Бахмутский шлях - Колосов Михаил Макарович 3 стр.


— Куда?

Я хотел сказать на фронт, но вспомнил, как Митька прошлый раз скептически отнесся к этому, и неопределенно проговорил:

— С нашими.

— Ну?

— Да. Вчера ушел и еще не приходил.

По улице куда-то бежал Федя Дундук. Так мы звали Гришакина сына, толстого, глуповатого мальчишку. Митька, увидав его, крикнул:

— Федя, куда?

— К тетке Лушке, — пробубнил тот, подозрительно косясь на Митьку.

— Иди сюда, что-то скажу.

Федя кивнул головой: знаю, мол, тебя, скажешь кулаком по затылку.

— Иди, не бойся. Хочешь, голубя дам, они все равно мне не нужны: мы уезжаем.

Это могло быть и правдой, Федя на всякий случай остановился.

— Ну иди же, не верит, чудак! Спроси у Петьки, — миролюбиво говорил Митька.

Федя не стал ничего у меня спрашивать, нерешительно приблизился к нам.

— Только ты сначала расскажи, что отец видел на Путиловке? — спросил Митька.

Лицо у Феди заметно просияло, и он не без гордости сказал:

— Там уже, брат, немцы!

— А чего ты такой радостный? Что они тебе, пряник с медом дадут?

Федя утвердительно кивнул головой.

— Бабушка говорила, что теперь будет царь и у нас будет всего по горло. А папа сделает себе кузню.

Я быстро вскочил и загородил Феде дорогу к отступлению. Митька присвистнул и не спеша взял его за воротник.

— Э, Дундук, за этакие новости тебе полагается. — Он двинул кулаком его в бок. — Это тебе пряник с медом… Ну, теперь спасаться от бабки, — проговорил Митька, и мы побежали в концы огородов — в заросли колючего терновника.

Дундук стоял на улице и ревел во весь голос.

8

Домой я вернулся часа через два. Я долго очищал ботинки от грязи, прежде чем войти в комнату: прислушивался, нет ли у нас бабки Марины. Нет, из комнаты никаких разговоров не доносилось, значит мама одна, и я вошел.

— Где ты так долго пропадал?

— Да бегал.

— Какое беганье в такое время? — она посмотрела на меня. — Да еще по такой грязи, без калош…

— С утра было сухо, — оправдывался я, — мороз был, а теперь уже все растаяло, и опять грязь. Разве я виноват?

Мама ничего не сказала. По ее лицу было видно, что ее мучает болезнь.

— Есть хочешь? — спросила она, пересиливая боль.

— Хочу.

Есть было нечего. Правда, я мог бы взять кусок хлеба, намазать маслом, посыпать сахаром, съесть — и до вечера был бы сыт. Все это имелось в шкафу. Но это не еда, надо было что-то сварить и накормить и маму и себя.

Я полез в погреб, набрал картошки и захватил из бочек помидоров и огурцов. Я заметил, что в бочке с огурцами стала появляться плесень, которую мама часто смывала. Теперь она этого сделать не может, и я решил заменить ее. Принес воды, снял плесень, помыл деревянные кружки и снова уложил их, придавив камнем-гнетком.

Приготовить картошку не так уж трудно. Примус разжигать я умел и любил это занятие. Интересно, как тонкой, будто иголка, струйкой-фонтаном бьет керосин, как он горит свободным пламенем в круглой тарелочке, а потом примус начинает шипеть. Качнешь несколько раз насосом, огонь из красного превращается в белый, и гудит белое с голубыми прожилками, круглое и красивое, как чашечка цветка, пламя.

Пока я нарезал кружочками картошку, масло на сковородке растаяло и стало дымиться. Я вывалил на горячую сковородку картошку и накрыл ее тарелкой.

— Убавь огонь, — сказала мне мама, когда я вошел из коридора в комнату, чтобы взять соли. — Гудит-то как… Взорваться может… Да картошку почаще мешай, чтоб не пригорела…

Примус действительно гудел, словно мотор на большой скорости. Я отвернул винт влево, воздух зашипел, вырываясь в маленькое отверстие, и пламя сразу уменьшилось.

Когда завтрак был готов, я установил возле маминой кровати две табуретки и расставил на них еду. Мама была довольна, что я приготовил завтрак, привстала. Но она смогла съесть всего только два или три кусочка картошки да половину соленого огурца.

— Не могу больше, — сказала она слабым голосом и опять легла.

Я перестал есть и смотрел на нее с грустью. Мне хотелось чем-нибудь помочь ей, но я не знал, как это сделать. Аппетит у меня сразу пропал.

Мама взглянула на меня, и я увидел в ее глазах мучительную боль.

— Ешь… Я потом… — проговорила она. Помолчав, спросила: — Что там делается?

Мне не хотелось говорить ей, что на Путиловке немцы, так как я знал, что беспокойство за судьбу Лешки не оставляло ее ни на минуту и такое сообщение могло окончательно убить ее. Я только рассказал, что Маринины ждут немцев, а вместе с ними и царя и что потом они построят себе новый красивый дом и большую кузницу.

— Откуда ты знаешь?

— Дундук говорил.

— Какой Дундук?

— Да Федя Дундук… А он Дундук и есть, — старался оправдать я Федино прозвище: — Радуется. Мы с Митькой такого царя дали ему, что больше не захочет. — Мама раскрыла удивленные глаза, и я поспешил сказать: — Да я совсем и не дрался, я только стоял, а Митька…

— Смотри ты…

— Правда, я не бил.

— Я не об этом, — мама махнула рукой. — Я говорю, веди себя осторожно. Время сейчас такое — убьют и спрашивать не с кого. Как в ту войну, то немцы, то гайдамаки, то казаки, то все вместе… Так и сейчас, наверное, будет… Вот уже нашлись такие, что царя ждут. Конечно, они будут ждать его, думают, что опять все ихнее вернется. Бабка Марина жила на хуторе с дедом, как помещица. Я еще девчонкой ходила к ней полоть. Потом, уже при Советской власти, они отказались от земли или, может, их прогнали, не знаю точно, а только перешли жить в поселок, тут и дом построили. Дед был у них хитрый… А теперь вот, наверное, думают, опять все вернется. — Мама помолчала. — Оно-то не вернется, а людей погубят много… Где-то Лешенька?.. Про фронт ничего не слыхать?

Я отрицательно покачал головой.

— Что-то стрелять перестали…

Во второй половине дня мы собрались у дома Горшковых. Митька предложил сыграть в перья, потряс на ладони десятком «лисичек», «86», «рондо», но никто не согласился: было не до этого. Он положил перья обратно в карман, проговорив:

— Испугались.

— Чего там испугались, — возразил я. — Кругом такое, а он — свое…

— Кто б говорил! — запел Митька протяжно. — Да ты и в мирное время боялся играть.

— Не боялся, а просто не люблю эту игру.

— Не люблю, — передразнил Митька, и на этом спор закончился.

Разговор у нас перекинулся на войну. Начали фантазировать, как быстрее разбить немцев, как оно будет, если они придут в поселок.

— Как будет? — хмуро проговорил Митька. — Придет, ляжет на кровать и скажет: «А ну, Васька, ким зи сюда…»

— А что такое «ким»?

— Ну — иди.

— Не «ким», а «ком».

— Не все равно? — огрызнулся Митька и продолжал: — «Давай, скажет, Васька, чеши мне пятки, пока я не усну». И будешь чесать.

Васька, веснушчатый, робкий мальчик, недоверчиво кивнул.

— Ну да! — Затем, помолчав, собрался с мыслями: — А я ему палкой по пяткам как дам!

— Дашь, когда он с винтовкой!

Васька ничего не ответил.

— Что ж они, как помещики раньше, что ли? Пятки им чесать! — возразил я Митьке.

— А ты что думаешь?

— Они фашисты! — убежденно сказал я. — И чуть что — сразу убивают.

— Вот так сказанул! А фашисты что тебе, не буржуи?

— Буржуи… Буржуи, но…

Васька не дал мне договорить. Он вдруг закричал:

— Смотрите! — и показал рукой в сторону кирпичного завода.

На гору к заводу со стороны станции выскочило несколько всадников. Они неуверенно потоптались у заводских ворот и, разделившись на две группы, разъехались: одни быстро шмыгнули в ворота, а другие галопом помчались вниз, в поселок. Вскоре на горе показались еще всадники.

Пока мы смотрели на гору, через двор промчался один из них в круглой каске и зеленой одежде.

— Немец!

— Откуда? Еще наши не отступали.

— Они, может другой дорогой…

Ближе к нам, на перекресток, выскочило трое всадников. Осадив лошадей, они заговорили не по-русски.

— Ну? Немцы!

— Да нет, — не соглашался я. — Мы ж немецкий учили. Хоть одно слово понятно? Нет. Может, это наши, грузины. Они тоже с усами.

Один всадник, увидев нас, подъехал, замахал рукой, что-то спрашивая. Мы ничего не понимали, но сразу почувствовали, что это не наши, затихли, робко прижались к стене.

Нас выручил сигнал. Где-то далеко заиграл горнист, и там же, в сторону станции, взвились одна за другой три ракеты.

Чужеземец пришпорил коня, ускакал.

В Андреевку вступили оккупанты.

Глава вторая

ПЕРВЫЕ ДНИ

1

Первыми в Андреевку пришли итальянцы. Они разбрелись по поселку, и с утра до вечера во всех концах шла такая стрельба, будто здесь остановился фронт: это итальянская кавалерия охотилась на кур. Солдаты рыскали по огородам, садам, заглядывали в сараи, держа винтовки наперевес, и казалось, совсем не замечали жителей — хозяев этих садов, сараев, кур.

Я целый день сидел дома и никуда не выходил: мама строго-настрого приказала запереть двери и быть в комнате. Мне очень хотелось выйти на улицу и посмотреть, что там делается, и я бы давно уже нарушил материнский запрет, если бы она не была так больна.

Иногда я подходил к окну, протирал вспотевшее стекло и прилипал к нему носом. Мама просила меня:

— Петя, отойди: там война…

— Да какая там война, — возражал я. — Кругом ни души.

— А стреляют?

— Где-то далеко, итальянцы кур бьют…

Не успел я договорить, как в дверь громко и настойчиво застучали чем-то твердым и тяжелым, словно палками.

— Ой, боже мой, пришли… — встрепенулась мама, приподнимаясь.

— Я не открою, — сказал я.

— Нет, лучше открыть, а то сломают дверь… Иди, открой… Что же это будет?..

Мамин испуг передался и мне. Словно во сне, я вышел в коридор и откинул крючок.

Три итальянца в серо-зеленой одежде, громко разговаривая между собой, ввалились в дверь.

— Мама больная… Мама больная… — стал говорить я так громко, будто передо мной были глухие: почему-то думалось, что чем громче, тем понятнее будет этим чужим солдатам.

Но они, не переставая болтать одновременно все трое, прошли мимо, не обратив на меня никакого внимания, будто меня здесь совсем не было. Я этому очень поразился: они не слышат и не видят! Как же так? Может, это совсем и не люди? Я закричал еще громче:

— Мама больная!.. Кранк муттер!

Один оглянулся, сделал удивленные глаза, что-то сказал мне по-итальянски и открыл дверь в комнату.

Они шарили глазами по сторонам и беспрерывно говорили. Создавалось впечатление, что их человек десять. Увидев маму, они разом умолкли, потом перебросились несколькими словами, повернули к выходу. Ее вид, наверное, убедил их лучше, чем мой крик. В это время один из них заметил стоявшую на полу в уголке мою старую двухрядку. Эту гармонь я в прошлом году нашел на чердаке у дяди Андрея, который когда-то в молодости ходил с ней по улице и играл на вечеринках. Я нашел ее совсем разбитой; прорванный в нескольких местах мех валялся отдельно. Я все это собрал, очистил от пыли и отнес безногому нищему, который тоже имел гармонь и пел под нее в поездах старые шахтерские и разные жалостливые песни. От него я впервые услышал и на всю жизнь запомнил песню о том, как в глухой степи умирал ямщик, и о молодом коногоне с разбитой головой. Сколько раз слышал от него эти песни и всякий раз не мог удержаться от слез. Этот инвалид добросовестно заклеил мех, соединил все части гармони и даже покрасил ее какой-то черной краской, которая недели две не высыхала. Он же стал учить меня играть. Слух у меня оказался плохой, с большим трудом я научился играть «Во саду ли, в огороде», «И шумыть и гудэ…» и песню о коногоне, потом он учил меня играть вальс «На сопках Маньчжурии», но началась война, и с тех пор гармонь стояла без дела.

Итальянец взял ее, растянул и, видимо, остался очень доволен, что она издала звуки. Они все сразу возбужденно заговорили и направились к двери. Я понял, что они уносят с собой гармонь, и, не раздумывая, вцепился в нее:

— Отдай гармошку!

Итальянец начал что-то мне говорить, размахивая свободной рукой. Я ничего не понимал и стоял на своем:

— Отдай гармошку! Не твоя?!.

Тогда он быстро полез в карман, достал какую-то бумажку и, сунув ее мне в руку, оттолкнул с силой. Я полетел в угол, быстро приподнялся и бросился в коридор. В этот момент я услышал страшный крик матери, остановился и быстро подбежал к ней. Она лежала на спине, рука ее безжизненно свисала с кровати, волосы были разбросаны по подушке. Без кровинки в лице, она, широко раскрыв глаза, тяжело дышала. Оказывается, мама все это время что-то говорила мне, но я услышал ее только, когда она крикнула уже изо всей силы. После этого мама ослабела и не могла даже слова выговорить.

— Что ты делаешь? — наконец проговорила она. — Убьют… Разве с этим шутят? Нашел из-за чего лоб подставлять…

Я подошел к окну и увидел на улице бричку, в которую была запряжена пара лошадей. На нее усаживались итальянцы, что-то выкрикивая и громко смеясь. Один из них, свесив ноги через задок брички, пиликал на гармошке. Так играют трехлетние дети: «тува-тува», «тува-тува». И, по-видимому, оттого, что он не умел играть, остальным было очень смешно.

Я отошел от окна.

— Не ходи на улицу, — сказала мама, заметив мое намерение.

— Я только во двор, — проговорил я и вышел.

Итальянцы хлестнули лошадей и вскоре скрылись за поворотом. И только слышно было, как стучат колеса брички да пиликает моя гармошка: «тува-тува», «тува-тува».

Я стоял в воротах и смотрел вдоль улицы. Обида сдавливала мне грудь, горло. Она усиливалась оттого, что я был бессилен что-либо сделать.

— Ну, погодите, — погрозил я вслед итальянцам, — был бы Лешка, он бы вам дал.

На улицу вышел Митька Горшков.

— Украли? — спросил он.

— В хате схватили. Сунул вот… Деньги ихние, что ли, и все, — Я разжал кулак, и Митька с любопытством стал рассматривать зеленую бумажку, на которой с трудом прочитал готический текст «Ein Mark».

— Айн, — проговорил он? — это один рубль? Видал, как покупают, по дешевке.

Наверное услышав звуки гармошки, из ворот осторожно высунул голову Васька. Он подошел к нам, узнав, в чем дело, ничего не сказал.

— Понял? — обратился к нему Митька. — А ты говорил палкой! Это, брат, тебе не шутка — война. Меня мог бы ты палкой, когда я твоего голубя схватил. Да и то сдачи дал бы.

Васька молчал. Митька, нахмурившись, тоже умолк. Мне хотелось поговорить обо всем, что творилось вокруг, но не так, как Митька.

Мы стояли посредине пустынной улицы одни. Взрослые не показывались. Только Васькина мать боязливо выглянула, кликнула Ваську и сразу же скрылась.

Стрельба «охотников» в поселке не прекращалась, но она велась где-то в отдалении, на других улицах.

И вдруг неожиданно раздался выстрел совсем близко. Мы вздрогнули. Ваську словно ветром сдуло — понесся домой. Сидевшие на крыше Митькины голуби испуганно шарахнулись в разные стороны и моментально взвились вверх всей стаей.

Сообразив, в чем дело, Митька бросился к дому. Оробев на первых порах, я направился было к себе во двор, но из любопытства побежал вслед за ним.

В Митькином дворе мы увидели солдата в серо-зеленой одежде — брюках и френче, похожих на лыжные, в желтых на толстой подметке ботинках и коротких парусиновых гетрах. Он держал за крыло лучшего голубя — красно-рябого, Митькину гордость.

Митька взвыл, схватил камень и кинулся к итальянцу. Я, недолго думая, последовал его примеру.

Солдат быстро поднял винтовку. Но не успели мы приблизиться к нему, как между нами и итальянцем оказалась Митькина бабушка. Она проворно закрыла нас собой от винтовки и, колотя одной рукой Митьку, а другой меня, втолкнула в сенцы. Она вырвала у Митьки голубя и, выбросив его на двор, закрыла дверь.

— Вы что ж это придумали? Одурели? Ой, боже мой! — Бабушка подошла осторожно к окошку, выглянула. — Пошел, кажись… Ну, слава богу… Ишь, вояки! Разве можно так? Сразу было б два покойника. Еще немцы какие-то чудные, не убивают…

Назад Дальше