Утренний иней - Ширяева Галина Даниловна 18 стр.


Обычно, к приходу матери, к трем часам, Настя была уже дома. Мать работала, как она сама говорила, «полулаборанткой» в какой-то лаборатории со сложным названием, хотя когда-то закончила университет и получила диплом инженера. «Из меня такой же инженер, — говорила она шутя, — как из нашей бабки царица Клеопатра». О какой бабке она так неуважительно говорила — о родной или неродной — Настя не знала. Не знала и не стала спрашивать. Вообще она здесь, в этой квартире с необыкновенной мебелью, с необыкновенными кремовыми шторами на окнах, похожими на медовые реки, которые снились ей тогда в бреду, больше молчала. Отношения с матерью почему-то никак не налаживались. Наверно, что-то было утеряно ими обеими за эти годы, что жили они врозь, и теперь утерянное пропало безвозвратно. На отчима же Настя смотрела как на главного виновника этой пропажи. Да и он сам, помня, наверное, о былой Настиной враждебности к нему, сторонился ее, иногда только улыбался ей. И тоже молчал. А с матерью разговор не получался.

— Настенька! Ну что там у вас в школе? Интересное было что-нибудь?

— Нет.

— А двоек много получила нынче?

— Нет.

— А троек?

— Нет.

— А четверок?

— Нет.

— Выходит, ты у меня только одни пятерки получаешь?

— Нет.

— А ты можешь сказать что-нибудь другое, кроме этого «нет»? Нет? Ну ладно, давай посмотрю дневник.

Но Настя видела, что матери скучно читать и смотреть ее чистенький, без единой помарки дневник. Мать и сама как-то сказала, что дневник этот навевает на нее унылые школьные воспоминания. Вот бывает, оказывается, и так — никаких добрых воспоминаний о школе у нее не осталось, не сохранилось. Ни о школе, ни об учителях. А Настя так тосковала по своему Каменску… «Вообще, Настенька, насколько я помню, в нашем классе были одни зубрилы. Помню — зубрят, зубрят. Ты уменя тоже зубрила, Настенька? А?» Мать поднимала на нее красивые синие глаза в черных ресницах, таких черных, что казалось — они накрашены. Однако такими они были на самом деле. Настя это знала, у нее у самой были такие же ресницы.

— Ты у меня зубрила, Асенька?

— Нет.

— Господи! Опять! И что вы там с дедом не поделили?

В этой последней фразе Настя явственно уловила досаду: вот, не было раньше забот у матери, а теперь не поладила Настя с дедом, и появились заботы. Но мать всегда была ласкова с ней. И отчим улыбался.

В улыбке его Насте порой чудилось что-то заискивающее. Ей было жалко его, но полюбить его она не могла, не имела права. И это бесправие мучило ее ничуть не меньше, чем тоска по Каменску. Она чувствовала — отчим хочет понравиться Насте, чтобы угодить матери. Но это ему не удавалось, и мать раздражали порой они оба — и он и Настя.

Теперь, когда прошли несколько лет вдали от него (мать приезжала летом в Дубовское, он — никогда), Насте он стал казаться немного другим человеком, не тем, которого она так невзлюбила в раннем детстве. Он был всегда рассеян, словно озабочен чем-то. Лицо его с крупными чертами, с большим лбом и маленькой светлой бородкой было часто очень грустным. И вообще он казался ей теперь довольно добрым человеком. Но она все равно не могла полюбить его — ведь это был не родной отец. Временами ей казалось, что и мать его не любит, слишком часто он раздражал ее без всякой причины.

Настя знала, что он преподает в университете, но мать почему-то относилась к его работе с неуважением, даже с неприязнью. «Мой отец без всяких университетов меня на всю жизнь обеспечил, — бросила она ему как-то при Насте. — А всю жизнь на мелкой работе и ни у кого нахлебником не был…» Может быть, потому отчим был таким озабоченным и грустным? А ведь этого не было раньше. Не было, конечно! Если бы было, никогда, наверное, не сказал бы отчим матери тех слов, после которых Настя когда-то его невзлюбила… «У тебя королевские волосы», — сказал он и дотронулся до пышных светло-золотых, как корона, волос матери. Раньше только одна Настя касалась материнских волос — перебирала их, заплетала в косы, укладывала в прическу. Это были ее королевские владения.

Волосы матери были по-прежнему королевскими, хотя теперь она их подкрашивала. Только Настя теперь уже не перебирала их, как раньше, не укладывала в прическу, не заплетала в косы. Что-то ушло, ушло безвозвратно. И она тосковала по этому ушедшему, тосковала по Дубовскому, по Миловановке, по Каменскому интернату, тосковала по материнским волосам, даже по своей былой враждебности к отчиму, которой теперь почему-то уже не было, хотя Настя и старалась изо всех сил вернуть ее. Может быть, у нее был плохой характер? Все очень просто! Может быть, она — очень злой человеке тогда прав Каменский интернат, отвернувшийся от нее.

* * *

Новая Настина школа стояла на углу двух улиц, за ней находился небольшой пришкольный участок, где росли только кусты акации и несколько вязов, а дальше, за оградой» снова тянулась улица с высокими домами. Насте не хватало здесь того простора, который открывался из окон Каменского интерната, не хватало леса, не хватало даже того оврага с его последней глубиной. Единственной, совсем неожиданной для нее радостью — если это можно было считать радостью — было то, что на пятый или шестой день своего пребывания в новой школе, бродя после уроков по пустому коридору третьего этажа, увидела она выходившую из класса с табличкой на двери: «Седьмой «А» класс» свою старую знакомую, девочку с музыкальным, поющим именем, так бесцеремонно и беспечно заставившую Настю сидеть на старом пеньке до ночи, — Виолетту.

Виолетта ее не заметила. Она шла задумавшись и что-то тихонько шептала. За ней шла черноглазая, чернобровая толстая девочка и говорила, возмущенно размахивая пухлыми руками:

— Вообще-то это безобразие — троечникам давать главные роли! Сколько же можно — Копейкина, Копейкина, Копейкина! Про «Ревизора» слыхала?

— При чем здесь ревизор? Не мешай, я роль учу.

— А при том, что старшеклассники собираются «Ревизора» ставить, и Копейкиной опять главную роль дают!

— Хлестакова?

— Не придирайся к словам!

— Протестуй, Нинуля! Протестуй! Я поддержу! Мне твоя Тамара Ивановна надоела по уши!

Настя обрадовалась, что Виолетта ее не заметила, потому что не была готова к этой встрече. Обиды на Виолетту у нее не было. Эта девочка с поющим именем, с такими добрыми глазами, с веселыми ямочками на щеках не могла сделать что-то плохое, и, если не вернулась тогда в интернат, значит, случилось что-то такое, что помешало ей вернуться. Может быть, ей и самой в те минуты нужна была чья-нибудь помощь. Теперь же, судя по ее по-прежнему поющему лицу и веселым глазам, в помощи она уже не нуждалась. Вот почему Настя и не подошла к ней. А еще не подошла она к ней потому, что боялась узнать от нее что-то об Евфалии Николаевне. Вдруг и в самом деле Виолетта знает, где она, куда уехала. И что же тогда?.. Она не хотела признаваться себе в том, что боится встречи с Евфалией Николаевной ничуть не меньше, чем встречи с дедом Семеном. Тоскуя по Каменску, она все-таки боялась возвращения в прошлое, в тот метельный зимний день, когда Евфалия Николаевна, отведя взгляд от снежной пелены за окном, посмотрела на нее темиглазами. «Прости меня, Настя…»

Вот почему Настя не подходила к Виолетте и даже пряталась от нее, хотя видела ее часто — и на переменах, и после уроков в раздевалке, и даже на репетиции драмкружка, устроившись незаметно в уголке полутемного зала, куда приходила иногда тайком посмотреть, как репетируют новогодний спектакль.

Ведущая кружка, ее классная руководительница Тамара Ивановна, веселая, маленькая и рыжая, почему-то напоминала ей Евфалию Николаевну. Это было очень странно, потому что ничего общего между ними не было, совершенно не было. Разве только седина в волосах. И все-таки Настя, глядя на Тамару Ивановну, каждый раз почему-то вспоминала Евфалию Николаевну.

— Ковалева! Мы знаем, что ты мужественный человек! Но нельзя все-таки метлу держать, как автомат. Ты — Яга, а не воин! Боевого шлема на тебе, между прочим, тоже не будет…

— О-о-о! — тут же прокатилось за кулисами восторженно-изумленное. — Шлема! Шлема!

— Шлема! Шлема! Шлема! — поправилась Тамара Ивановна, и ее маленький белый шрам на щеке чуть пониже виска порозовел. — Продолжай, Ковалева!

— А почему именно мне дали Ягу? — взрывалась Ковалева, ободренная, наверно, этим нелепым «шлемом». — Пусть ее Потанин играет!

— Не возражаю, — спокойно отзывался Потанин.

— Прекрасно, Потанин! В будущем мы учтем твое желание сменить амплуа. Но Копейкина! Копейкина! Почему ты так раскисла? Что с тобой, Копейкина?

— А она опять тройку получила! — Эту новость злорадно сообщила та самая черноглазая, чернобровая девочка, подружка Виолетты, высовывая голову из-за спинки стула, который временно считался сугробом. — Тройку! С натяжкой!

— Дорогая моя! Посиди, пожалуйста, в своем сугробе молча! Васильева! А ведь ты опять изображаешь Снежную Королеву!

— Тамара Ивановна! Она же Петрова, а не Васильева!

— Ах да! В чем дело, Петрова? Почему опять Снежная Королева?

Насте давно было понятно, в чем дело. Виолетте, судя по всему, очень хотелось понравиться Потанину — кудрявому мальчишке-семикласснику, который в спектакле изображал Новый год. Роль у него была совсем коротенькая, в самом конце, а все остальное время он терпеливо сидел в зале, смотрел на сцену и всегда оставался серьезным, даже когда все «артисты» покатывались со смеху. Это был очень серьезный человек. В зале и на сцене, похоже, только они вдвоем, Настя и Потанин, не очень веселились, и потому Настя испытывала к Потанину большую симпатию.

Оттого что на репетиции без конца упоминались снежинки, сосульки, сугробы, со сцены на Настю веяло зимой, зимними каникулами, дубовской роскошной елкой, каменскими елочными праздниками с маскарадами. И она с тревогой вспоминала ребятишек, вечно убегающих от грозы. Как-то они там?

* * *

В середине октября, незадолго до Настиного дня рождения, на город опустился густой серый туман. Такой густой и такой серый, что, возвращаясь домой из школы, Настя с трудом смогла разглядеть окна своей квартиры на третьем этаже. Она разглядела их все-таки и встревожилась — в окнах горел свет.

Было всего лишь два часа. Настя промерзла утром по дороге в школу, не согрелась в классе и потому в школе на этот раз после уроков не задержалась. Правда, в том, что среди белого дня зажгли свет в квартире, ничего особенного не было — серый туман почти проглотил дневной свет. Встревожило ее, что кто-то был дома. Ни мать, ни отчим в это время с работы еще не возвращались. Неужто приехал дед Семен?

Первый раз за эти полтора месяца пребывания в новой школе она пожалела, что ни с кем не подружилась. Могла бы сейчас пойти к подруге и посидеть у нее час-другой. Возвращаться же в школу по слякоти, в промозглом тумане ей совсем не хотелось. Потоптавшись с четверть часа в подъезде, она с тяжелым сердцем поднялась на третий этаж и открыла дверь.

По ярко освещенной квартире, сверкающей люстрами, хрустальными вазами, натертым, как зеркало, паркетным полом, ходил отчим. Он был один.

Он даже не ходил. Он метался — мимо шкафа с замысловатыми завитушками, мимо роскошного дивана с полукруглой спинкой и выгнутыми ножками, мимо темного громоздкого буфета с резными клыкастыми мордами на дверцах. В детстве Настя боялась этого буфета, а совсем недавно видела точно такой же в фильме из старинной жизни.

Увидев Настю, отчим, похоже, очень обрадовался.

— А! Ты! А я, понимаешь, тут давно один… Свихнуться можно.

Он сказал это как-то искренне, по-мальчишески — словно и его вдруг испугали эти клыкастые морды на дверцах.

— Озябла? Да уж, погодка сегодня! Там самовар закипает. Закипает, закипает… Но что толку?

Это последнее «но что толку» было сказано как-то непонятно и к закипающему самовару явно не имело никакого отношения.

— Я не хочу чаю, — сказала Настя, хотя очень хотела чего-нибудь горячего.

— Я — тоже! Но что толку?

Настя попыталась тихонько проскользнуть в свою комнату, но отчим, словно испугавшись, что снова останется один, задержал ее.

— Ася!

Он звал ее Асей — так иногда называла ее мать, и Насте это имя почему-то казалось таким же неприятным, как и шелковые кремовые шторы на окнах, напоминающие ей медовые реки.

— Вот, понимаешь, Ася…

Он остановился на фоне страшного буфета с резными дверцами и умолк.

— Что? — тихо спросила Настя.

Он улыбнулся ей, но не той заискивающей улыбкой, которой улыбался раньше, а как-то искренне, широко, по-свободному, словно освободился от чего-то такого, что очень давно сковывало и мучило его.

— А! — махнул он в ответ рукой и снова заметался — мимо дивана, мимо буфета, мимо хрустальных ваз! — А! Тебе этого и не нужно знать, девочка! Все правильно, все к лучшему! Только жалко…

Он посмотрел на Настю и замолчал, снова остановившись на фоне клыкастого буфета.

— Что — жалко? — спросила Настя.

Ей очень трудно было вот так с ним разговаривать. Похоже, он относился сейчас к ней как к равной, как к человеку, которому хотел сказать что-то серьезное. И она не знала, как же вести себя в такой ситуации и что говорить. Наверно, у него были какие-то неприятности на работе.

— Идемте пить чай, — сказала она.

Раньше она никогда не обращалась непосредственно к нему. Для нее он всегда был «он», «его», «ему»… И поэтому теперь их разговор состоял для нее из сплошных препятствий, связанных с этим новым для нее местоимением. Вы, вас, вам…

— Вам с сахаром?

— Спасибо! Я вот лучше конфету возьму.

Он взял конфету из конфетницы и разгрыз ее с громким хрустом, тут же с опаской покосившись на Настю, словно она могла сделать ему замечание, как часто это делала мать. «Отодвинься от шкафа! Поцарапаешь!»; «Не двигай так безбожно стул по паркету!»; «Встань с дивана, продавишь! Это же антикварий!»

— У вас неприятности на работе? — спросила Настя.

— Нет! — воскликнул он так весело, что Настя поняла — он действительно от чего-то освободился. Освободился навсегда и был этому рад. — У меня, дорогая Ася, неприятности бывают только дома.

Настя отнесла этот намек на свой счет и промолчала, хотя в глубине души почувствовала себя очень виноватой перед ним. Он ведь не сделал ей ничего плохого. Просто она не может любить его, потому что он — не отец.

Но он этого не понимал. Он попросту не знал этого. Он сидел за столом, примостившись на краешке табуретки, и пил чай, и Настя не знала, о чем же с ним еще разговаривать, а он молчал и о чем-то думал. И неожиданно Насте стало его жалко. И из-за этой жесткой, старой конфеты, и из-за этой его опаски получить замечание, и из-за того, что неприятности у него бывают только дома. Из-за Насти?

Она впервые по-доброму посмотрела ему в лицо. Глаза у него были светлые, теплые, хорошие глаза. Ей очень захотелось поговорить с ним. Она так давно ни с кем не разговаривала.

— А почему все-таки ты ушла от деда? Этот неожиданный, страшный для Насти вопрос он задал так просто, с такой обезоруживающей ясностью, на которую ответить можно было тоже только с предельной ясностью и честностью. Но Настя не смогла так ответить, и, наверно, он понял, что она лжет.

— Я не от него, — солгала Настя. — Просто… просто в интернате у нас очень плохие учителя… Все хорошие ушли. Хорошие ушли, плохие остались…

— А почему же ты не осталась у бабушки в Миловановке?

Он спросил это жестко, даже зло, и Настино расположение к нему сразу рухнуло. Вспомнилось материнское: «И что вы там с дедом не поделили?»

— Я могу уехать к бабушке! Я могу уехать хоть сейчас!.. Хоть сегодня!

Он вскочил с каким-то непонятным возгласом — то ли досады, то ли возмущения. Вскочил и тут же заметался по кухне. В кухне ему было тесно метаться — он натыкался то на холодильник, то на стиральную машину, то на Настин стул, то на газовую плиту.

Пометавшись немного, он наконец-то успокоился и как-то очень внимательно посмотрел на Настю.

Назад Дальше