Дом на горе - Константин Сергиенко 16 стр.


— Очень, — ответил я.

— Там есть чрезвычайно забавные. Например, славка-портниха. Из пуха и паутины скручивает нити, а потом клювом, как иглой, сшивает из листьев гнездо. Мудра, непостижима природа! А человек задумал ее перехитрить. И видите, что получается? Гибнет природа в своей первозданности. Ракеты и спутники разрушают строение атмосферы. Мы уже наблюдаем погодные аномалии. Хотите покажу вам Красную книгу? — Он приподнялся, но тут же сел. — Впрочем, потом. Не на уроке.

Он взял с холодильника фотографию, протянул ее мне:

— Полюбуйтесь.

На фотографии, снятой, очевидно, тут же, на кухне, была женщина с длинными светлыми волосами. Она сидела на табурете против окна, держа на коленях клетку с птицей.

— Нравится?

Я кивнул.

— Тоже экземпляр. Вот она-то меня и покинула. Вчера прихожу, на столе записка. Все очень просто. А вы думали, Суханов, только у вас неблагополучные судьбы? В наше время никому не заказано. Человек разрушает семью так же, как и природу. Видите, Суханов, я с вами делюсь, а вы мне ничего не рассказываете.

— Нечего рассказывать, — промямлил я.

— Где скрываетесь? На каком-нибудь чердаке? И почему сбежали? Директор устроил проборку? Великое дело — он и сам расстроен. Плохо, говорит, с Сухановым разговаривал. Какие все в детстве эгоисты! Вот подрастете, поймете, что вы причиняете взрослым больше расстройства, чем они вам. Вот вы и сбежать можете. А, нам от вас куда? Нам бежать некуда, только за вами гоняться.

— Она еще вернется, — пробормотал я.

— Кто?.. Ах, вы про это… Дайте фотографию, что вы в нее вцепились? Даже помяли. Может, и вернется. А может, нет. Птицы ее раздражают. Я понимаю. Да и не в птицах дело. Сейчас, Суханов, все рушится. Вы с молодых лет хлебнули, а меня в детстве баловали. Не дай бог это баловство…

— У вас же есть сын, — сказал я.

— Все-то вы знаете… Сын мой тоже в другой семье. Меня к нему не пускают.

— Значит, ничего не может быть в жизни хорошего? — спросил я.

— Почему? — Сто Процентов тускло улыбнулся. — Много хорошего. Вот природа. Мне по лесу достаточно погулять, как я успокаиваюсь. Гулять надо больше, Суханов…

— А любовь есть? — спросил я.

Он встал, подошел к окну и забарабанил по стеклу пальцами.

— Вы задаете извечный вопрос. Но мне вам ответить нечего. Для кого есть, а для кого нет. Кому-то везет, а кому-то… Мне лично в этом деле всегда было трудно. Лучше уж жить одному и ни на что не надеяться.

Он повернулся ко мне:

— Только все, что я вам говорю, не принимайте на свой счет, Суханов. Люди разные. У вас, например, жизнь может сложиться вполне благополучно. Вы человек начитанный, со способностями. Только слишком мнительный. Держитесь уверенней. А жить в бегах вовсе не ваше дело. Возвращайтесь, Суханов. Хотите сейчас поедем? Знаете, вероятно, что мы на новом месте?

— Знаю.

— Вот и давайте поедем. Там много дел. Здание интересное. Директор дает мне для птиц кабинет.

— Лучше я один, — сказал я. — Но почему?

— А то получается, что вы меня поймали.

— Да, это верно. Но один вы не сразу решитесь. Вернетесь в конце лета, как Калмыков, весь в струпьях, со вшами. Не отмоешь.

— Нет, я скоро…

— Когда?

Я молчал.

— Неужели не понимаете, что у всех неприятности из-за вас? Вас ищут, Суханов, поймите. Люди переживают. Петр Васильевич так хорошо к вам относился. Сейчас он в области, завтра вернется.

— Вот завтра я и приду, — сказал я поспешно.

— Вам можно верить?

Я опустил голову:

— Можно.

— Поймите, Суханов, я не хочу вас силой тащить. Это не мой метод. Но если вы обманете, я перестану вам верить. В интернат вас вернут все равно, только я буду к вам относиться иначе.

— А зачем вы тогда сказали? — спросил я внезапно.

— Когда? Что вы имеете в виду?

— Весной. Когда встретили меня в городе. Вы сказали Петру Васильевичу.

— Простите… — Он опять снял и надел очки. — Разве мы были в сговоре с вами, Суханов? И почему я должен скрывать? Вы меня не просили. Если я буду таить от директора все, что знаю про воспитанников, что получится? Всеобщий развал. Это сто процентов.

Я молчал.

— Так вы обещаете мне, Суханов?

— Обещаю, — промямлил я.

— Завтра?

Я кивнул.

— Вид у вас вполне приличный. Наверное, отыскали добрых людей. Но не обольщайтесь, Суханов, и не используйте их доброты. И всегда говорите правду.

Я встал.

— Можно я пойду?

— Идите. И помните, я жду вас завтра. У меня выходной, но я специально приду.

Он проводил меня до двери, пожал руку и торжественно произнес:

— Я верю вам, Суханов!

Неудержимая сила влекла меня на Гору. Но я знал, что это ни к чему. Опять кого-нибудь встречу. Обещание, которого добился Сто Процентов, повергло меня в уныние. Я снова боялся. От страха ладони стали мокрыми. Как я вернусь? И уже завтра. Завтра меня вытащат на эшафот. Приговорят, распнут. Завтра я увижу суровое лицо Петра Васильевича, ухмылку Калоши, испуганные рожицы Конфеты и Уховертки. Суханов вернулся! Сбегутся, начнут ощупывать, расспрашивать. Суханов вернулся! Слабак. Всего месяц. А рекорд интерната три. Его поставил легендарный Калмыков, живший в какой-то землянке и евший гнилую картошку.

У меня просто подкашивались ноги. Я сел на лавку и стал раздумывать. Может, сейчас? Пока нет директора. Без сомнения, надо сейчас. Или вернуться в птичью квартиру и сдаться учителю биологии? С тоской я разглядывал редких прохожих. Счастливые люди. Идут себе, как ни в чем не бывало. Тащат сумки с продуктами, букеты цветов. Девочки прыгают среди натянутых резинок. В довершение всего из-за облака выглянуло солнце, и город сделался нарядным и радостным.

Я встал и поплелся к автобусной остановке.

Я люблю и не люблю березовый лес. В нем просторно, светло, но почему-то печально. Особенно к вечеру, когда среди белых чистых стволов поселяется грусть. Недаром говорят «плакучая береза». Даже не видя поникших ветвей, гуляя среди белоснежной, иссеченной монограммами колоннады, ощущаешь непонятную тоску. Словно березовый лес — это место утрат, расставаний.

Но я вошел в него в радостный миг. Вечернее солнце пронзило лес боковым светом, зажгло стволы, одни из которых загорелись теплым золотом, другие, — тусклой медью.

Белое здание интерната тоже окрасилось в яркие тона. Так вот он, наш новый дом. Чем-то напоминает детский сад, только намного больше. Контур простой, но внушительный. Много стекла и металлической арматуры. Конечно, там чисто, просторно. Но все чужое, чужое! Смогу ли я жить среди грустных берез? День за днем они будут нагнетать печаль, а я и так человек невесёлый. Даже слезливый. Чуть что, на глазах слезы. Как с этим бороться? Может, правда, заняться боксом? Но куда мне с таким ростом, тщедушным телом, слабыми руками?

Я сел на пенек и стал смотреть. За белой решетчатой оградой пустынно. Что-то безжизненное есть в этом новом здании. На ветке устроилась птица и стала выводить печальные посвисты. Солнце опускалось все ниже, в стволах проступала вечерняя синева.

Сзади раздался шорох. Я успел обернуться, но тут же на меня навалились, накинулись с радостным визгом.

— Царевич! Царевич!

Это была Санька Евсеенко. Я повалился с пенька, а она, обхватив руками, стала кататься со мной по траве, покрывая мое лицо поцелуями.

— С ума сошла! — бормотал я, отбиваясь.

Но даже Санька оказалась сильнее меня. Тормошила, мяла, тискала, как плюшевую игрушку.

— Митька, Митечка! Наконец-то пришел!

Я вырвался и сел отдуваясь.

— Никуда не пришел. Просто так.

Запыхавшаяся, раскрасневшаяся Санька улыбалась во весь рот.

— Митька, дурак! Я по тебе соскучилась.

— Все соскучились, — ответил я. — Неужели надо кидаться?

— Это я так, от радости. — Санька тряхнула головой, поправила волосы. — Куда ты пропал? Голубовский чего-то врет.

— Не врет.

— Где же ты их нашел?

— Мало ли…

— Говорит, две машины и дача. Ты на даче живешь?

— Сначала на даче, а потом в область поеду.

— Ну а к нам-то? Оформляться ведь все равно.

— Без меня оформят.

— Ну расскажи, расскажи, Митя. Все от любопытства сгорают. Стешка Китаева каждый день спрашивает. Она у нас теперь комсорг, обо всех заботится.

Ну и заварил Голубок кашу, подумал я с тоской.

— За ней ведь тоже приезжали, знаешь?

— Знаю.

— Не тот человек оказался. Осталась Стеша. Может и ты передумаешь, а, Митя?

— Жизнь покажет, — ответил я уклончиво.

Санька погрустнела.

— А мы, видишь… Теперь спальни новые. Простор. На каждую койку по квадратному километру… А зачем ты пришел?

— Посмотреть.

— А по мне не соскучился?

— Соскучился… по всем.

— Ох, ты пугливый, Царевич! Чего боишься? Тебе сколько лет? Четырнадцать! В твоем возрасте Гайдар полком командовал!

— Ну, не в моем.

— В твоем! Я читала. Мне говорили. И вообще не в этом дело. Уметь надо. А ты ничего не умеешь. Говорят, давай научу, не хочет. Нет, Митька, ты какой-то дурной. От книжек с ума сошел. Голубовский сказал, что у твоих родственников десять тысяч книг. Тоже, наверное, сумасшедшие.

— Ну не десять…

— Мить, Митя… — Она внезапно прильнула ко мне, обняла, голос ее сделался сладким: — Митечка, как же ты нас бросаешь?..

Ее волосы коснулись моей щеки, все внутри замерло.

— Я бы тебе шапочку связала, настоящую, шерстяную…

— Отстань, Евсеенко, — сказал я нерешительно.

Она откачнулась, снова поправила волосы.

— Да… вот я Райке и говорю, глупый он, твой Суханов. Что ты с ним будешь делать?

— Как там Лупатыч? — спросил я.

— Как… Не то что ты. Письма пишет.

— Письма? — изумился я.

— Самые настоящие! — Санька вытащила из кармана конверт, помахала у меня перед носом. — Люблю, пишет, с ума схожу.

— Ладно уж.

— Кукую в своей Сычевке, о тебе мечтаю. Приезжай, ненаглядная.

— А где эта Сычевка?

— На пятом автобусе час езды.

— Ты что, была?

— Еще чего! Просто пишет.

— А как себя чувствует?

— Что ему сделается? Голова-то чугунная. Дыркой меньше, дыркой больше.

— А как остальные?

— Кротова слезы по тебе льет, Китаева платочек вышивает, а Конфета с Уховерткой договорились с осени ходить не за Петрушей, а за тобой. И вообще, Царевич, ты много о себе воображаешь. Думаешь, нашел купцов, так и нос надо задирать?

— Да я не задираю, Саня!

— А что это в нашей одежде? Когда новую-то дадут? И вообще я пошла на ужин.

— Привет передай…

— Передам, передам. А ты своим. Небось и сестренка какая-нибудь объявилась. Седьмая вода на киселе. Можно и поухаживать. Давай, давай, Суханов. «Волга» за углом ждет?

— Перестань, Саня.

— И зачем пришел? Сидит, вылупился. Хоть бы конфет из богатого дома принес. Ладно, пойду. Пока, счастливчик!

— Саня, постой! — крикнул я.

Но она уходила, напевая беспечно и вызывающе покачивая бедрами. На опушке ее перехватил солнечный луч. В зажегшемся фонаре платьица я увидел ее стройные крепкие ноги.

По лестнице, плавно изогнутой в теле башни, я поднялся на второй этаж. Сквозь красно-синие витражи еще пробивался закатный свет. В самом замке царил полумрак. Люстр и настенных светильников было великое множество, но только некоторые теплились желтым накалом. Вместе с лестницей поднималась наверх стенная роспись, состоящая из огромных древовидных трав, между которыми мелькали тела причудливых зверей и русалок. Перила лестницы вскидывались кольцевидными валами, увенчанными через каждые десять ступеней гладкими латунными шарами. Тяжелые двустворчатые двери с выпуклой деревянной резьбой вели в анфиладу комнат. Одна комната была обтянута серебристым штофом, на котором красовались картины в тяжелых рамах. Вдоль стены тянулся сплошной узкий диван, а по углам стояли овальные мраморные столики с серебряными вазами. Другая была расписана по штукатурке огромными бледными цветами. Среди цветов взблескивали круглые зеркала. Третью комнату, сплошь деревянную, загромождала тяжелая мебель с кожаной обивкой и резными фигурами зверей. Дальше открывался майоликовый зал с мозаичными фризами и керамическими вазонами, расставленными на кафельном полу.

Я внимательно осматривал каждую комнату, стараясь обнаружить потайную дверь. Трогал резные завитки, медные шары, пытаясь их повернуть. Подавать голос и опасался. Кто знает, сколько здесь еще слуг, а народ у Барона воинственный.

По анфиладе я достиг второй угловой башни и отсюда сквозь узкое окно заглянул во внутренний двор. Последний отсвет закатного неба бросил на него кирпичный тон. Я сразу увидел красную машину. Ее лакированная крыша теплилась в густеющих сумерках. Значит, хозяин таверны прав. Красная машина не возвращалась. Осталось найти ту, которая в ней приехала.

Лестница в этой башне была черной, чугунной. По белой стене развешано средневековое оружие, латы, шлемы с перьями. Я толкнул дверь и оказался в дубовом зале. Большая люстра была погашена, светилось лишь несколько бронзовых бра. Я медленно пошел по узорчатому паркету. Середину его занимала огромная девятиконечная звезда, выложенная из светлого дерева. К ней примыкали искусно сомкнутые шести — и семиконечные звезды из паркета темных тонов. За резными дубовыми колоннами маслянисто посверкивали наклоненные со стен портреты.

Против центра зала среди витой деревянной резьбы белела мраморная ниша. Из нее выступала величественная статуя. Я подошел ближе. Перед нишей в черных овальных вазах ярко выделялись цветы. Я ощутил горьковатый аромат и понял с удивлением, что это осенние хризантемы, хотя на дворе стоял месяц июль.

Статуя компоновалась из трех женских фигур, прислоненных друг к другу спиной. Искусная рука скульптора придала мраморным туникам кисейную легкость. Лица были строги, сосредоточенны и прекрасны. Головы оплетали венки из цветов. Каждая женщина держала в правой руке мраморный факел, венцы которых были изваяны так, что струились живым, хотя и холодным, пламенем. Светящимися казались звезда и лунный шар, покоящиеся на протянутых ладонях. Третья ладонь подносила длинношеюю грациозную птицу с крыльями, уже напрягшимися для полета…

Теперь они неслись между полной тьмой и полусветом. Если верх кремнисто искрился, внизу не мелькало ни огонька. Внезапно вожак заметил под собой слабое расплывчатое пятно. Он замедлил полет и стал опускаться. Лебеди последовали за ним. Во тьме ночи над безмолвной землей недвижно висел аэростат. В большой гондоле его безжизненно лежали люди. Лебеди сделали круг, и вожак ударил крылом по гондоле. Лежащие не отозвались. Как аэростат оказался на такой высоте, сколько скитался по небу, зачем забрались в него люди, никто не знал. И было ясно, они томились без воды и пищи. Быть может, умирали. В тяжелом забытьи лежали по бокам гондолы. Пять лебедей опустились на борта и мощными взмахами крыльев тронули аэростат с места. Медленно, но все быстрее он заскользил по небу. Так продолжалось долго. Потом вожак взмыл вверх и сильным ударом клюва пробил оболочку. Аэростат начал снижаться. Лебеди проводили его до самой земли. Гондола коснулась бледного ночного песка. Рядом плескалось озеро, позванивал источник. К озеру подступал лес, полный ягод, орехов и меда диких пчел. Лебеди взмыли вверх и тотчас пропали в бескрайнем небе.

Мне повезло. Последний автобус на Сычевку ушел, но меня подвез инвалид на «Запорожце». Он не собирался брать за проезд, тем более что я мог предложить только мелочь.

— К кому двигаешь?

— К Лупатовым.

— А… Кто же ты им?

— Друг мой живет.

— Лешка, что ли? Бедовая голова. Видал, видал. На побывку прибыл. И правильно сделал. В доме радость. Гиря пить перестал.

— А кто это?

— Гиря-то? Лешкин отец. Гиревик. Крепкий мужик до хрипа. Как выйдет на улицу, как зачнет черные гири тягать ну, будто кран. Крепче у нас во всей Сычевке нет. Да и так сказать, литр спирта может зараз выпить. Ну, конечно, не без оплошек. Весной чуть не посадили. Вышел на улицу с Огоньком песни петь. Огонька-то знаешь? Ну так узнаешь. Первейший у нас старик. Лысый дьявол. Как завоет, как заиграет на гармошке, хоть караул кричи. Ни за что не уснешь. Вдвоем так и ходят. Гиря да Огонек. Молодой со старым. Огоньку за семьдесят, Гире сорок сравнялось. Вылезут, дьяволы, после самогона и давай орать. Вот и посадили. То есть не так. Взяли на пару дней, а потом отпустили.

Назад Дальше