— Тогда я тебя и до ворот провожать не пойду!
Объяснять и доказывать Томке, что Валентин хороший и добрый, рассказывать ей, как Валентина все во дворе у них любили, у Фали уже не было ни времени, ни душевных сил. Но ей все-таки хотелось, чтобы проводил ее именно Валентин, и в ответ на Томкины сердитые слова она промолчала. А Томка, терпеливо переждав это молчание, сказала со злорадной издевкой и со слезами в голосе:
— Вот так и знала, что ты в него втюрилась!
— Томка!
— Ладно! Топайте хоть до Каменска, хоть еще дальше! На здоровье! Мне все равно!
С рук Валентина уже сняли бинты, и в нем сразу что-то изменилось — не потому, что теперь он ходил, все время держа руки в карманах. Что-то изменилось во всем его облике — какое-то нетерпеливое ожидание жило в нем, в его глазах, в его лице. Фале даже показалось, что он торопит этот день, и в горькой обиде сказала ему даже, что не будет ждать понедельника (именно в этот день дед Васильев и Валентин должны были проводить ее в Каменск), а поедет завтра же.
— Но завтра дед не сможет с нами поехать! — сказал Валентин. — Завтра он в утренней смене.
— Ну что ж, поеду одна, — сказала Фаля. — Не так уж и далеко.
— Не далеко, но трудно! Придется ловить попутную машину, а это не так-то просто!
— Ничего, кто-нибудь подберет.
— Хорошо. В конце концов, мы можем pi без деда добраться, — не стал возражать Валентин, и Фаля снова почувствовала — он торопится отправить ее в Каменск.
«А я могу и без тебя обойтись», — хотела сказать она ему, но удержалась, не сказала.
Последнюю ночь она провела у Томки, провела без сна, страдая от горького чувства новой утраты. Теперь у нее не было и родного дома. В их квартиру уже собирались вселиться такие же эвакуированные, как Томка.
Фале всю ночь снова вспоминался тот солнечный первомайский день и отец в светлом костюме и легкой летней шляпе, с веселой усмешкой поторапливающий мать: «Уже все перекрыто…» Все перекрыто!
А Томка здесь, в этой спокойной квартире, где давно никто не умирал и где совсем рядом спали ее мать и братишка, все равно спала тревожно и беспокойно — вздыхала, ворочалась, вздрагивала во сне, толкала Фалю в бок то локтем, то коленкой, не давая спать. Уснула Фаля лишь под утро и проснулась поздно. Хоть за окном были еще утренние сумерки, но утро уже давно пришло, и Томкина мать уже давно ушла на работу. — А? Что? — испуганно вскинулась Томка, когда Фаля пошевелилась под одеялом. — А! Я сейчас коптилку зажгу.
— Не надо, — попросила Фаля. — Все равно день идет.
— Ладно, — согласилась Томка. — Ты не вылезай пока. Я сейчас с этой подлюгой справлюсь.
Наверно, она и засыпала и просыпалась с одной и той же мыслью — разгорится или не разгорится эта проклятая-распроклятая печка. А Фале и со своим прожорливым Железным Дровосеком было жалко расставаться… Ей жалко было расставаться с каждой щелочкой в половице, с каждой трещинкой в потолке этого родного, до конца жизни родного, единственного дома.
— Мне надо собираться, — тихо сказала она Томке. — Ведь туда добираться далеко.
— Я сейчас, сейчас только растоплю эту треклятую, а там уж Ульяну Антоновну попрошу приглядеть. Я быстро! Мне вчера даже два целехоньких уголька попались, там не только пыль. Ты не вылезай из-под одеяла, Фалечка!
Томка все еще не теряла надежды, что Фаля откажется ради нее от Валентина. Бедная! Вчера она, наверно, переворочала целую гору угольной пыли в Фалином сарае, чтобы отыскать эти два несчастных кусочка угля.
— Томочка, — сказала ей Фаля, считая теперь себя не вправе называть ее Томкой. — Ты не сердись на меня, но у Валентина все-таки валенки.
Ордер на ботинки Томке все еще не выдали, и мать сшила ей из куска старого одеяла, тоже подаренного кем-то, обувку, похожую больше на теплые чулки, чем на обувку. В этих чулках и в чьих-то старых калошах Томка и ходила пока в школу.
В Фалину жалость Томка не поверила, хотя жалость эта была самой искренней. После той ночи в холодном коридоре, когда Томка, прогоняя от себя страх, пела песню о страусенке, Фаля поняла: Томка пережила, возможно, не меньше ее. Может быть, совсем другое пережила, но не меньше. А Фаля ведь так и не спросила до сих пор, откуда у нее на щеке возле самого виска еще не заживший шрам.
Но спросить об этом она так и не успела — и печка на этот раз разгорелась быстро, и день вошел в комнату торопливо. И вместе с огнем и светом вошел к ним и Валентин. Он был уже готов к дальней дороге — в ватнике и шапке, даже варежки надел. Фалю снова больно уколола мысль, что он хочет отправить ее в Каменск как можно скорее.
— А мы вот с Томочкой решили сами, — сказала ему Фаля. — Сами доберемся.
Валентин вдруг вспыхнул:
— Твоя Томочка умеет соображать только тогда, когда учит роль фашиста!
Томка взвизгнула и ринулась на Валентина. Фаля с трудом, но все-таки удержала ее. Теперь о последней попытке примирить их нечего было и думать.
Фаля выпроводила Валентина из комнаты и тихо попросила Томку:
— Томочка! Останься!
Томка подняла на Фалю глаза. Стояла она против света, и Фаля вдруг увидела, что глаза у Томки очень светлые и очень печальные. А она-то все время думала, что глаза у Томки темные и веселые. Может быть, это печаль так темнила Томкины глаза? А теперь Фаля разглядела хорошо и глаза и печаль.
— Томочка! Я тебе напишу оттуда.
— Я же сказала, что я к тебе приеду!
— Не приезжай, Томочка! Ты же насмерть простудишься в своих калошах. Как мама… Может быть, меня отпустят на каникулы, хоть на один день. Я бы ваш спектакль посмотрела.
— Я приеду!
— Не надо!
— А я без тебя буду бояться! — сказала вдруг Томка.
— Почему? Кого?
— Я буду бояться без тебя! — твердо, с каким-то отчаянием повторила Томка.
Фаля не сразу нашлась что сказать. Молчала и Томка. Молчала долго.
— Ты же сама сказала, что она не страшно умерла, — прошептала наконец-то Фаля, боясь, что Томка вдруг скажет сейчас, что мать умерла страшно.
— Нет, не страшно, — покачала Томка головой.
— Видишь, это же нестрашно… Когда умирают. Помнишь, солдатик тогда на берегу… Ты же видела. И в кино сколько раз показывали, как умирают. Ты же видела!
Томка вдруг закрыла лицо руками — совсем, как Валентин тогда, словно спряталась от чего-то очень страшного, потрясшего ее на всю жизнь…
— Видела! Это ты… Это ты не видела! Ты не видела! Не видела! Не видела, как людей вешают!
Городок, откуда эвакуировалась Томка, был в руках у немцев всего несколько дней… Так вот что успела увидеть Томка за это время!
«Не смотри на смерть!» — сказал ей когда-то дед Васильев.
Томка не смотрела на смерть. Это смерть на нее посмотрела.
* * *
В холодном тряском вагоне трамвая они с Валентином ехали на далекую окраину города, в Заводской поселок. Там, за поселком, на междугородном шоссе, им предстояло поймать попутную машину и проехать расстояние, еще в несколько раз большее.
Наверно, оттого, что рядом был Валентин, всегда такой спокойный, такой добрый, Фаля не боялась трудностей предстоящей дороги — Валентин все может, все умеет. Да и вообще ей казалось, что едет она в детдом ненадолго, что все равно скоро вернется обратно — и к Томке, и к маленьким, и к Ульяне Антоновне, и к Валентину…
Узелок с вещами и фотографиями отца и матери, которые она взяла с собой, она держала при себе, хотя Валентин несколько раз предлагал ей: «Давай я понесу». Если бы это был красивый портфель или чемоданчик, она отдала бы ему нести, а то — узелок! И хоть Валентин был одет еще хуже ее, Фаля все-таки считала — не надо ему давать этот узелок, вдруг с узелком он покажется смешным тем людям, которые не знают, что он за человек. Возьмут и посмеются.
Когда он вынимал из кармана двугривенные, чтобы заплатить за трамвайные билеты, Фаля увидела, какие у него теперь руки — все в бело-розовых шрамах и рубцах на сморщенной коже… Она отвела от них глаза, дожидаясь, когда он снова наденет варежки.
За морозными стеклами вагонных окон пролегал путь, знакомый ей по довоенным поездкам в Городской парк. Там можно было прокатиться на лодке, на прудах. Однажды они катались с отцом, и на колени к Фале упал красивый большой желудь. Она не знала, дуб ли, росший на берегу, так далеко зашвырнул его или кто-то бросил ей его из другой лодки. Так она и не угадала тогда, но долго зачем-то хранила желудь, пока он не потрескался и не почернел.
— Фаля! — вдруг сказал Валентин, и на лице его проступило выражение страшного напряжения, словно он давно готовился к этому вопросу и вот теперь наконец-то решился спросить: — Ты хорошо запомнила того?
— Кого?
— Того. Рыжего. Которому ты продала ковер.
Откуда он знает, что Фаля продала ковер рыжему? Она же ничего не говорила ему об этом! Ах да! Он же, наверно, вернулся к тому месту, где оставил Фалю, и та девушка с кошкой рассказала ему все, как было.
— Не очень много дал, — сделав голос как можно веселее, ответила Фаля. — Но ведь все равно больше бы никто не дал. Он ведь старенький был, коврик… И потом, все-таки-это же не настоящий ковер.
Она охаивала теперь ковер, так красиво вышитый когда-то руками ее матери, чтобы не очень расстроить Валентина тем, что случилось.
— Так ты его хорошо запомнила?
— Еще бы! — невольно вырвалось у Фали.
Он тут же посмотрел на нее таким тревожным и странным взглядом, что ей стало не по себе.
— Я запомнила его потому, что мы один раз уже продали ему одну вещь. Часы… Прошлой зимой. Старинные часы, стенные. И к дому везли на санках. Он так захотел.
— К дому? Куда?! — Он снова посмотрел на нее, и она снова испугалась его взгляда.
— Куда-то сюда.
— В Заводской поселок?
— В Заводской.
— И ты помнишь, где он живет?
Фаля покачала головой — было очень холодно, дул ледяной ветер, а он шел быстро, и они смотрели только на его спину, чтобы не отстать.
— Припомни! Слышишь! Припомни!
— Но там было столько похожих домов. И все под снегом, — виновато сказала Фаля. — И поселок такой большой. И так давно это было!
— Припомни! Припомни! Пожалуйста!
Припомнить дом рыжего Фаля не могла. Она помнила только одно — дом стоял во дворе, дом был хороший, добротный. Помнила, как хорошо и тепло было в прихожей, когда они вошли туда с холода. Больше ничего припомнить она не могла. Заводской поселок был огромной частью огромного города, и припомнить, найти один-единственный дом, затерявшийся на его улицах, казалось ей невозможным. Но ведь это действительно было страшно давно — когда жива была мать.
Валентин сердито отвернулся к морозному стеклу и стал смотреть в окно, хотя, конечно же, ничего не мог увидеть за этим пушистым, похожим на белый мох инеем, покрывшим стекло.
Фаля заметила на его лице широкие, уже подживающие царапины. Она давно их заметила — кажется, еще дня три тому назад, но удивилась только теперь: откуда они? Неужто подрался с кем-то?
— А зачем он тебе, этот рыжий? — робко спросила она, тронув его за руку. — Теперь ведь уже все равно.
Она хотела сказать, но не сказала, а подумала уже про себя: теперь все равно, теперь мать не вернешь, Фаля опоздала со своим медом.
И еще она подумала, что все-таки больше ей запомнилась та девушка с необыкновенными синими глазами и волосами цвета орехового колоба. Надолго. Может быть, навсегда запомнилась… Потому что чувствовала Фаля какую-то странную, глубокую вину перед этой девушкой. Как горько плакала она на снегу!
Валентин молчал. Взгляд его по-прежнему не отрывался от морозного стекла. Трамвайные колеса заскрежетали на повороте. Кажется, это был последний поворот. Им осталось ехать совсем немного. А Валентин все молчал.
Фаля попыталась вернуть его к разговору, вспомнив, что рыжий сказал одной из женщин, покупавшей у него мед.
— Он сказал, что если его возьмут на фронт, то он только да первого окопа… Это что же? Это как?
Валентин не пошевелился. Однако же ответил ей:
— А так! Значит, второго ждать не будет. Из первого к немцам перебежит…
Он вдруг, торопясь, обрывая тесемки, сдернул с головы ушанку и прижался лбом к морозному ледяному стеклу вагонного окна. Фале показалось даже, что он застонал, стиснув зубы.
— Ты что, Валя? — Фаля затеребила его за плечо. — Валя!
— Помнишь ту ночь? — спросил он отрывисто. — Когда бомба… в цех! Помнишь?
— Помню!
— Помнишь, дед говорил… с земли сигнал дали… Ракету.
— Помню.
Валентин замолчал, еще крепче прижался лбом к ледяному стеклу. Он молчал долго, словно никак не мог решиться сказать ей что-то очень важное, и Фаля ждала терпеливо, только слушала, как тревожно отзывается на это молчание ее сердце, громко отбивая удары.
— Это он, — сказал Валентин. — Тот рыжий — сигнальщик.
— Кто? — изумленно переспросила Фаля. — Рыжий — сигнальщик?.. Ты… ты видел?
— Я знаю это! — сказал он резко.
— Ты видел?
— Я знаю! — повторил он еще более резко. — Я знаю! У меня есть доказательства…
Он коротко вздохнул, оторвался от морозного стекла и осторожно надел шапку.
Я это знаю! Понимаешь — знаю! Он говорил так уверенно, и не поверить ему Фаля не могла. Но и спросить, какие у него есть доказательства, откуда знает о рыжем, она тоже не решалась. Слишком суровое и холодное лицо у него было.
— Так его надо поймать, — сказала она тихо.
— Как? — зло спросил Валентин. — Ты думаешь — теперь он появится здесь, в городе? Он уже забился в какую-нибудь нору вроде этого Каменска. И потом, — в голосе Валентина прозвучало какое-то отчаяние. — И потом, я не помню его… Лица не помню… Не могу вспомнить! Ты помнишь его лицо?
— Не знаю, — неуверенно произнесла Фаля. — Шапку я запомнила. И что брови рыжие. Если увижу, наверно, узнаю. В черном полушубке…
— В полушубке! Так он теперь и появится в черном полушубке!
Он уже второй раз повторил это слово «теперь». Что это могло значить? Почему именно теперь? Что произошло?
— А почему он… теперь не появится в городе? — спросила она осторожно. — И в черном полушубке не появится… почему?
— Потому! — отрезал Валентин.
Она могла совсем на него обидеться. Но они расставались — может быть, надолго. И она постаралась не обидеться, хотя ей было обидно. Почему он не хотел понять, что ей обидно?
— Я запомню его, — сказала она тихо, глядя все на то же морозное, покрытое инеем стекло, на которое он перед этим смотрел так долго и так пристально. — Я запомню!
* * *
На шоссе им не сразу удалось перехватить попутную машину, и они совсем промерзли на открытом месте, на ветру, пока их не подхватил шофер «американки» — тяжелого грузовика с непривычно покатой кабиной и длинным кузовом.
До самого Каменска он их не довез, ему было не по дороге, но высадил совсем недалеко.
— Ничего! — сказал Валентин. — Зато согреемся по дороге.
— Конечно! Идти-то теплее! — поддержала его Фаля.
Сначала они шли по дороге через поля. Снова начал падать снег, тихо и медленно засыпая еще свежий снежный покров на полях по обе стороны дороги. Потом поля кончились, они вышли на огромный пустырь, покрытый буграми, тоже засыпанными снегом, и совсем невдалеке увидели ряд одноэтажных домиков. Это и был Каменск.
Первый же прохожий объяснил им, как добраться до детского дома, и они, пройдя почти через весь поселок, маленький и деревянный, неизвестно почему называющийся Каменском, неожиданно вошли в белый заснеженный лес. Слабо протоптанная и не расчищенная дорожка, по которой пришлось идти не рядом, а друг за дружкой, вывела их к узорной чугунной ограде.
Над оградой была приделана табличка: «Каменский детский дом». Валентин толкнул калитку в чугунных узорчатых воротах и пропустил Фалю вперед.
— Иди!
— А ты? — спросила она с беспокойством. — Как же ты? Ведь озяб же… Хоть немножко бы погрелся…
Ей страшно было расставаться с ним, страшно было идти в одиночестве по этой такой длинной, страшно длинной тропинке, проложенной от ворот к крыльцу дома.