, — никто у них в семье никогда не поднимал ни на Ветку, ни на Ирину руку… Так или иначе, но Ветка даже на какое-то время перестала бурно реагировать на ее замечания и в знак благодарности терпела их молча, она была даже согласна еще на пару затрещин. Мать предположила, что у Ветки, может быть, переходный возраст уже кончился, иначе чем же можно объяснить такое примерное ее поведение. Это было сказано отцу, а Ветка подслушала. Она вообще умела хитро и незаметно подслушивать. Та тихая, совсем бесшумная походка, которую она выработала в хореографическом кружке, позволяла ей подкрадываться к любой закрытой двери бесшумно, по-кошачьи. Впрочем, разговоры о детях между отцом и матерью велись не так часто. Отец считал, что у них очень хорошие дочери, что тревожиться за них нечего, и обычно все материнские жалобы, на Ветку наталкивались на такое спокойное выражение его лица, что и самой Ветке становилось спокойно-спокойно за себя. Так спокойно, что даже о двойках по географии забывала и готова была идти пешком хоть в Альпы, хоть в Апеннины.
Холодноватое спокойствие отца, однако же, не всегда возвращало в дом умиротворение, нарушаемое обычно нашествиями тети Вали с ее могучей армией доказательств и улик. Мать часто вспыхивала без причины, сердилась, говорила отцу что-нибудь обидное. И он тогда — может быть, чтобы успокоить свои бедные нервы, — начинал что-нибудь насвистывать. Чаще всего это:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые.
Но никогда отец не насвистывал и никогда не пел он ту песню о веселых селах. Никогда не вспоминал тот утренний иней на полях.
* * *
Сентябрь пришел солнечный. Небо было бирюзовое и прозрачное, как нежное шелковое покрывало. И уже не хотелось, чтобы приходила зима с сугробами, а тем более дождливая осень с серыми туманами. Все было светло и празднично.
А Ветка все мучилась. Мучилась и страдала, вспоминая про Настю. В школьном буфете она не могла смотреть ни на пирожные, ни на коврижки. Даже в день рождения Ирины она не ела любимый домашний торт, испеченный матерью. Это было что-то похожее на обет. Но во имя чего и до каких пор? Школа была наполнена осенними запахами. Пахло масляной краской, кожей новеньких портфелей, поздними цветами, свежей типографской краской учебников и географических карт. От классной руководительницы Екатерины Алексеевны пахло духами, от Нинули тоже. Нинуля хвасталась, что у ее духов очень редкое и интересное название — «Последний шанс». Это было не очень подходяще в данный момент для Нинули, потому что никаких шансов у нее уже не оставалось — Таня Копейкина в кружке осталась, и роль Метелицы с жутким монологом уже поджидала ее.
Первая репетиция драмкружка была назначена на двадцатое. Ветке повезло — ей досталась хоть и маленькая, но все-таки самостоятельная роль Распутицы, которая из-за козней Бабы-Яги является в новогоднюю ночь, чтобы помешать Деду-Морозу приехать на праздник. Нинуля же должна была сидеть внутри проволочного каркаса, обтянутого марлей, и изображать совсем безголосый сугроб. Но зато в конце спектакля ей предстояло вместе с другими такими же сугробами брать в окружение положительного героя, которого изображал Вовка Потанин.