Утренний иней - Ширяева Галина Даниловна 29 стр.


— Ну, Настя! Объясни нам, пожалуйста, что это такое перед нами и зачем мы сегодня принесли эти приборы в класс.

Глаза Тамары Ивановны были снова такими же, как тогда в учительской, — совсем не классноруководительскими глазами. Но они ничем не могли помочь Насте. Настя стояла у доски и молчала. Она чувствовала на себе ехидный взгляд Аллочки Запеваловой, презрительно-укоризненные взгляды других учеников и ничего не могла вспомнить, не могла произнести ни одного слова.

— Ну, Настя! Давай-ка, давай-ка припоминать! Давай-ка! Этими приборами мы уже пользовались на прошлом уроке…

Настя молчала. И класс молчал жестоко и презрительно. И тогда вдруг произошло невероятное. Настя увидела, как тихо, почти беззвучно зашевелились губы ее классной руководительницы. Отвернувшись от класса, Тамара Ивановна ей подсказывала!

Настя, растерявшись, тоже беззвучно пошевелила губами — хотела что-то сказать и не сказала.

— Прекрасно! — воскликнула Тамара Ивановна. — Совершенно правильно! Ты же все знаешь, Букатина! Просто надо смелее, активнее. Молодец! Садись. Ставлю тебе четыре. Давай сюда дневник!

Ропот прокатился по классу. Однако Тамара Ивановна не смутилась. Она спокойно, совершенно невозмутимо вывела в журнале, а потом и в Настином дневнике большую красивую четверку и сказала громко:

— Ну, будем надеяться, что следующий раз у тебя получится и что-нибудь получше, Букатина.

Настя поняла: Тамара Ивановна, так безнадежно роняя свой авторитет, пытается вернуть ту, прежнюю, каменскую, Настю. Но откуда ей известно, какой Настя была раньше? Прошлогодний ее табель остался в Дубовском, и никто не привез его оттуда. Значит, Евфалия Николаевна видится с Тамарой Ивановной! Может быть, она где-то совсем рядом? Только не дает о себе знать, как и Настин отец?

Странно — мысли об Евфалии Николаевне навели ее снова на мысли об отце. Теперь она была почти уверена, что отец и в самом деле где-то рядом с ней и что совсем немного надо приложить усилий, чтобы его найти. Уверенность эта пришла, наверно, от радости, которая охватила ее после так неожиданно и так счастливо свалившейся на ее голову четверки — словно кто-то очень хороший, знакомый и добрый невидимо следил за ней, помогал. До самого конца уроков в душе у нее что-то тихонечко пело. Она даже пропустила мимо ушей ядовитое Аллочкино:

— Она и урока-то у нее не спрашивала! Подумаешь — как называются приборы! Это и первоклашка скажет! Букатина — блатная. Блатная!

А Потанин-младший почему-то на всех переменах за Настинои спиной очень громко и очень музыкально мурлыкал какую-то приятную мелодию. И эта мелодия очень гармонировала с той музыкой, что тихонько звучала в Настиной душе. Она даже улыбнулась этому всегда вредному Потанину, он в тот же день постарался доказать, что вредный. После уроков он перехватил ее на черной лестнице и ни с того ни с сего стал требовать, чтобы она назвала его Ромочкой, словно догадался, что, спасаясь именно от него, она пошла в обход к раздевалке.

Выручила ее Виолетта, которая тоже почему-то оказалась на черной лестнице. И хоть никакого разговора на этот раз у них не состоялось, Насте стало радостно оттого, что они встретились. В последнее время ей казалось, что Виолетта после того Настиного прихода к ней домой, когда Настя отказалась пить чай с медом, стала ее избегать. Значит, ошиблась. Значит, просто не до Насти ей сейчас. Разве не может быть у человека каких-то своих, может быть, очень серьезных дел?

Однако она не рискнула пригласить Виолетту на день рождения, потому что очень смутно представляла себе, как же будет выглядеть ее день рождения в этом старом-новом ее доме с новым отчимом. Тем более что день рождения перенесли на воскресенье.

* * *

Это был очень странный день рождения, совсем не похожий на те прежние ее дни рождения в Каменском интернате. Там, в Каменске, объединяли всех рожденных в октябре, а их было восемь человек, и устраивали общий, на весь интернат, грандиозный праздник с таким весельем и с такими пирожными, испеченными девочками-десятиклассницами, что потом воспоминаний хватало до следующего общеинтернатского дня рождения.

А здесь к ним в дом почему-то пришли одни взрослые. Впрочем, Насте и некого было пригласить, кроме Виолетты, но мать не спросила, хочет ли она кого-нибудь пригласить, и Настя про Виолетту ничего не сказала.

Пришли знакомые и подруги матери, сослуживцы отчима, было очень шумно, пили вино, танцевали. И очень странно чувствовала себя на этом празднике Настя — ее, наряженную в новое, очень красивое платье, с не заплетенными, а распущенными почти ниже пояса волосами показывали гостям точно так же, как показывали красивые картины и ковры на стенах, старинный хрусталь и необыкновенную антикварную мебель. И подарки были какие-то необычные, странные. Кто-то подарил ей брошь, кто-то прозрачные граненые висюльки-хрусталинки, кто-то бусы. Мать подарила ей сережки из настоящего золота. А Насте хотелось какую-нибудь книгу — такую же интересную, какие ей дарили в интернате.

Мать все подарки тут же спрятала. Лишь граненые висюльки оставила, потому что кто-то сказал, что они очень пойдут к Настиным каштановым волосам. Ей тут же прикрепили эти висюльки в волосах над ухом, и после этого она боялась пошевелиться, чтобы не уронить их нечаянно.

Странный это был праздник — без веселья для Насти, хотя все веселились. Без радости для Насти, хотя все чему-то радовались. Без друзей для Насти, хотя все кругом называли себя друзьями. В сущности, и без дня рождения для Насти, потому что ее день рождения уже прошел. И было непривычно что за окном шел ноябрьский снег. В интернате в этот день с деревьев тихо падали осенние листья.

А потом, когда про нее забыли и стали говорить о чем-то совсем уж своем, Настя вдруг поняла: на нее действительно смотрели так же, как на красивую мебель, на красивые картины, на красивый хрусталь. А будь Настя некрасивой или больной, как та хромая девочка, что училась у них в интернате, ею бы, наверно, не хвастались, как не хвастались старым, искалеченным чучелом какой-то простой, не заморской птицы, которое держали в доме лишь потому, что жалко было выбросить.

Она поняла это с горечью и ушла к себе, к своему неуютному большому письменному столу, и раскрыла учебник физики, чтобы по-настоящему, наверняка подготовиться к уроку Тамары Ивановны. Но физика не училась, учебник все лежал и лежал на столе, распахнутый совсем не на той странице, а Настя сидела и думала совсем о другом. Почему-то именно сегодня весь день она думала об отце, она даже скучала по нему — словно уже знала, видела его, разговаривала с ним.

«Папа! — шептала она портрету какого-то великого физика на распахнутой странице учебника. — А у меня сегодня день рождения. Вот если бы ты взял и пришел! Вот взял бы и приехал!»

Но отец не приехал. Приехал дед Семен.

Он появился, когда гости уже собирались уходить. В подарок Насте он привез деньги — толстую, аккуратно сложенную и перевязанную шелковой ленточкой пачку десятирублевок. Денег раньше он никогда Насте не дарил.

— Ну! — воскликнула мать, положив их на Настин ночной столик. — Ты, отец, уж слишком! Что же ей на эти деньги купить? Тут ведь и на каракулевую шубку хватит!

— Покупай каракулевую! — отозвался дед.

Настя не вышла из своей комнаты. Мать звала ее к столу раз пятнадцать. Сначала ласково, потом сердито.

А Настя выпростала из волос висюльки-хрусталинки и, дождавшись, когда мать вышла на кухню, а отчим повел деда к себе в кабинет показать какую-то новую покупку, сделанную недавно, потихоньку ускользнула из дома.

На улице было холодно, и ей некуда было идти, кроме как к Виолетте. Но к Виолетте она не пошла, потому что именно сегодня ей больно было бы увидеть ее отца. Она не завидовала Виолетте, просто ей было больно.

Она долго шла по улице и не заметила, как вышла к набережной. На землю уже спускались сумерки. С реки дул холодный ветер. Начинался ледостав, и над рекой, над набережной стоял грозный могучий шелест. Река словно сопротивлялась сковывающему ее льду, ворчала глухо и сердито. Настя знала, что это шелестят и шуршат смерзающиеся в ледовую целину льдинки, пригнанные волнами друг к другу, но ей казалось — это река ворчит и возмущается, не желая уходить под ледяной панцирь. И потому показалась она ей враждебной, эта река. Ведь Настя знала — когда река замерзнет и слой льда будет достаточно прочным, чтобы выдержать человека, тогда совсем близко окажется Миловановка, тогда совсем нетрудно будет до нее добраться. А река сопротивлялась льду, не хотела уходить под него.

Когда-то давным-давно, когда она жила здесь до отъезда в Дубовское и в Каменский интернат, к ней приезжал иногда дед Иван, и они шли с ним на прогулку через заледеневшую реку, наискосок от моста, вправо — сначала к островам с голыми, занесенными снегом ветлами, потом еще дальше, еще правее. И когда противоположный берег оказывался совсем рядом, дед Иван поднимал Настю на плечо и говорил: «Ну, а теперь смотри во все глаза. Во-он она, во-он там наша Миловановка!» Настя видела невысокий берег, дальше — занесенные снегом низкие холмы, еще дальше расплывалась белая мгла горизонта, а Миловановки не было видно. «Там, там она! — говорил дед. — Во-он, за холмами! Смотри лучше!» Настя вглядывалась в белый горизонт, и ей начинало казаться, что там, в тумане, действительно видны красивые холмы, непонятно почему среди зимы покрытые свежей летней зеленью, и красные крыши Миловановки.

Вот замерзнет река, и она пойдет в Миловановку! Мост уводит далеко в сторону от нее, а лыжня, которая каждую зиму тянулась к островам с ветлами и дальше, вела прямо к красивым миловановским холмам… Теперь ей казалось, что только дед Иван сможет помочь ей найти отца, только он один.

На далеком мосту, слева от нее, вспыхнули фонари-звезды. Насте они неожиданно напомнили ее интернатскую подругу Таню. Вместе с Таней они иногда убегали из интерната после уроков, чтобы увидеться с ее отцом, который работал на стройке, на окраине Каменска. Они прибегали к дощатой ограде, окружающей огромный железобетонный каркас — будущий завод, и, задрав головы вверх, дружно кричали:

— Папа!

Обычно он отзывался не сразу, был занят работой, которую не мог вот так, на полдороге, бросить. Он сваривал металл там, наверху, на высоте. Голубое пламя электросварки слепило им глаза, а потом, когда оно замирало, на железной перекладине, на месте сварки, долго горела и не гасла ярко-алая звезда.

— Папа!

Он спускался к ним вниз, а звезда, зажженная им, все горела наверху. Горела и не гасла долго.

А на следующий день они прибегали снова и снова, задрав головы к ярко-алой звезде, озорно кричали:

— Папа!

А что делает в жизни Настин отец? Какие звезды вспыхивают над землей от его руки?

Река продолжала шуметь, разговаривать, рассказывать что-то. Насте не узнать и крошечной доли того, что знала эта река, живущая, наверно, тысячи лет. Она прислушивалась к ее голосу, который все рассказывал, все пел о чем-то — как пел многие века — и который еще долго будет рассказывать о чем-нибудь кому-то.

Расскажет ли он кому-нибудь о Насте, этот вечный голос реки? И если расскажет, то что — хорошее или плохое?

А какая разница — хорошее или плохое? Ведь все равно никто никогда не поймет голоса реки.

А вдруг поймет?

Вдруг когда-нибудь люди научатся понимать, о чем говорят и поют реки, о чем шумят деревья в лесу, о чем шелестит трава и шепчет падающий на землю снег, о чем скрипит старая дверь и о чем бьют в тревожную полночь старинные часы?..

Ее сурово и холодно окликнул знакомый голос:

— Букатина!

Настя вздрогнула, вытерла слезы и увидела Виолетту.

Виолетта медленно шла к ней вдоль перил набережной, медленно-медленно приближалась… И, еще не разглядев в сумерках ее лица, Настя поняла, что эта девочка принесла ей недобрые вести.

* * *

Непонятным было даже не то, что единственным человеком на свете, который сказал «у меня есть доказательства», была эта девочка с поющими глазами, которая родилась через столько лет после войны и с которой Настя встретилась совершенно случайно!

Непонятным было то, что Настя не сопротивлялась, не потребовала представить эти доказательства — словно за девочкой этой была какая-то неоспоримая правота, отрицать которую Настя не могла.

Входная дверь за Виолеттой давно, уже захлопнулась, а Настя все стояла у письменного стола, задумавшись, и не сразу до нее донеслись голоса из соседней комнаты, и не сразу она поняла, что разговор идет о ней, о Насте.

— Не знаю, отец, как ты ее воспитывал, но это же просто возможно! — гневно говорила мать. — Она истрепала мне все нервы, она совершенно отбивается от рук! Вот, пожалуйста, — завела себе подружек, которые ни поздороваться, ни попрощаться не считают нужным! Да еще каким взглядом одарила! Да еще дверью хлопнула, как у себя дома!

— Так разве ж это я? — сердито отозвался дед. — У нее же там в интернате свои наставники развелись! У кроватки сидели, сказки рассказывали! Ту склочницу судить надо было! Жаль, не сообразил сразу на нее в суд подать! Но я ее добью, тварь этакую!

— Не надо было ее в интернат отдавать! Там, там ее испортили!

— А я и говорю — там! Да только где ж ей было учиться-то в Дубовском? Дыра и есть дыра. А Каменский интернат вроде бы на всю область славился.

— Все равно надо было ее при себе держать!

— Вот и держала бы! А то все не до нее, все другие заботы. А вон она, забота-то твоя новая, сидит и вино тянет. И хоть бы хны! Хоть бы что сказал, коли уж вроде бы как отец теперь! Чтоб не заводила себе подруг-то таких… С глазами… Чего она вылупилась-то на меня? Чего? А?

В комнате громко двинули стулом, и тут же Настя услышала, как приближаются к ее двери тяжелые шаги.

— Анастасия! — сказал отчим, распахнув дверь. — А ну-ка, пойди сюда!

В голосе его была угроза, и от него пахло вином. Настя ненавидела и боялась пьяных…

— Не смейте! — крикнула она, не помня

* * *

Утром река перестала шуметь. Холод сковал последние льдинки, и лед, пока еще тонкий, прозрачный, покрыл и спрятал под собой воду. Молчание реки было спокойным, равнодушным, холодным…

Стоя у перил набережной, Настя смотрела на прояснившийся горизонт за рекой, на лед, который через неделю-другую станет достаточно прочным, чтобы выдержать ее на себе всю, долгую дорогу до Миловановки. Но это уже не нужно ей.

Это ей не нужно — так твердо и спокойно она решила, слушая холодное, равнодушное молчание спокойной реки.

Что ей за дело до чужих?

В школу она сегодня опять не пошла. Она вообще, может быть, перейдет в другую школу, чтобы не видеть этой рыжей классной руководительницы, которая лезет не в свое дело и без конца напоминает ей об Евфалии Николаевне. Чтобы не видеть этой девчонки с глупым именем, которую Настя выслушала вчера с таким терпением!

Теперь, пожалуй, она может вернуться в Каменский интернат. Она вернется туда, и плевать ей на то, как к ней там относятся!

Удивительно легко было у нее на душе. Удивительно легко! Только вот слезы без конца набегали на глаза и лились, лились по щекам, непрошеные, незваные. От блеска свежего льда и от солнца…

Да, конечно, от солнца. Утро уже прочно ступило на землю. Солнце взошло за мостом и уложило на блестящий, еще не покрытый снегом лед реки розовую дорожку. Дорожка эта заманивала пробежать по ней, прокатиться на гладком розовом льду. Какие-то совсем неподходящие, пустые мысли приходили Насте в голову. А ей надо было уже возвращаться домой — дома считали, что она ушла в школу.

Назад Дальше