Мыс Раманон - Ткаченко Анатолий Сергеевич 7 стр.


В комнате-боковушке пахло соляркой, пеньковыми ка­натами, копченой кефалью. Русик плотно припечатывает дверь, словно боится выпустить эти запахи, крутит у окна штурвальное колесо, осматривает свою капитанскую руб­ку — спасательный круг, потерянный «Строптивым», ком­пас, карту Черного моря... и видит рядом с фотографией Максима Задорожко нарумяненный портрет Ивана Сафо­новича. Нинуська приколола его двумя булавками по­крепче,— длинными, такими при раскройке скрепляют куски материала. Когда она успела, нахальная девчонка? Почему не хочет повесить своего отца над собственной кроватью, около своей голопузой фотокарточки? Как не понимает эта полуродная сестричка, что нельзя вешать рядом закройщика, даже самого лучшего, с моряком — в форменке, тельняшке и мичманке, лихим, усатым, смело улыбающимся? Иван Сафонович просто толстый и смешной возле Максима Задорожко, как... ну как деревянная баржа рядом с ракетным крейсером.

Русик снимает раскрашенный портрет, держит двумя пальцами за уголок, минуту или две думает: «Изорвать его? Спрятать?..» Но Иван Сафонович может обидеться, он не виноват вовсе, Нинуська разревется: «Мой папуля луче!» И Русик догадывается, что ему надо сделать. Берет из своего корабельного ящика-рундука молоток, четыре гвоздя с широкими шляпками, выходит в большую комнату и приколачивает портрет над спящей Нинуськой — намертво припаивает к стене. Пусть попробует кто ото­рвать! Каждый любит родного отца, всем известно, но зачем навязывать его другим?

Нинуська проснулась, захныкала, не разлепляя кисло заплывших глаз. Русик на цыпочках пробрался в боко­вушку, Нинуська принялась нудно звать «папулю», потом зашлепала босыми ногами к распахнутой во двор двери и на пороге разнюнилась, будто от горькой обиды на Русика. Она, конечно, ничего еще не увидела, а почувствовать что-то для себя неприятное вполне могла — она как ста­рушка бывает догадливая,— вот и маме жалуется:

— Руся тук-тук мне по головке.

Нелегко дома, в семье, особенно в субботу и воскре­сенье. Какая-то тесная толкучка получается. Много раз­говоров, еды, деть себя некуда. Скорее бы вырасти, в пла­вания уходить на месяц, на полгода. Вернешься, весь бородой заросший, и тебя встречают, цветок суют, целуют, коньяк покупают. Если рыбак и много рыбы наловил — оркестр духовой гремит.

Русик смотрит на Максима Задорожко, завидует ему. Он теперь дальше Кубы плавает, во все страны земного шара: супертанкер — корабль экстракласса, океанская махина. И отец — на нем, потому что крепких людей туда подбирают... Как мог Витька-дуроход поверить, будто этот с гнилой железяки «Орла» — настоящий Максим За­дорожко! Посмотрел бы сначала фото. Ничего похожего! Тот угрюмый и бритый, этот с моряцкой бородкой и разве­селой отважной улыбкой. Тот боцман, этот старший матрос. Зачем ему боцманить — занятие для малообразованных, — он мореходку окончит заочно и сразу штурманом или капитаном станет.

— Правильно, папка? — спрашивает Русик, и кажется ему, что Максим Задорожко согласно хохочет и кивает белой мичманкой в ответ.

Из большой комнаты слышатся голоса, там смеются, переставляют стулья, визжит Нинуська, звякают тарелки.

— Русик! — зовет мама. — Пирожки кушать!

— Ладно, папка, мы с тобой еще поговорим. Сейчас, видишь, полдничать надо. Заедает семейная жизнь.

На столе, на всегдашнем Русиковом месте, стояла пол­ная чашка молока и кусок вишневого, заплывшего алым соком пирога в блюдце. Нинуська уже измазала мордашку, Иван Сафонович аккуратно делил свою порцию на узень­кие пластинки, напоминавшие пирожное. Мать наша Ма­шенька сидела, остужая на коленях красные от печного жара руки,— она не будет есть пирог, она напробовалась и нагляделась, пока пекла его.

Все-таки и дома хорошо иногда отдохнуть; живот пол­ный, ночью потом спишь крепко, к морю придешь утром — словно давным-давно не видел моря, плакать хочется, радоваться, кричать, что есть такая синяя соленая вода и ее много-много, всем в мире хватает.

Мимо окон кто-то прошел, заскрипели ступеньки крыльца, из сеней спросили:

— Можно к вам?

— Прошу,— сказал спокойно Иван Сафонович, нето­ропливо поднялся, прошаркал сандалиями без пяток на­встречу, однако не дошел до двери, как бы желая лучше рассмотреть тех, кто сейчас войдет.

Из сумерек сеней возникли и сразу остановились, пере­шагнув порог, лейтенант в фуражке с голубым околышем, в легкой, но строго подтянутой гимнастерке и молодая женщина, одетая по-курортному: коротенькое белое платье, белая панамка, белые босоножки. Женщина была загорелая, светлоглазая, а лейтенант бледнолицый и чернявый, даже руки у него светились какой-то холодноватой бледностью; наверное, совсем недавно прилетел на юг. Они засмущались, диковато оглядываясь, вежливо кивая, затем лейтенант остановил взгляд на Иване Сафоновиче, слегка нахмурился, спросил, кашлянув,— уж слишком громко, по-командирски у него получилось:

— Вы будете мастер Кожемякин Иван Сафонович?

— Собственной личной персоной перед вами.

— У нас, понижаете, важное дело. Хотим сшить ей, — лейтенант взял под руку женщину, подвинул ее вперед. — Хочу сшить жене платье, брючный костюм. В ателье, сами знаете, не дождаться. Она вот раньше прилетела, говорит — и на очередь не записывают. Мы вам...

— Минуточку,— подняв ладонь, придержал лейтенан­та и как бы попросил слова Иван Сафонович. — Сразу и категорически предупреждаю: заказы дома не принимаю, пошивкой не занимаюсь. Было, допускал раньше, научен людями... Исключение делаю для инвалидов войны, Героев Труда, многодетных матерей. Опять же не дома, помогаю по месту работы — в ателье «Фиалка». Вас неправильно информировали, а может, подослали для проверки моего поведения.

Лейтенант и его жена не ожидали, конечно, такой речи, улыбки заледенели на их лицах, они чуточку попятились к двери, и женщина вроде бы потянула мужа совсем из дома. Лейтенант нежно отстранил ее, упрямо шагнул, ловя вялый взгляд Ивана Сафоновича вдруг посветлев­шими и по-военному немигающими глазами:

— Исключение. Понятно... Товарищ Кожемякин, мы с Севера, самого крайнего. Первый раз на юге, недавно расписались. Нам скоро улетать. На Север. А она чуть не плачет... Разве мы не заслужили... не заслужили исключе­ния?

— Так, молодой человек, можно сказать, убедительно говорите. Верю и понимаю. Однако тут, знаете, сколько... — Иван Сафонович осекся: сбоку к нему приблизилась Мать наша Машенька, что-то шепнула в ухо. Впервые он чуть растерянно повел руками, но сразу посуровел, даже голо­вой досадливо тряхнул. — Молодожены, если я не ошибаюсь? Когда поженились? Документ можете представить?

— Алла, паспорт, — попросил лейтенант. Женщина поспешно вынула из сумочки тонкую книжи­цу, сунула мужу, тот серьезно и вежливо, развернув ее на нужном месте, подал Ивану Сафоновичу.

— Так-с. Расписались двадцать семь дней назад. Про­ведем как молодоженов. Постараюсь убедительно разъ­яснить заведующей, сделаем особое исключение. Приходи­те в понедельник в ателье «Фиалка», спросите меня. Же­лаю счастья в семейной жизни.

Лейтенант и его жена разом заговорили, закланялись, благодаря и суетясь, испытывая неловкость и еще большее стеснение: как, чем отблагодарить? Сейчас, потом? Или довольно сказать «спасибо»? Женщина положила в сумоч­ку паспорт, покопалась в ней, не глядя, и из сумочки, хрустя, выглянула новенькая двадцатипятирублевка. Иван Сафонович словно ожидал этого, подошел, спокойно принял деньги, подержал бумажку в руке, чтобы видели все, взял у женщины сумочку, вложил в нее деньги, за­щелкнул замок и отдал с улыбкой и поклоном.

— Не советую так начинать молодую жизнь, общество не простит нам подрыва моральных устоев.

Молодая пара дружно, покаянно извинилась, придя в невообразимый восторг от непостижимой личности ма­стера Кожемякина, вылетела в дверь, почти бегом пронеслась мимо окон.

Иван Сафонович вернулся к недоеденному пирогу, попросил подогреть молоко, сказал:

— Зауважали.

Доволен был собой Иван Сафонович, щебетала что-то про красивую тетю Нинуська, улыбалась Мать наша Ма­шенька, радовался молча Русик: это он попросил маму помочь лейтенанту, который — самый настоящий летчик, да еще военно-морской, на сверхзвуковом наверняка ле­тает. И не виноват он, что не фронтовик, не Герой Труда пока еще, что жена у него малодетная... Лейтенант — хороший, видно же, все может с ним случиться, всего он достигнет, потому что — смелый.

— Наглядно-показательный пример тебе, Руслан. За­поминай, учись правильной жизни. Отношения людей, можно сказать, самая трудная сторона современной действительности. Приходит, к примеру, ко мне турок — такой носатый, смуглый с лица, настоящий турок, только наш, отечественный, когда-то в давности предки сюда заехали. Тут у вас разнонародие проживает... Вот, заметь, является и произносит: сшей, дорогой, национальный ко­стюм. Полосатую бязь сует. Какой фасон, расспрашиваю. Такой, такой, показывает. Лопочет, пойми, если очень умный. Ладно, говорю, сделаю — нельзя, думаю, обижать представителя народности. И сработал. Кинофильмы пришлось в голове припомнить, фото журнальные полистал, сообразил досконально. Халат до пяток турку в удоволь­ствие преподнес. Так он нормального поведения лишился от благодарности, стал на колени, кланяется. А потом та­ратайку фруктов привез к ателье, кричит: «Забирай, хоро­ший человек!» Наш персонал весь вывалил смотреть, заве­дующая в кабинете окно раскрыла, тоже наблюдает, девки яблоки, персики жуют, растаскивают дыни... Как тут выйти из создавшегося положения, товарищ Руслан? Понимаю, ты пока малой сообразительности человек. Требуются в таких ситуациях решительные действия. Схватил я эту та­ратайку, выпихнул на улицу и сдал турка милиционеру как за мелкое хулиганство. Наглядно-показательно, поучительно для коллектива. Обстановка, могу сказать, в ателье «Фиалка» с момента моей работы заметно оздоровилась.

Иван Сафонович запивает молоком последний кусочек вишневого пирога, говорит «спасибо» и целует Мать нашу Машеньку в щеку. Несколько минут он шуршит газетой, вслух рассуждая о серьезном положении на Ближнем Во­стоке, предательском поведении фашиста Пиночета. Затем приносит из спальни и раскладывает свой личный письмен­ный прибор: фарфоровую чернильницу-непроливашку, украшенную голубой ромашкой, лакированную толстую ручку с железным пером № 86, мраморное пресс-папье и общую тетрадь в линейку. Никаких авто- или шарико­вых ручек Иван Сафонович видеть не может: баловство, почерка нужного не получается, мысли легкие на бумагу ложатся: автоматика!

Русик знает, что сейчас Иван Сафонович будет сочинять письмо в Кострому, и не уходит: пишет он, повторяя каж­дое предложение вслух, можно послушать, иногда даже интересно бывает, как он старательно, с нажимом выводит буквы, закусывает по-мальчишески губу, тяжело дышит, будто лезет на крутую гору, а то и слезинку согнутым пальцем утрет. К столу подсаживается Нинуська с каран­дашом и бумажкой, Мать наша Машенька берет начатую вышивку, и в полной тишине Иван Сафонович пишет, про­буя на слух каждое слово:

— «Уважаемая Ираида Кирилловна! Обращается к Вам ваш бывший законный муж а также остающийся отцом родным ваших детей Иван Сафонович Кожемякин ныне проживающий на юге страны. Как я Вам сообщал неоднократно и безответно что нашел новое счастье в семей­ной жизни имея от нее трехлетнюю дочь Нину. Многие совместные годы я знал Вас Ираида Кирилловна как жен­щину хозяйственную умно мыслящую а вот опять не по­лучил ответа на посланные за июль месяц алименты сыну Ване и дочери Валентине так как Алексей уже совершен­нолетний. Это неуважение роняет Ваше достоинство в моем лице я не узнаю Вашего поведения имея ввиду прошлую счастливую жизнь которую прекратила новая поглотив­шая меня любовь к небезызвестной Вам по письмам Марии Даниловне бывшей Задорожко. В остальном здоровье мое поправляется я переживаю можно сказать вторую моло­дость. Работаю в ателье старшим закройщиком являюсь мастером высшего класса честно и справедливо хорошо получаю как человек непьющий уважаемый администра­цией и коллективом. Алименты высылаю аккуратно не обижу сына Ваню и дочь Валентину а Алексею Ираида Кирилловна передавайте большой сердечный привет. Всего Вам наилучшего в личной жизни. С уважением бывший Ваш муж а также остающийся...»

— Папуля! — вдруг вскрикивает Нинуська, тараща жутко испуганные глазенки на стену, у которой стоит ее кровать. — Руська тебя при-прибил гвоздями!

К стене медленно поворачивается Иван Сафонович, встает и подходит, издали присматриваясь, Мать наша Машенька, а Русик мигом и неслышно выскальзывает в дверь.

Солнце клонится за каменную стену санатория «Жем­чужина», греет мглисто и устало, море сияет чистой зе­ленью, от него вроде бы холодеет воздух, оживает листва деревьев.

Русик бежит к обрыву. Расчудесно сейчас у воды!

ФАНТАСТ ПЛУТОНИЙ И ШАЛАНДА

Ветер подул со степи. Обтекая парки, сады, дома на обрыве, он круто падал к воде, горячий, напитанный горь­кими, иссохшими травами, будто хотел утолить свою веч­ную степную жажду. И казалось — море страшится зной­ного степняка, отступает в прохладную даль и глубь, оголяя намытый песок, замшелые камни; или ветер жадно выпивает воду у берега, так жадно, что море не успевает подбавлять новой... Ни прибоя, ни плеска ряби — тишина, ровное, немое сияние до самой сине-черной полоски, где вода соединяется с небом; глухо проплывают корабли, не слышны голоса рыбаков на лодках, даже близкие вскри­ки чаек мгновенно топятся ветром в морской неоглядности. Лишь гудит деревьями горячий горький воздух, падая с обрыва, и слышится в его диком гуде еле уловимая, но зреющая жалоба: скоро, очень скоро за синей кромкой горизонта скопится ветер «моряк», забурлит волнами, пе­реборет «степняка» и погонит его в сухие холмы и овраги, в свое степное море, откуда он так нежданно, яростно вырвался.

А пока — штиль. Самое время добывать морского червя.

Русик поднимает плоские камни, заплывшие илом (под ними бороздки, норки), и, если видит красного червяка-волосатика, быстро хватает его: эти, морские,— очень юркие: заползет, спрячется в норку, полдня копай, не отыщешь. Старик Шаланда пораньше встал, опытный че­ловек, наковырял литровую банку, удит уже на черных валунах. Русику столько не надо, но запас не помешает: лучшая наживка, кефаль можно поймать. Прозеваешь — жди другого «степняка». А когда он подует?.. Шел ведь мимо Русикова дома Шаланда, мог бы разбудить, да не хочет старик видеться с Иваном Сафоновичем, обзывая его «Фиалка суконная». А тот в ответ спокойненько: «Печаль­но мне видеть личность, которая опустилась на дно нашего разумного общества». Так они враждуют много лет...

— Э-э... приветик, товарищ. Чего это ты, извини, как поросенок роешься?

Сначала Русик увидел волосатые мощные ноги, затем широченные красные плавки и тяжелый живот и, только выпрямившись совсем, — круглое румяное лицо с корот­кой колючей бородкой, маленьким ноздристым носом, вы­пученными, будто нарочно, глазами зеленоватого, бутылоч­ного цвета; на голове у толстого серьезного человека то­порщился жесткий седоватый ежик, подстриженный корот­ко, и потому казалось — лицо его вставлено в сплошную бороду, как в рамку.

— Червей копаю, — сказал Русик, показывая банку, по мутным стенкам которой елозили красные волосатики.

— Для рыбы... э-э... значит?

— Точно! Всякая ловится на морского червяка.

Человек наклонился к банке, зачем-то принюхался (от него пахло вином, сигаретами, женским лосьоном), ему стало неприятно, он округлил ноздри, фыркнул, словно вынырнул из глубокой воды.

— Фу! Страшнее дождевых в сто раз, правда? Сколо­пендры какие-то! А ты их... э-э... руками, когда нажив­ляешь?

Русик вытащил одного, положил на ладонь. Волосатик забился, испугавшись света, и занемел тугим прохладным колечком.

— Брось! Как тебе не противно!

Осторожно опустив червя в банку, Русик сказал:

— Не бойтесь, дядя, он не кусается.

— Знаю. Но отвратно же!

Человек отступил на чистую гальку, сел. Тяжелый жи­вот его провис меж толстых колен. Ноздри сопели, глаза вроде бы возмущенно пучились, румяные губы вздрагивали. Русику расхотелось добывать червей — хватит пока. Раз так неприятно приезжему, солидному человеку, можно обойтись теми, что накопал. В конце концов, местные, живущие на курорте Большой Фонтан, должны заботить­ся о приехавших отдыхать. Ведь почти все они работают в санаториях и домах отдыха.

Назад Дальше