— Музей Морского флота.
Пушка и якорь у одного края фасада, у другого — глазастый маячок.
— Зайдем, что ли?
Русик немо кивает, ловит и сжимает ладонь Витьки, чтобы он вдруг не раздумал — когда, с кем попадешь в этот музей, самый замечательный, самый морской на свете?
Берут билеты за десять и за двадцать копеек, проходят в первый зал. По стенам развешаны картины морских сражений, на стендах, столах — деревянные корабли прошлых веков. Хоть и маленькие, но настоящие, а ботик Петра Первого — почти с баркас величиной, садись и плыви. Русик трогает мачты, парус ботика и отдергивает руку, будто обжигается,— дежурная тетя гулко говорит:
— Касаться руками нельзя, это ценные экспонаты. Отниму билет и выпровожу такого невоспитанного!
Во втором зале — корабли поновее, уже с паровыми топками, большущими трубами. А потом — сплошь современные. Тут Русик потерял Витьку, разглядывая продольный разрез дизель-электрохода «Обь» со всеми внутренностями — трюмы, машинные отделения, надстройки, каюты, кубрики. Очень долго он стоял около двух пингвинов и, желая увериться, что птицы неживые, погладил их черные головки и белые мягкие, словно меховые, животы. Рассматривал рыбацкие сейнеры, торговые сухогрузы, а возле макета супертанкера замер минут на десять: все-таки это красивое судно, особенно если видишь его в море или таким маленьким.
— Вот ты где! — сказал Витька, появляясь откуда-то из-за экспонатов. — Пойдем покажу настоящую капитанскую рубку, и хватит.
— Смотри, — в забывчивости Русик тронул танкер, — на таком мой папка ходит, матросом первого класса.
— Плюнь на красивую мечту. Нам жить надо. Потопали, время у меня кончается.
— Точно. Он перешел с «Орла».
— Ладно, перешел, переполз, перелетел — согласен. Мне домой надо, матери обещал грядки полить.
За стенками темной комнаты сочно шумело море, в широких иллюминаторах капитанской рубки мерцали ночные огни города, виднелся и мигал белый маяк у выхода на рейд пассажирского порта, по всему берегу теснились черные силуэты домов, над ними вздымался купол оперного театра, густая синева моря колыхалась, и чудилось, качается рубка, качается палуба корабля.
Русик покрутил штурвал, направляя судно в просвет между маяком и волнорезом, осмотрел компас, локатор, пощелкал кнопками ходовых приборов и покорно, как под конвоем, зашагал впереди Витьки. Молчаливо, не глядя по сторонам, они покинули музей, умопомрачительно пахнущий железом, крашеным деревом, морской жизнью.
В автобусе ехали тоже тихо, только Витька поглядывал на шоферские часы в кабине, вздыхал. Перед Шестнадцатой станцией он встал — ему здесь выходить,— сунул Русику в руку рубль, кивнул, чуть улыбнулся:
— Держи. Считай, по паре карбованцив истратили. Не грусти, феринка, большой рыбой вырастешь. Увидимся на нашем берегу!
ЗАКРОЙЩИК ИЗ КОСТРОМЫ
В субботу Иван Сафонович ходил в баню, парился дорогим березовым веником — их издалека откуда-то привозят, — по пути домой покупал четвертинку водки. Поспевал как раз к обеду и сначала пил квас, а уже потом принимался за борщ. Хлебал, утираясь полотенцем, багровея носатым, пухлым лицом, облегченно поохивая. «Заморив червячка» (водочка должна ложиться мягко!), наливал хрустальную рюмочку на высокой ножке. Мать наша Машенька ставила перед ним блюдце с ломтиком ржаного хлеба и кусочком сочной селедки. Иван Сафонович долго любовался сверканием чистой жидкости в рюмке, принюхивался сладко. Затем, словно осмелившись на очень значительный поступок, кивнув самому себе, вливал водку в рот. Зажмурившись, притаив дыхание, он замирал на целую минуту, как хороший ныряльщик под водой, и вдруг выдыхал из себя блаженно: «Ах, и покатилась, родненькая!»
Иван Сафонович выпивал четвертинку не жадно, но ни с кем не делясь: пусть зайдет сосед, завхоз санатория или сослуживец из ателье «Фиалка» — он усадит в кресло, побеседует, а сам будет принимать но глоточку, вкусно занюхивая ржаным ломтиком. И это потому, что Иван Сафонович — мужчина непьющий, принципиальный враг алкоголя. Его четвертинка после бани — исключительно для лечения.
От водки он добреет и хочет непременно видеть перед собой все семейство, празднично приодетое, довольное, тихое и внимательное. Мать наша Машенька садилась напротив, что-нибудь штопала или вышивала — Иван Сафонович научил ее вышивать крестом, внабивку, еще как-то, — Нинуська взбиралась отцу на колени и съедала столько конфет, сколько он поднимал рюмочек, это у них складно получалось. Русик тоже сидел за столом, поближе к двери, листал книжку или рисовал военные корабли: суббота такой семейный день, все равно не сбежишь на море, пока Иван Сафонович не допьет четвертинку и не отправится отдыхать.
Но сначала он должен поговорить обстоятельно, высказать свои разные суждения о жизни. Приняв последнюю, налитую до краешков, сладкую, как и самая первая,— у него получается всегда ровно пять рюмочек,— он аккуратно доедает хлеб и селедку, выжидает минуту-другую, чтобы ощутить полное тепло и сытость в желудке, затем начинает, задумчиво улыбнувшись, водянисто, сожалеючи глядя на Русика:
— Возьмем, к примеру, море. Что есть данный предмет при ближайшем рассмотрении? Вода. К тому, заметь, соленая. Какой человек может находиться на море? Правильно думаешь: как та же вода — куда ветер подует, туда и бежит. Иной принцип — воздух здешний полезный. Я, к примеру, из России, имею заболевание — бронхиальная астма. Лечусь успешно. А чтобы свою профессию, заметь, очень даже ценную по теперешним зажиточным временам, переменить — мысли такой мелкой не завожу. Человек по земле, которая не качается, должон ходить, дело крепко в руках держать. Надежное дело — зажиток. Зажиток — уважение, почет в обществе. К примеру, Мать наша Машенька, женщина на вид симпатичная, молодая, почему за меня пошла? Я ить квартировал, как любой-каждый, приехавший поправить пошатнувшееся на севере здоровье. Конешно, обходительный я, грамотный, любезный. Но это, заметь себе, вторая сторона человека. Первая — непьющий, дело крепко в руках держу. Копейку считать умею. Домой являюсь в определенный час. Да ей эти, которые по морям-океанам шастают, заграничные рестораны посещают, а домой в пароходной робе на четырех лапах добираются, — надоели ей эти. Женщина какое существо? Ей обстоятельность по нраву, чтоб мужик возле нее сидел, хозяин строгой нужон. Как сейчас помню, прибрел твой матрос первого класса, меня приметил, кричит: «Кто? Может, вместо меня квартирует старикашка?» — «Хотя бы», — смело отвечает...
— Иван Сафонович,— негромко окликает его и чуть хмурится Мать наша Машенька,— прошу вас...
— Понимаю и извиняюсь душевно. Лично перед вами. Увлекся сурьезной беседой, мальцу ни к чему наши тонкие отношения жизни. Однако доскажу назревшую мысль в другом плане. Я почему с тобой беседую, Руслан? Чтоб не стремился за своим непутевым батькой в моря-океаны. Чужие страны, они для турков. Подрастешь — в ученики приму, постепенно в мастера выведу из глубокого уважения к твоей матери. Жизнь проживешь сухую, зажиточную, уважительную в обществе. Вот и прикинь, хоть умственная недоразвитость в тебе еще, где надежнее сурьезному человеку: на сухой земле или на соленой воде?
Теперь, время пить чай Ивану Сафоновичу. Мать наша Машенька ставит шипящий пароходным паром самовар, вверху, на конфорку,— фарфоровый чайник с заваркой, всем чашки и блюдца. Иван Сафонович наливает себе первый, берет сахарные щипчики, колет цукор маленькими кусочками — как раз на язык, на два-три глотка чаю. Держит блюдце, как в кинофильмах про старую жизнь, растопыренными пальцами, перед суровым лицом, будто изучает, пробует на вкус незнакомый напиток. Пьет с прихлебом, чмокая, утираясь махровым банным полотенцем. Обильно насыщается чаем Иван Сафонович тоже исключительно для лечения.
После пятой чашки, расслабленно передыхая, он продолжает разговор:
— Возьмем, к примеру, рыбу бычка. Не употребляю в пищу, считаю — поганая тварь. Где обитает? Под самым берегом. Чем питается? Отбросами человеческими. Сам видел: что ни бросят — все жрет. Вкусовые качества, заметь, самые ничтожные.
— Чего ж это их на экспорт берут в другие страны? — вежливо спрашивает Мать наша Машенька. — Слыхала, прямо в море могут покупать и сами ловить.
— Они всё употребляют. У француза, к примеру, лягушка за первый деликатес сходит. А вы осведомитесь, Машенька, ваша дочурка такой продукт кушать будет?
— Лягуша бяка, — сказала серьезно Нинуська, подражая в разумности отцу. — Лягуша плёхая.
Иван Сафонович предовольно, с улыбочкой скупой закивал, поглаживая умную Нинуськину голову и поправляя красный бант, прицепленный для красоты к ее волосам. И вся она, Нинуська, очень аккуратненькая, всегда одета в новое и отглаженное. Иван Сафонович сам шьет ей платьица, кофточки, брючки по моделям из журнала «Силуэт».
— В Костромской области у нас карпа разводят, жмыхом кормят, витамины по норме отпускают, антибиотики. Под наблюдением рыба вес нагуливает, антисептическая. Ну, скажу чистосердечно: что сварить, что изжарить, что в сметане стушить — царская рыба! Вкус, аромат — слов достойных не нахожу. А называется как — зеркальный карп! Поэзия!
— Не-е, бычок хороший, — не удержался Русик, хоть и помнил приказание матери молчать и слушать умные речи. — Старик Шаланда говорит — после кефали на втором месте, когда особенно копченый.
— Твой Шаланда скоро в пивной бочке утонет, она глубже моря-океана, не советую общаться с алкоголиками, которым место в лечебно-исправительной трудовой колонии.
— Он заслуженную пенсию получает.
— Руслан! — удивленно прикрикивает Мать наша Машенька. — Прикуси свой язык и... марш во двор, воды наноси!
— Мне чо?.. Пусть карп... Бычок тоже плохую наживку не ест...
Русик вскакивает и, не слушая спокойных, рассудительных слов Ивана Сафоновича, бежит в распахнутую дверь: очень хорошо придумала мама, что выгнала его, давно пора, она почти всегда его выгоняет, как только он начинает спорить, — не хочет, чтобы огорчался Иван Сафонович и долго сидел за столом Русик, ковыряя карандашом тетрадную бумагу. В сенях он хватает ведра, не сбавляя разгона, бежит к колонке на улицу.
У колонки стоит Федька Портупейко, сосед. Ведро у него уже полное, но он держит рычаг, будто прижимает какого-то фыркающего зверя к земле, вода течет из ведра в канаву.
— Портупей! Зачем воду расходуешь?
— А чо, твоя, да?
— Общественная,
— Во, значит, не твоя.
Русик негрубо отталкивает Федьку — драться не хочется, Портупей старше немного, а драться не умеет: карябается, кусается,— ставит свое ведро, ложится животом на рычаг, вода тяжело бьет в цинковое днище, гремит.
— Чо, твой Иван Сафонович лекцию закончил? Умный ты скоро будешь, как Академия наук.
— Соображал бы ты чего. Иван Сафонович — мастер, его народ уважает. И потом, он не мой, Нинуськин отец.
— Бабам юбки шьет, ха!
— Твой канализацию чистит!
— А твой матрос — вся ж... в ракушках!
Русик поворачивается к Федьке Портупейко спиной, подставляет другое ведро, наполняет его чуть выше половины — мама запрещает ему носить полные,— берет ведра, молча идет к дому. Федька тоже минуту молчит — не ожидал он от соседа такой железной выдержки, — затем, опомнившись, пискляво хохочет. Пусть, драться все равно не стоит. Виновата во всем Портупейчиха, мать Федькина,— она хотела, чтобы Иван Сафонович сшил ей по знакомству костюм из кримплена, а тот прогнал ее да еще сказал: «Такие, как вы, подрывают устои нашего народного общества». Ох, и разоралась Портупейчиха! Обещала подать заявление в суд за оскорбление честной личности, вывести всех «на чистую воду», досталось и нашей Машеньке — обозвала ее нахалкой, отбившей старого мужа у многодетной порядочной женщины.
Вылив в железную бочку воду, Русик отдохнул немного, а когда мимо изгороди, нарочито близко, с полными ведрами протопал Федька, корча глупые рожи и приговаривая: «Ап, Руслан! Ап, хорошая собачка!» (у сторожа Будынка твирчисты овчарка есть по имени Руслан), он снова пошел к колонке, чтобы успеть набрать воды и не встретиться с нахальным Портупеем.
Ведер двадцать Русиковых поместилось в бочку; она запотела, возле нее было прохладно Русик окунул голову, потом смотрел в затихшую гладь воды, как в большое круглое зеркало, и удивлялся, радовался, что он вовсе не рыжий — черный, почти негритос, а вокруг его головы — белые-пребелые облака среди густо-синего неба, похожего на тихое море.
Вышла Мать наша Машенька, — значит, Иван Сафонович и Нинуська отдыхают, у них послеобеденный обязательный мертвый час, — потрогала холодную бочку, поворошила мокрый ежик Русика, сказала:
— Молодец, Рыжик, спасибо. Вечером польем грядки, пусть вода согреется.
Под навесом летней кухни она стала постукивать кастрюлями, полоскать тарелки, для себя напевая:
Улица, улица,
Улица родная,
Милая и тихая моя...
Эту песню очень хорошо поет Боря-венгр, массовик писательского дома, такой худой, узколицый, проворный человек, с присвистом произносящий русские слова, всегда делающий ошибки в киноафишах, особенно на буквы «а» и «о». Кто-нибудь исправлял буквы, зачеркивал и приписывал сверху нужные, однако Боря не обижался, обещая когда-нибудь изучить русскую грамматику. Зато играет он на любых инструментах; у него был свой оркестр из четырех местных патлатых ребят, единственный на всем берегу. Мог Боря-венгр и один чуть ли не всех заменить: садился, ставил перед собой микрофон, брал на колени аккордеон, левую ногу — на барабан, правую — на медные тарелки, да еще какая-то органола впереди, чтобы временами подыгрывать электронными стонами. Издали послушаешь — оркестр гремит. А как поет Боря! Говорят, у него не очень сильный голос, в настоящую эстраду ему не попасть, зато азартно веселый, отчаянный. И поет он по-своему, немножко иностранно. Раз послушаешь — хочется навсегда запомнить, самому петь. Много знает песен Боря-венгр, может любую исполнить по заказу: «Шаланды, полные кефали», «Купите бублики», «Мама, я летчика люблю», «Ча-ча-ча», «Раскинулось море широко» и особенно эту, про улицу родную, улицу, которую надо спасать от больших домов, потому что она «милая и тихая», по ней собаки бегают добрые, «старенькие дворники подметают дворики» и всем на свете улыбаются.
Раз в неделю Боря-венгр устраивает концерт посреди широкой аллеи Будынка твирчисты, собирается много народу, приходят из соседних пансионатов и санаториев, отдыхающие танцуют, поют вместе с Борей. Мальчишки со всего берега тут. Далеко слышны песни, музыка. Вот и Мать наша Машенька поет «Улицу», а Русик никогда не видел ее на Бориных концертах.
Ему делается грустно, немножко жаль маму: все ей некогда, все она работает; и за себя обидно, особенной, чуть завистливой обидой: ведь Боря-венгр будет чьим-нибудь отцом, женится — и сын у него появится. Здорово сыну иметь такого отца! Моряк, матрос первого класса — хорошо, но талантливый человек, которого все любят, еще лучше, хоть он и на суше пока живет.
— Мам,— сказал Русик, чувствуя, что уже не может слушать ее нежно-печальное пение,— я пойду, а?..
— Сегодня не пущу, Рыжик. Сегодня я дома. Море твое никуда не денется, а я тебя мало вижу. Пойди в боковушку свою, скоро полдничать будем, я пирожков с вишнями испеку.
Русик вздыхает, послушно идет в дом, да и жарко уже; сейчас бы искупаться, возле воды пересидеть знойное время, но можно и дома, раз мама не пускает, все равно она говорит и знает: «Мой сын на море растет...» Дом родной тоже нельзя забывать, в нем летом прохладно, зимой тепло.
Дверь спальни открыта, Иван Сафонович спит, высоко подложив под спину и голову подушки. Полосатая пижамная куртка расстегнута — «для облегчения дыхания», — грудь белая, с редкими седыми волосами. Она вспухает и опадает рывками, будто раздувает внутри себя булькающий и сипящий самовар, а нос, вздернутый и потный, пышет невидимым паром. Можно подумать, что и во сне Иван Сафонович спорит с кем-то, учит правильной жизни, но более сердито и неуступчиво.