Я — легионер. Рассказы - Немировский Александр Иосифович 9 стр.


— Вот он! — слышится крик: нашли мой плащ.

И вдруг я натыкаюсь на чёлн, рыбачий чёлн с одним веслом. Я тащу его к воде. Река подталкивает чёлн. Я не гребу, я только помогаю лодке держаться прямо. Сильное течение сносит меня к отмелям.

В то мгновение, когда я вышел на берег, показалась луна. Я не мог отвести от неё глаз. Пятна на круглом лике вытянулись в зловещую улыбку. Или мне это только показалось?!

Тацит

«Анналы» Тацита — это светлые мысли, возникшие в непроглядном мраке тира-нии, это крик приговорённого к молчанию.

Камилл Домье

Калигула[64] вопил, вращая безумными глазами:

— Хватайте его! На арену! Ко львам! Вот это история!

Клавдий[65] осторожно садился на край постели и шептал, кривя тонкие губы:

— Кто тебя лучше поймёт? Я тоже жрец Клио[66] и ученик Геродота. «Этрусская история в двадцати книгах», «Карфагенская история в восьми книгах». Это мои труды. Помню, как на публичных чтениях под одним толстяком подломилось сиденье. Вот хохоту было! Хорошо, когда над тобой смеются. Смех обезоруживает. Когда я прочитал Августу главу из истории времён Юлия Цезаря, он не смеялся. Он посмотрел на меня непроницаемыми глазами и сказал: «Мой Клавдий! Ты говоришь сумбурно, а пишешь слишком связно». Я сделал вид, что не понял намёка. Но Антония[67] сказала мне прямо: «Дурак!» — и бросила свиток в огонь. Тогда я занялся этрусками. С этих пор меня стали считать безобидным чудаком. Я пережил всех своих родичей. А ведь историю галлов ещё никто не написал. Займись галлами! Да, они не носят тоги, но разве это довод, чтобы лишать их истории? Или ещё лучше — германцами. Нет, эстами.[68] У них свои историки появятся нескоро.

Нерон[69] тряхнул огненно-рыжей шевелюрой.

— Не слушай этого старого идиота, — произнёс он, картинно вытягивая руку. — Август тоже считал его дураком. Жёны били его сандалиями. Кому нужны эти карфагеняне и этруски? Заняв трон, я приказал сжечь всю его писанину. Напиши мою историю. Пусть те, кому не посчастливилось меня слышать, знают, какой у меня божественный голос, как мне рукоплескали зрители, сколько я получил наград! Не слушай шептунов. Если хочешь знать, я был любящим сыном. Те, кто в этом сомневались, получили по заслугам. Ха-ха! Посмотри на мои волосы. В них отсвет пожара. Но, Рим подожгли иудеи, называвшие себя христианами. Кто бы это мог сделать другой? Ведь они не приносят жертву перед моей статуей до сих пор!

Тацит поднял голову. Пылинки плясали в острие луча, пронзавшего мрак таблинума.[70] На чёрной поверхности стола белел свиток. Казалось, тени былого вышли из него и заговорили голосами цезарей. Это был сон, один из тех кошмаров, после которых просыпаешься в холодном поту. Он все эти дни много писал. И уснул прямо за столом. Надо обходиться без диктовки. В наши дни нельзя никому верить. Никто не должен и догадываться об этом свитке. Иначе он никогда не увидит света.

Тацит торопливо развернул свиток и пробежал последние строки.

«Пет, это не больно! — молвила Аррия, вынимая из своей груди окровавленный нож и протягивая его потрясённому мужу. Так она вошла в бессмертие вместе с консуляром Тразеей Петом, казнённым Нероном».

— Не больно! — повторил про себя Тацит. — Больнее жить рядом с убийцами, ходить с ними по одной земле, дышать одним воздухом и молчать. Нож или яд. Мгновенная смерть! Но кто-то ведь должен быть свидетелем преступлений и судьёй. Кто-то должен передать последние слова Аррии: «Пет, это не больно!»

Стук в дверь заставил Тацита вздрогнуть. Привычным местом он открыл стол и спрятал свиток в тайник.

— Регул,[71] — послышался голос привратника.

— Пусть войдёт! — крикнул Тацит.

Надевая тогу, Тацит лихорадочно думал о причинах, приведших Регула в его дом. «Может быть, я выдал себя неосторожным взглядом или намёком в письме? Содержание моих писем Домициан знает раньше, чем адресат. Регул был частым гостем у Тразеи Пета. Несчастный не догадывался, кто его гость. Но я ведь беседовал с Регулом только о гладиаторских играх и погоде!»

Тацит придал лицу внимательное и любезное выражение. Это была маска, которую он обычно принимал вне дома. Слуги знали Тацита другим. Но в атриуме не было слуг. У стены виднелась сутулая спина Регула. Регул изучал росписи так внимательно, словно их сюжет мог выдать чью-то тщательно скрываемую тайну.

Заслышав шаги, Регул резко обернулся. Его тонкие губы сложились в улыбку. Её так и называли «улыбкой Регула». Скольких она погубила! Рустик Арулен, Камерин, Красе были обмануты ею и поплатились жизнью.

— Какая удивительная работа! — воскликнул Регул, показывая на росписи. — Где ты раздобыл такого художника? У меня на стенах невообразимая мазня. Ничего не поймёшь. А тут сразу видно, что это Троил, а в засаде притаился быстроногий Ахилл.[72]

Тацит опустил взгляд. «Как понять слова о засаде? Намёк? Или я ищу намёки там, где их нет?»

— Я могу тебе прислать художника, — сказал Тацит после долгой паузы. — Это мой раб.

— Что ты! — Регул поднял ладонь, как бы отстраняясь от этой не заслуженной им любезности. А может быть, ему хотелось лишний раз продемонстрировать великолепный перстень, пожалованный Домицианом. Красный рубин. Цвет крови казнённых. — В наши дни, — продолжал гость, — не до таких мелочей. Ты слышал о положении на границе?

— Да, — ответил Тацит. — Опять даки.[73]

Он выбрал осторожное выражение, чтобы не показать своего истинного отношения к новому позорному провалу Домициана.

— В этой связи у меня к тебе дело, — сказал Регул, откашлявшись. — Надо написать Цезарю панегирик от имени сената. У тебя хороший слог. И, главное, ты умеешь держать язык за зубами.

— Я ведь Тацит.[74]

— Знаю. И Цезарь тоже знает. Он мне и посоветовал: «Сходи к Тациту». И добавил: «Нет человека, имя которого так отвечало бы его характеру. Правда, был ещё Цицерон. Речи из него сыпались, как горох из дырявого мешка».[75]

— За это ему отрубили голову, — вставил Тацит.

— Этого Цезарь не говорил, — бросил Регул, подозрительно взглянув на собеседника.

«Он это подумал, — едва не вырвалось у Тацита. — Но о моём свитке никто не узнает».

Пересилив себя, он пододвинул гостю кресло. Тацит знал, что свиток, его свиток, должен когда-нибудь увидеть свет. Ради этого стоит вынести улыбку Регула и даже его рукопожатие.

Клиент

— Тринг! Тринг! — пели ступени под ногами у Марциала. От чердака, где его каморка, донизу двести ступеней. Они сгнили и перекосились. Домовладельцу давно бы пора починить лестницу. Но так как и крыша была в таком же плачевном состоянии, он, очевидно, не знал, с чего начать ремонт. Или, может быть, он решил предоставить свою uнсулу[76] разрушительному действию времени, чтобы соорудить на её месте новую? Кто знает!

Впрочем, эта лестница имела и свои преимущества. Не каждый отваживался подняться по ней на верхний этаж. Кредиторы[77] предпочитали оставаться внизу. Задрав головы, они ожидали, когда из окна пятого или шестого этажа высунется взлохмаченная голова должника. Когда им надоедало ждать, они, приложив ко рту ладони, кричали: «Эй, Марк! Где ты?» Или: «Куда ты запропастился, Гай?» На это им кто-нибудь отвечал не без злорадства: «Твой голубь улетел! Фью!»

И «голубятники», так прозвали кредиторов, уходили, проклиная себя за то, что уступили мольбам этих голодранцев Марка или Гая и открыли им кредит в своей лавчонке или одолжили денег до ближайших календ.[78] Ростовщики уходили, посылая проклятия всей этой инсуле, где живут воры и нищие, грозя поджечь её вместе с её клопами и должниками.

— Тринг! Тринг! — пели ступени под ногами у Марциала. Песня лестницы была бодрой, как утро. Он узнал, что сегодня у богача Кассиодора день рождения. Эта превосходная весть сулит сытный обед, а, может быть, и подарок. Кассиодор скуп, но не лишён тщеславия. Ему не захочется ударить лицом в грязь перед соседями. Пусть хоть один день в году он сумеет похвастаться перед ними: «А вы знаете, сколько у меня было гостей?»

Было начало первого часа.[79] Марциал поёживался от холода. Черепицы и камни Рима за ночь потеряли накопленное тепло, а солнце нового дня ещё не успело их согреть. В этот ранний час богиня Фебрис пробирает до костей, а её сводная сестра Либитина[80] уже готовит носилки для трупов и могильные рвы. Богачи ещё спят в своих пуховых постелях. Дремлют их рабы. И только клиенты шагают из одного конца города в другой, чтобы не опоздать к пробуждению патрона.

Улица начинала оживать. Тускло светили фонари в руках педагогов,[81] провожавших в школы своих полусонных питомцев. Занятия начинались рано, а запаздывающих ждали розги. Стуча деревянными подошвами, в сторону овощного рынка шли за провизией рабы. Раздавались простуженные голоса молочников и мычание приведённых ими коров. Телега трещала под тяжестью огромных каменных плит и брёвен. Возничий нахлёстывал мулов, торопясь доставить груз к строящемуся дому до того, как над городом поднимется солнце.

Марциал предусмотрительно сошёл с тротуара на камни мостовой. С крыш часто падали черепицы, а обитатели верхних этажей опорожняли ночные горшки или бросали вниз негодную посуду. Сегодня Марциал должен особенно беречь свою единственную приличную тогу. Её можно назвать белоснежной лишь потому, что она холодит, а не греет. Она потёрлась, но на ней нет заплат, и она заштопана лишь в двух или трех местах. В Риме нет никому дела, голоден ты или сыт. Но если у тебя не найдётся изящных сандалий, если ты не побрит и не причёсан, лучше не показывайся.

Улица, поднимавшаяся в гору, казалось, сплошь состояла из одних лавок. Лавки занимали первые этажи. Лавочники уже отодвигали скрипящие деревянные ставни, спускали длинные полотнища, дающие тень и одновременно служащие вывесками. На одном из полотнищ досужий художник изобразил в красках кровяные колбасы, зайцев и кабанов, обложенных листьями салата, всё это таких размеров, что, пожалуй, этой снедью можно было накормить досыта Полифема.[82] Кое-кто уже выставил на каменных прилавках миски с мочёным горохом, повесил на гвозди связки сушёной мелкой рыбы и пузатые винные бутылки.

Марциал нащупал в кожаном мешочке одинокую монету. Последний динарий. Несколько мгновений он стоял в нерешительности. Потом, поборов соблазн, зашагал ещё быстрее. «Лучше помоюсь у Клавдия Этруска,[83] — думал он. — Есть же счастливцы, которым термы доступны каждый день. Они нежатся в тёплой воде, смывая с себя пот мягкой греческой губкой. Рабы приносят им еду и питьё. Музыка услаждает их слух. Нам же, клиентам, остаётся лишь мутный Тибр».

На шумной и грязной Субуре устроилась цирюльница Сабелла со своими инструментами. Марциал улыбнулся, вспомнив, как он, соблазнённый дешевизной платы, пришёл к ней. Он убежал до того, как бритва подошла к подбородку. «Сабелле бы надо запастись верёвкой, чтобы привязывать мучеников. Бритва её не бреет, а дерёт. Какая она цирюльница! Она — палач!» Сам Марциал предпочитал пользоваться услугами Киннама, толстого носатого грека, переиначившего своё имя на римский лад и называвшего себя Цинной. Золотые у него руки. Недавно купил виллу. Разбогател на вольноотпущенниках. Никто лучше Киннама не умеет удалять следов от бичей и клейма.

Кончилась Субура с её вонью, шумом и многолюдьем. Марциал вышел на Священную дорогу — главную улицу Рима. Здесь находились мастерские ювелиров, чеканщиков. Здесь были и лавки книготорговцев Секунда и Атректа, а на их полках свитки со стихами Марциала. Увы! Кошелёк его от этого не становился толще.

По деревянному Мульвийскому мосту Марциал перешёл через Тибр. У обоих берегов реки тянулись бесконечные ряды плотов и барок. Волны священной Альбулы[84] несли на себе богатства самых отдалённых народов. Египтяне слали золотое зерно, германцы — пушнину, арабы — благовония, серы[85] — шёлк и фарфор, индийцы — слоновую кость.

Сады Затибрья приняли путника в сень своих цветущих лип. Казалось, это был совсем другой город, другой мир! За каменными заборами тянулись особняки, выставляя напоказ изящество своих кровель, белизну стен. Этим домам не угрожали ни обвалы, ни пожары. Их строили прочно. На века..

Дорожки усыпаны жёлтым песком, а вдоль дорожек рос букс,[86] превращённый ножницами садовника в причудливые крепости с башнями и воротами. Из мраморных чаш, поднятых грациозными богинями, изваянными прославленными мастерами, ниспадали струи воды, рассыпаясь на солнце разноцветными нитями. Это был мир богачей, владеющих рабами и пашнями, стадами и виноградниками, кораблями и рудниками. Как знать, может быть, когда стихи доставят Марциалу известность, ему удастся поселиться в одном из этих домов. Но пока он был молод и голоден. Пока он лишь непрошеный гость, провожаемый подозрительными взглядами привратников.

А вот и дом Кассиодора с массивной дверью, украшенной медными, вычищенными до блеска бляшками. Раб, прикованный к стене за лодыжку, отодвинулся, чтобы дать Марциалу дорогу. Марциал поправил тогу и вошёл в дом.

Атриум, несмотря на раннее время, был полон. Посетители стояли, прислонившись к колоннам, или сидели на деревянных скамьях вдоль стен. Светильники освещали заштопанные тоги, бледные лица с тенями у глаз. Кто-то торопливо застёгивал сандалии. Видимо, собирался впопыхах и не успел дома привести себя в порядок. У многих сгорблены плечи, наклонены головы — привычка жить в каморках, где не выпрямишься во весь рост. Это были клиенты, коллеги Марциала по нужде, обитатели инсул. Может быть, в глубине души они презирают Кассиодора, сделавшего карьеру на доносах, ограбившего при дележе наследства малолетнего племянника. Между собой они называли Кассиодора не иначе, как жабой. Будь у них достаток, они бы не подали ему и руки или показали бы средний палец.[87] Но они бедны и поэтому почтительны.

Назад Дальше