Мыс Раманон - Ткаченко Анатолий Сергеевич 6 стр.


— Музей Морского флота.

Пушка и якорь у одного края фасада, у другого — глазастый маячок.

— Зайдем, что ли?

Русик немо кивает, ловит и сжимает ладонь Витьки, чтобы он вдруг не раздумал — когда, с кем попадешь в этот музей, самый замечательный, самый морской на свете?

Берут билеты за десять и за двадцать копеек, проходят в первый зал. По стенам развешаны картины морских сражений, на стендах, столах — деревянные корабли прошлых веков. Хоть и маленькие, но настоящие, а ботик Петра Первого — почти с баркас величиной, садись и плыви. Русик трогает мачты, парус ботика и отдергивает руку, будто обжигается,— дежурная тетя гулко говорит:

— Касаться руками нельзя, это ценные экспонаты. Отниму билет и выпровожу такого невоспитанного!

Во втором зале — корабли поновее, уже с паровыми топками, большущими трубами. А потом — сплошь совре­менные. Тут Русик потерял Витьку, разглядывая продоль­ный разрез дизель-электрохода «Обь» со всеми внутрен­ностями — трюмы, машинные отделения, надстройки, каю­ты, кубрики. Очень долго он стоял около двух пингвинов и, желая увериться, что птицы неживые, погладил их черные головки и белые мягкие, словно меховые, животы. Рассматривал рыбацкие сейнеры, торговые сухогрузы, а возле макета супертанкера замер минут на десять: все-таки это красивое судно, особенно если видишь его в море или таким маленьким.

— Вот ты где! — сказал Витька, появляясь откуда-то из-за экспонатов. — Пойдем покажу настоящую капитан­скую рубку, и хватит.

— Смотри, — в забывчивости Русик тронул танкер, — на таком мой папка ходит, матросом первого класса.

— Плюнь на красивую мечту. Нам жить надо. Пото­пали, время у меня кончается.

— Точно. Он перешел с «Орла».

— Ладно, перешел, переполз, перелетел — согласен. Мне домой надо, матери обещал грядки полить.

За стенками темной комнаты сочно шумело море, в широких иллюминаторах капитанской рубки мерцали ночные огни города, виднелся и мигал белый маяк у выхода на рейд пассажирского порта, по всему берегу теснились черные силуэты домов, над ними вздымался купол опер­ного театра, густая синева моря колыхалась, и чудилось, качается рубка, качается палуба корабля.

Русик покрутил штурвал, направляя судно в просвет между маяком и волнорезом, осмотрел компас, локатор, пощелкал кнопками ходовых приборов и покорно, как под конвоем, зашагал впереди Витьки. Молчаливо, не гля­дя по сторонам, они покинули музей, умопомрачи­тельно пахнущий железом, крашеным деревом, морской жизнью.

В автобусе ехали тоже тихо, только Витька поглядывал на шоферские часы в кабине, вздыхал. Перед Шестна­дцатой станцией он встал — ему здесь выходить,— сунул Русику в руку рубль, кивнул, чуть улыбнулся:

— Держи. Считай, по паре карбованцив истратили. Не грусти, феринка, большой рыбой вырастешь. Увидимся на нашем берегу!

ЗАКРОЙЩИК ИЗ КОСТРОМЫ

В субботу Иван Сафонович ходил в баню, парился дорогим березовым веником — их издалека откуда-то привозят, — по пути домой покупал четвертинку водки. Поспевал как раз к обеду и сначала пил квас, а уже потом принимался за борщ. Хлебал, утираясь полотенцем, багро­вея носатым, пухлым лицом, облегченно поохивая. «Замо­рив червячка» (водочка должна ложиться мягко!), наливал хрустальную рюмочку на высокой ножке. Мать наша Машенька ставила перед ним блюдце с ломтиком ржаного хлеба и кусочком сочной селедки. Иван Сафонович долго любовался сверканием чистой жидкости в рюмке, приню­хивался сладко. Затем, словно осмелившись на очень значительный поступок, кивнув самому себе, вливал водку в рот. Зажмурившись, притаив дыхание, он замирал на целую минуту, как хороший ныряльщик под водой, и вдруг выдыхал из себя блаженно: «Ах, и покатилась, роднень­кая!»

Иван Сафонович выпивал четвертинку не жадно, но ни с кем не делясь: пусть зайдет сосед, завхоз санатория или сослуживец из ателье «Фиалка» — он усадит в кресло, побеседует, а сам будет принимать но глоточку, вкусно занюхивая ржаным ломтиком. И это потому, что Иван Сафонович — мужчина непьющий, принципиальный враг алкоголя. Его четвертинка после бани — исключительно для лечения.

От водки он добреет и хочет непременно видеть перед собой все семейство, празднично приодетое, довольное, тихое и внимательное. Мать наша Машенька садилась напротив, что-нибудь штопала или вышивала — Иван Сафонович научил ее вышивать крестом, внабивку, еще как-то, — Нинуська взбиралась отцу на колени и съедала столько конфет, сколько он поднимал рюмочек, это у них складно получалось. Русик тоже сидел за столом, поближе к двери, листал книжку или рисовал военные корабли: суббота такой семейный день, все равно не сбежишь на море, пока Иван Сафонович не допьет четвертинку и не отправится отдыхать.

Но сначала он должен поговорить обстоятельно, вы­сказать свои разные суждения о жизни. Приняв послед­нюю, налитую до краешков, сладкую, как и самая первая,— у него получается всегда ровно пять рюмочек,— он аккуратно доедает хлеб и селедку, выжидает минуту-другую, чтобы ощутить полное тепло и сытость в желудке, затем начинает, задумчиво улыбнувшись, водянисто, сожалеючи глядя на Русика:

— Возьмем, к примеру, море. Что есть данный предмет при ближайшем рассмотрении? Вода. К тому, заметь, соле­ная. Какой человек может находиться на море? Правильно думаешь: как та же вода — куда ветер подует, туда и бежит. Иной принцип — воздух здешний полезный. Я, к примеру, из России, имею заболевание — бронхиальная астма. Лечусь успешно. А чтобы свою профессию, заметь, очень даже ценную по теперешним зажиточным временам, переменить — мысли такой мелкой не завожу. Человек по земле, которая не качается, должон ходить, дело крепко в руках держать. Надежное дело — зажиток. Зажиток — уважение, почет в обществе. К примеру, Мать наша Машенька, женщина на вид симпатичная, молодая, почему за меня пошла? Я ить квартировал, как любой-каждый, приехавший поправить пошатнувшееся на севере здоровье. Конешно, обходительный я, грамотный, любезный. Но это, заметь себе, вторая сторона человека. Первая — непьющий, дело крепко в руках держу. Копейку считать умею. Домой являюсь в определенный час. Да ей эти, которые по морям-океанам шастают, заграничные рестораны посещают, а до­мой в пароходной робе на четырех лапах добираются, — надоели ей эти. Женщина какое существо? Ей обстоятель­ность по нраву, чтоб мужик возле нее сидел, хозяин строгой нужон. Как сейчас помню, прибрел твой матрос первого класса, меня приметил, кричит: «Кто? Может, вместо меня квартирует старикашка?» — «Хотя бы», — смело отвечает...

— Иван Сафонович,— негромко окликает его и чуть хмурится Мать наша Машенька,— прошу вас...

— Понимаю и извиняюсь душевно. Лично перед вами. Увлекся сурьезной беседой, мальцу ни к чему наши тонкие отношения жизни. Однако доскажу назревшую мысль в другом плане. Я почему с тобой беседую, Руслан? Чтоб не стремился за своим непутевым батькой в моря-океаны. Чужие страны, они для турков. Подрастешь — в ученики приму, постепенно в мастера выведу из глубокого уважения к твоей матери. Жизнь проживешь сухую, зажиточную, уважительную в обществе. Вот и прикинь, хоть умственная недоразвитость в тебе еще, где надежнее сурьезному чело­веку: на сухой земле или на соленой воде?

Теперь, время пить чай Ивану Сафоновичу. Мать наша Машенька ставит шипящий пароходным паром самовар, вверху, на конфорку,— фарфоровый чайник с заваркой, всем чашки и блюдца. Иван Сафонович наливает себе первый, берет сахарные щипчики, колет цукор маленькими кусочками — как раз на язык, на два-три глотка чаю. Держит блюдце, как в кинофильмах про старую жизнь, растопыренными пальцами, перед суровым лицом, будто изучает, пробует на вкус незнакомый напиток. Пьет с прихлебом, чмокая, утираясь махровым банным поло­тенцем. Обильно насыщается чаем Иван Сафонович тоже исключительно для лечения.

После пятой чашки, расслабленно передыхая, он продолжает разговор:

— Возьмем, к примеру, рыбу бычка. Не употребляю в пищу, считаю — поганая тварь. Где обитает? Под самым берегом. Чем питается? Отбросами человеческими. Сам видел: что ни бросят — все жрет. Вкусовые качества, заметь, самые ничтожные.

— Чего ж это их на экспорт берут в другие страны? — вежливо спрашивает Мать наша Машенька. — Слыхала, прямо в море могут покупать и сами ловить.

— Они всё употребляют. У француза, к примеру, лягушка за первый деликатес сходит. А вы осведоми­тесь, Машенька, ваша дочурка такой продукт кушать будет?

— Лягуша бяка, — сказала серьезно Нинуська, под­ражая в разумности отцу. — Лягуша плёхая.

Иван Сафонович предовольно, с улыбочкой скупой закивал, поглаживая умную Нинуськину голову и по­правляя красный бант, прицепленный для красоты к ее волосам. И вся она, Нинуська, очень аккуратненькая, всегда одета в новое и отглаженное. Иван Сафонович сам шьет ей платьица, кофточки, брючки по моделям из журна­ла «Силуэт».

— В Костромской области у нас карпа разводят, жмыхом кормят, витамины по норме отпускают, анти­биотики. Под наблюдением рыба вес нагуливает, анти­септическая. Ну, скажу чистосердечно: что сварить, что изжарить, что в сметане стушить — царская рыба! Вкус, аромат — слов достойных не нахожу. А называется как — зеркальный карп! Поэзия!

— Не-е, бычок хороший, — не удержался Русик, хоть и помнил приказание матери молчать и слушать умные речи. — Старик Шаланда говорит — после кефали на втором месте, когда особенно копченый.

— Твой Шаланда скоро в пивной бочке утонет, она глубже моря-океана, не советую общаться с алкоголиками, которым место в лечебно-исправительной трудовой колонии.

— Он заслуженную пенсию получает.

— Руслан! — удивленно прикрикивает Мать наша Машенька. — Прикуси свой язык и... марш во двор, воды наноси!

— Мне чо?.. Пусть карп... Бычок тоже плохую наживку не ест...

Русик вскакивает и, не слушая спокойных, рассуди­тельных слов Ивана Сафоновича, бежит в распахнутую дверь: очень хорошо придумала мама, что выгнала его, давно пора, она почти всегда его выгоняет, как только он начинает спорить, — не хочет, чтобы огорчался Иван Сафо­нович и долго сидел за столом Русик, ковыряя карандашом тетрадную бумагу. В сенях он хватает ведра, не сбавляя разгона, бежит к колонке на улицу.

У колонки стоит Федька Портупейко, сосед. Ведро у него уже полное, но он держит рычаг, будто прижимает какого-то фыркающего зверя к земле, вода течет из ведра в канаву.

— Портупей! Зачем воду расходуешь?

— А чо, твоя, да?

— Общественная,

— Во, значит, не твоя.

Русик негрубо отталкивает Федьку — драться не хочет­ся, Портупей старше немного, а драться не умеет: карябает­ся, кусается,— ставит свое ведро, ложится животом на рычаг, вода тяжело бьет в цинковое днище, гремит.

— Чо, твой Иван Сафонович лекцию закончил? Умный ты скоро будешь, как Академия наук.

— Соображал бы ты чего. Иван Сафонович — мастер, его народ уважает. И потом, он не мой, Нинуськин отец.

— Бабам юбки шьет, ха!

— Твой канализацию чистит!

— А твой матрос — вся ж... в ракушках!

Русик поворачивается к Федьке Портупейко спиной, подставляет другое ведро, наполняет его чуть выше поло­вины — мама запрещает ему носить полные,— берет ведра, молча идет к дому. Федька тоже минуту молчит — не ожидал он от соседа такой железной выдержки, — затем, опомнившись, пискляво хохочет. Пусть, драться все равно не стоит. Виновата во всем Портупейчиха, мать Федьки­на,— она хотела, чтобы Иван Сафонович сшил ей по знакомству костюм из кримплена, а тот прогнал ее да еще сказал: «Такие, как вы, подрывают устои нашего народного общества». Ох, и разоралась Портупейчиха! Обещала подать заявление в суд за оскорбление честной личности, вывести всех «на чистую воду», досталось и нашей Машеньке — обозвала ее нахалкой, отбившей старо­го мужа у многодетной порядочной женщины.

Вылив в железную бочку воду, Русик отдохнул немного, а когда мимо изгороди, нарочито близко, с полными ведра­ми протопал Федька, корча глупые рожи и приговаривая: «Ап, Руслан! Ап, хорошая собачка!» (у сторожа Будынка твирчисты овчарка есть по имени Руслан), он снова пошел к колонке, чтобы успеть набрать воды и не встре­титься с нахальным Портупеем.

Ведер двадцать Русиковых поместилось в бочку; она запотела, возле нее было прохладно Русик окунул голову, потом смотрел в затихшую гладь воды, как в большое круглое зеркало, и удивлялся, радовался, что он вовсе не рыжий — черный, почти негритос, а вокруг его голо­вы — белые-пребелые облака среди густо-синего неба, по­хожего на тихое море.

Вышла Мать наша Машенька, — значит, Иван Сафо­нович и Нинуська отдыхают, у них послеобеденный обя­зательный мертвый час, — потрогала холодную бочку, поворошила мокрый ежик Русика, сказала:

— Молодец, Рыжик, спасибо. Вечером польем грядки, пусть вода согреется.

Под навесом летней кухни она стала постукивать ка­стрюлями, полоскать тарелки, для себя напевая:

Улица, улица,

Улица родная,

Милая и тихая моя...

Эту песню очень хорошо поет Боря-венгр, массовик писательского дома, такой худой, узколицый, проворный человек, с присвистом произносящий русские слова, всегда делающий ошибки в киноафишах, особенно на буквы «а» и «о». Кто-нибудь исправлял буквы, зачеркивал и приписы­вал сверху нужные, однако Боря не обижался, обещая когда-нибудь изучить русскую грамматику. Зато играет он на любых инструментах; у него был свой оркестр из четырех местных патлатых ребят, единственный на всем берегу. Мог Боря-венгр и один чуть ли не всех заменить: садился, ставил перед собой микрофон, брал на колени аккордеон, левую ногу — на барабан, правую — на медные тарелки, да еще какая-то органола впереди, чтобы време­нами подыгрывать электронными стонами. Издали послу­шаешь — оркестр гремит. А как поет Боря! Говорят, у него не очень сильный голос, в настоящую эстраду ему не попасть, зато азартно веселый, отчаянный. И поет он по-своему, немножко иностранно. Раз послушаешь — хочется навсегда запомнить, самому петь. Много знает песен Бо­ря-венгр, может любую исполнить по заказу: «Шаланды, полные кефали», «Купите бублики», «Мама, я летчика люблю», «Ча-ча-ча», «Раскинулось море широко» и особенно эту, про улицу родную, улицу, которую надо спасать от больших домов, потому что она «милая и тихая», по ней собаки бегают добрые, «старенькие дворники подметают дворики» и всем на свете улыбаются.

Раз в неделю Боря-венгр устраивает концерт посреди широкой аллеи Будынка твирчисты, собирается много народу, приходят из соседних пансионатов и санаториев, отдыхающие танцуют, поют вместе с Борей. Мальчишки со всего берега тут. Далеко слышны песни, музыка. Вот и Мать наша Машенька поет «Улицу», а Русик никогда не видел ее на Бориных концертах.

Ему делается грустно, немножко жаль маму: все ей некогда, все она работает; и за себя обидно, особенной, чуть завистливой обидой: ведь Боря-венгр будет чьим-нибудь отцом, женится — и сын у него появится. Здорово сыну иметь такого отца! Моряк, матрос первого класса — хорошо, но талантливый человек, которого все любят, еще лучше, хоть он и на суше пока живет.

— Мам,— сказал Русик, чувствуя, что уже не может слушать ее нежно-печальное пение,— я пойду, а?..

— Сегодня не пущу, Рыжик. Сегодня я дома. Море твое никуда не денется, а я тебя мало вижу. Пойди в боковушку свою, скоро полдничать будем, я пирожков с вишнями испеку.

Русик вздыхает, послушно идет в дом, да и жарко уже; сейчас бы искупаться, возле воды пересидеть знойное вре­мя, но можно и дома, раз мама не пускает, все равно она говорит и знает: «Мой сын на море растет...» Дом родной тоже нельзя забывать, в нем летом прохладно, зимой тепло.

Дверь спальни открыта, Иван Сафонович спит, высоко подложив под спину и голову подушки. Полосатая пижам­ная куртка расстегнута — «для облегчения дыхания», — грудь белая, с редкими седыми волосами. Она вспухает и опадает рывками, будто раздувает внутри себя булькаю­щий и сипящий самовар, а нос, вздернутый и потный, пышет невидимым паром. Можно подумать, что и во сне Иван Сафонович спорит с кем-то, учит правильной жизни, но более сердито и неуступчиво.

Назад Дальше