Сквозь кольцо ребят протиснулся рядовой Василий — светлый хохолок его растерянно торчал из-под пилотки.
— Хлопцы, это я её от погибели спас, ей-бо! Сестрёнка это моя.
— Братишка нашёлся! — рассмеялись солдаты. — Это не она ли тебя, скажи, по шее, а? Как родственничка?
Солдаты потешались над незадачливым спасателем, а тот, краснея, вместе со всеми смеясь, чувствовал, что теряет над девчонкой свои исключительные права. Но Дуся, не привыкшая к вниманию стольких молодых парней, оглядывалась то на одного, то на другого и, казалось, совсем забыла о своём провожатом. Кто-то сунул ей сигарету. Она подержала её большим и указательным пальцами, пососала, как леденец, лихо выдула дым, потом вдруг закашлялась и выбросила в море.
— Ну ладно, будет! — строго сказала она. — Заболталась я тут с вами, а мне имущество проверить надо.
Она вытащила связку ключей из кармана телогрейки.
— А ты кто же будешь такая, девушка? Какая твоя должность?
— Кастелянша я, — гордо сказала Дуся.
— Здравия желаю. Рядовой Василий.
Это опять к ней пробился её провожатый и заискивающе приложил руку к пилотке.
— Ах, это ты, Вася?
— Так точно. Может, помощь какая нужна? Имущество там проверить и прочее?
Дуся нахмурила брови, но не выдержала строгого тона и рассмеялась.
— Как надо будет, позову.
— Значит, ждать приказания, сестрёнка?
— Жди, братишка. Может, и позову.
В это время из дому на крылечко вышел старик, держа в руках пожарный багор. Он щурил свои чёрные глаза с желтовато-воспалёнными белками, жевал папироску, пуская из-под седых усов жидкий дымок.
— Дяденька Гаджи!
Дуся бросилась к старику и повисла у него на шее. Гаджи Ага выпустил из рук багор и обнял девчонку.
— Ай, девочка моя, ты опять тут?
Спасатели-водолазы, пожарники, солдаты закрепляли щиты на эстакаде, шестами отталкивали белёсые глыбы от свай, переносили вещи в безопасные места. Над городом неслась весёлая перекличка молодых голосов. И льды, словно бы смущённые чем-то, уже не так яростно теснились у свай — было теперь что-то покорное в их слабеющем натиске. За белыми полями смутно виднелась чистая полоска воды и над нею лёгкое голубело небо.
К концу подходил поединок в море, памятный первым жителям города на воде. От них я и слышал рассказ о бесстрашной девчонке с острова Жилого, которая не захотела оставить свой город в беде.
Вольный человек
— Устал, сынок? Ну, иди поспи.
Аяз Касумов, толстый, с заплывшими глазками, сидит за столом и нежно смотрит на Сашу Веткина. Руки Аяза черны от грязи, папироса тоже черна в том месте, где её держат пальцы, и весь он, буграстый, чумазый и ласковый, похож на гору, добрую живую гору.
— Отдохни, сынок.
Сынок — Саша Веткин, широкоплечий, скуластый подросток с обиженным грязным лицом — ерошит пятернёй волосы, зевает:
— Я посплю, мастер.
— Поспи, сынок.
Саша снимает с себя телогрейку, бросает её рядом с койкой и ложится прямо на полу.
— Ложись, сынок, на кровать.
— Нет, я на полу.
Саша с минуту прислушивается, как внизу, под полом, глухо рокочет море, и засыпает.
За культбудкой — ночь. На площадке светят лампочки. Они висят на стропилах, качаются на ветру, и всё на площадке странно колышется: моторы, трубы, фигуры рабочих, пролёты нефтяной вышки. Пятна света и тени водят хороводы по площадке и обрываются на краю. А за площадкой угадывается море. Оно шумит, ударяясь о сваи, тревожный шелест его сливается с гулом моторов.
Идёт прокачка скважины. Буровики сидят на трубах, курят, поёживаясь на ветру. А Саша Веткин спит на животе, разбросав на полу руки и ноги. Сквозь грязь и первый пух на щеках пробивается густой мальчишеский румянец. Саша спит и вздёргивает носом, словно отгоняет муху. Аяз Касумов курит, смотрит на него и тихо рычит на вошедшего:
— Под ноги смотри! Видишь, спит человек!
— Тьфу ты, мать родная! Развалился!..
Рабочий осторожно переступает через спящего и с грохотом валится на единственную в комнате кровать как есть, не раздеваясь, и тут же засыпает.
И так всю ночь, чередуясь, входят в культбудку рабочие, пьют чай, курят, напеременку спят и снова торопятся на буровую. И только бессменно спит, перекатываясь с места на место, Саша Веткин, и всю ночь следит за ним вся буровая вахта: то оттаскивают от двери, чтобы не надуло сквозняком, то подкладывают под голову телогрейку, а в конце концов, тяжёлого и огрызающегося, перетаскивают на койку. И всю ночь горят на площадке лампочки, бросая зыбкий свет на гудящие моторы; шелестит в баках кипящая вода, дождём проливаясь в море; дрожат мягкие шланги, по которым безостановочно закачивается в скважины раствор.
Утром Саша вскакивает, ослеплённый солнцем. В будке горячо и светло. В окне ярко синеет море. Смятая койка пуста, на столе — горячий чайник, сало и хлеб. На площадку он приходит весь помятый, розовый и слегка очумелый от сна.
— Доброе утро, сынок!
Это мастер. Он чист, багровый затылок его блестит седыми кудерьками, руки отмыты. Он бодр и подтянут, словно не было хлопотливой ночи, бестолкового, урывками спанья.
Саша обходит площадку, со всеми здоровается за руку:
— Старикам почёт и уважение! Наше вам!..
Синие глаза его, блестящие после крепкого сна, светятся расположением и добротой.
— Ишь засоня! — усмехаются буровики. — Всю скважину без тебя закачали! А за получкой первый прибежишь!
— Закуривай, — предлагает Саша, пропуская попрёки мимо ушей. — Таллинский «Беломор».
— А «Прибой» не хочешь?
— Других не курим. Здоровье не позволяет.
Саша солидно ударяет папиросой о пачку, ловко бросает её в рот и склоняется над чужим огоньком.
— Ну как, удирать от нас не надумал?
— Не, — улыбается Саша, — пока не надумал.
Ещё недавно Саша работал в Сумгаите монтажником. Всё бы ничего: и зарплата неплохая, и с ребятами ладил, но какое-то беспокойство мешало жить. Хотелось чего-то лучшего, а чего, и сам не знал. Лет ему было семнадцать, а боялся, что ли, что не успеет свет повидать или чего-то важного свершить. Уж и сам не помнил, почему не поладил с мастером, только, получив зарплату, бежал Саша Веткин на Камни. Здесь и обосновался в бригаде Касумова и часто бесхитростно, как о чём-то смешном, рассказывал о своём побеге. Все смеялись, слушая его. Только мастер Касумов озабоченно качал головой:
— Ай, беда, сынок! Что делать с тобой? Лёгкий ты человек, ветер в башке гуляет…
Работа была новая, на первых порах Веткина щадили, подменяли в ночные часы, давали чаще отдыхать. Чем-то нравился всем этот скуластый мальчишка с большими руками мужчины, с чистыми синими глазами. А с лица его не сходила улыбка человека, уверенного в своём праве бегать куда вздумается. Семье он вестей о себе не подавал. Отец у него был пожарником, мать — уборщицей, сестрёнка — школьница, а сам он был вольным человеком. Захотел — и прибыл на Камни. А захочет — и отсюда уедет. Кто его удержит? Веткин нигде не пропадёт, у него специальность, у него сильные руки, улыбка, которая нравится людям. Лёгкий он человек, это правда. Саша довольно поводил своими крутыми плечами, в глазах таилась усмешка знающего себе цену человека.
Однако, поработав на Камнях с месяц, Веткин стал унывать. Работа за день изматывала — трубы тяжёлые, резьба забита грязью, ошалеешь, пока промоешь. Нудная была работа, а главное, невидная. Трёшь, руки отмахаешь, а не замеришь её, не оценишь. И стал Веткин всё чаще поглядывать вдаль. Отодвинет ногой ведро с соляркой и уставится на катерок, пыхтящий мимо буровой. К краю площадки подтянет гудящий шланг, сядет, опустив ноги вниз, вода с шипением падает в море, а он и забудет о ней, сидит себе и смотрит на дальние эстакады Нефтяных Камней. И всё чаще виделись ему иные места — то северные снега, охваченные сиянием небесных огней (хорошо бы податься к полярникам!), то нерусские дома и тесные улицы чужих городов (уйти бы матросом в дальнее плавание!). Он бросал работу, кряхтя, усаживался на трубу и скучно смотрел на старших, которые без передышки сновали по площадке. Он тупо глядел, как плещется море внизу, сплёвывал и вдруг уходил в культбудку.
— Устал я, мастер.
— Да что ты делал, сынок?
— Трубы мыл.
— А ещё что?
— Мыл трубы.
— И только?
— Не могу я, мастер!
Касумов весь колыхался, любуясь сынком, его потешным скуластым лицом, обиженным, грязным, скучным.
— На готовке раствора не был? Свечи не ставил? Так ничего не заработаешь, сынок.
— Не могу я, мастер. В мотористы пойду.
— Монтажником был — сбежал. Буровиком не нравится. Из мотористов ещё куда-нибудь потянет… Куда же годится, сынок? — Аяз покачивал седой головой.
— Опять затосковал? — улыбались рабочие и похлопывали его по сникшим плечам. — Иди-ка ты лучше с Лидкой погуляй, всё легче станет. А мы и без тебя тут управимся.
Он дружил с замерщицей Лидой. Она приходила иногда по делам. Не торопясь он отмывал нефтью руки и шагал навстречу. Он подмигивал ей так, чтобы все видели и знали: это его девушка. А Лида, рыжая, худая, высокомерно проходила мимо, захлопывала дверь в будке и проверяла журналы.
Саша неторопливо шёл к будке. Лида снимала показания по журналу, сурово допрашивала мастера и не оборачивалась, когда входил Саша. А тот стоял в дверях, добродушно и открыто улыбался. Лида напряжённо краснела, на щеках и шее проступали большие веснушки.
— Я пошёл, — торопливо поднимался мастер и подмигивал Саше. — Если чего непонятно, сынок разъяснит.
Лида захлопывала тетрадь, прятала авторучку и устремлялась за мастером, но, широко расставив руки, дорогу ей преграждал Саша. Только теперь, когда в комнате никого не оставалось, она спокойно оглядывала его, деловито смахивала с куртки пылинки. А вечером они встречались на танцах возле управления. Хорошая была Лидка! Никто не знал, не подозревал, до чего же эта злая на вид рыжая девчонка заботлива и ласкова с Сашей.
Возвращался он после танцев в полночь, когда луна висела над эстакадой и дробилась в чёрной тихой воде. Он снимал ботинки у порога, входил на цыпочках в комнату, но кто-нибудь ещё не спал и спрашивал спросонья:
— Ну как, сынок, пуговицы на куртку пришила?
— Пришила, — шёпотом гудел Веткин.
— Ишь доволен, рот до ушей! — говорил сосед. — Танцевали, значит?
— Танцевали. А ещё в кино ходили, — докладывал Веткин.
— Ну и добро. А теперь спать ложись, а то утром тебя не добудишься.
Но Саша долго ещё сидел у окна, чему-то улыбался, ерошил волосы и смотрел на отливавшую медью лунную дорожку в сонной воде. Казалось ему: вот уйдёт он по этой дорожке далеко-далеко, через море, где светит другое солнце, иные люди живут, уйдёт подальше от буровой, от промысла, где так всё знакомо и скучно.
В день получки, ощущая в боковом кармане пачку денег, чистый, свежий после душа, бродил он возле управления, где по вечерам были танцы, поглядывал на свои новенькие часики «Алмаз», гулял по эстакаде. Он хотел повидаться с Лидой. С вечера он заступает в ночную смену и на танцах встретиться не сможет. Он склонялся над перилами эстакады и улыбался своему далёкому отражению в воде. Он прошёлся туда и обратно мимо магазина, где толпились нефтяники, накупая виноград, яблоки, арбузы. Жизнь была хорошая, правильная.
На пристани шла посадка. Покачивался катер, по трапу перебегали люди с чемоданчиками, авоськами. Прыгали на палубу, ныряли в кубрик.
— Всё, что ли? — спросил дежурный матрос.
Катер отбывал к побережью, в Баку уезжали рабочие, служащие, отработавшие смену.
— Кончай посадку! — крикнул капитан.
И матрос стал втягивать трап.
И вдруг вперёд кинулся, пролетел над узкой щелью меж причалом и палубой и упал на руки матроса сияющий, радостный Веткин. Он пробрался в рубку и стал возле рулевого, знакомого паренька, с которым встречался на танцах.
Катер развернулся, плеснул на сваи длинной волной и стал набирать скорость, всё дальше уходя от пристани, от Нефтяных Камней. И никто не знал, что уезжал отсюда Веткин, сынок, что не вернётся он больше в бригаду, где мастером Аяз Касумов, а вечерами не придёт на танцы, где будет ждать его рыжая девушка Лида, ждать и недоумевать. Что ему, Веткину, до буровой, до бригады! Все там были свои до зелёной тоски. Папаша Аяз — свой, ребята — свои и Лидка — тоже своя. Скучно было с ними. Муторно. Всё равно как с батей, пожарником, или матерью, с которой не о чем поговорить. А молодые годы-то уходят! И Веткин рад был, он торжествовал, что вот смог сразу оборвать, что не сдрейфил. Жизнь-то у человека одна? Вот и надо её сработать на всю катушку.
Слегка рассеянный от счастья, он стоял возле рулевого. Свежий ветер, острый от запахов моря и горячих дизелей, холодил его скуластое лицо, улыбка блуждала на его пухлых губах, в синих беспечных глазах. Катер нырял в пропасть, карабкался вверх на крутую волну. Притороченные к бортам автопокрышки окунались в воду и с шипением выскакивали, осыпая палубу брызгами. Люди с посеревшими лицами закрывали глаза, подставляли ветру лицо. А Саша и рулевой курили, толковали о разных делах, смеялись — морская болезнь не про них, сильных и молодых. Саша держался рукой за рулевое колесо, пристукивал ногой в такт песенке, которая неслась из радиорубки, а другой рукой помахивал как дирижёр.
— Хороша жизнь, Витюха! — и обнимал матроса. — Люба ты моя, голуба!..
В Баку Веткин сел в поезд, уходивший на Ростов. Сытно, с пивом пообедал в вагоне-ресторане и до самых поздних сумерек смотрел в открытое окно, вдыхая воздух, пахнувший острым паровозным дымком, воздух далёких странствий. Он вбирал в себя горы, синевшие вдали, серые степи, сады, пёстрые от яблок, пыльные, зовущие куда-то просёлки, мчавшиеся мимо.
— Люба-Любушка, Любушка-голубушка, — кричал он, высовываясь из окна, — ты меня не позабудь!..
Грудь его распирало от приволья, она готова была вместить в себя всю эту незнакомость, всю эту ширь, всю эту весёлую жизнь, свободную и беспечную, которая виделась ему впереди.
Всю ночь он спал на верхней полке, ворочался с боку на бок, нашаривая рукой стенку, чтобы не свалиться вниз. Голова его была горячей и мокрой от духоты. Он просыпался, прислушивался к перестуку колёс и снова забывался в грохоте. И даже во сне его не покидала радостная и лёгкая жуть неизвестности, в которую мчал его поезд.
Несколько дней он жил словно в каком-то забытьи. Много спал, пересаживался из одного поезда в другой, бродил по вагонам. Познакомился с грузинскими ребятами, портовыми рабочими из Поти. Они ехали куда-то под Кустанай убирать урожай и звали с собой. Подсел в другом вагоне к девчатам — студенткам рыбного института, ехавшим на практику. Они вдруг приняли Веткина за своего, студента, стали пищать и тормошить его. Он похохатывал баском, угощался их дорожной снедью, а потом потихоньку улизнул, потому что чурбак чурбаком был по сравнению с ними и не о чем было ему разговаривать. Люди знакомились в пути, ели, пили, незатейливо веселились, рассказывали о близких людях и делах, которые ждали их. Только Веткин один катился, как осенний лист, неизвестно куда.
Вот уже потянулись незнакомые небеса, на станциях за прилавками базарчиков торговали бабы в расписных кофтах и цветастых платках, и тогда Веткин, решив податься на Днепр, стал рассказывать, что едет он в отпуск к тётке, славной такой тётке-хохлушке, у которой корова и сад, давно, мол, в гости зовёт, да вот шибко незаменимый на работе человек, всё не отпускали его.
— Верно, — хвалили его. — Поправишься у тётки, молочка попьёшь, фруктов поешь, а работа никуда не убежит. Найдёт она тебя, работа!..
Изредка вспоминались буровая, мастер Аяз, рыжая Лида, ночные смены в море, но казались они теперь далёким прошлым, расплывались в тумане, будто не о себе, а о ком-то другом вспоминал. Он же весь был устремлён вперёд, ждал чего-то необыкновенного впереди, и это необыкновенное должно было прийти. Таяли деньги, но не таяло чувство свободы. Пообносился, похудел, обтянулись его мальчишеские скулы, но в сердце по-прежнему трепетал огонёк…
Сняли его с поезда, безбилетного, без гроша денег и без документов в Черкассах. В милиции он по-свойски улыбался, всячески «нажимал» на свою улыбку, которая, он знал, действует на людей. Он радостно соглашался с милиционером, что это дьявол знает, что такое, он вёл себя так, словно только и мечтал попасть сюда и беседовать с сердитым чернобровым сержантом.