Когда у нас зима - Мирча Дьякону 6 стр.


Мы заснули, хоть и не со спокойной душой.

Утром мы не стали умываться, потому что пришла весна. Земля запахла. С десятичасовым поездом приехал дядя Ион, да еще не один, а со щенком нам в подарок. Весна и щенок в придачу — чего еще желать?

Ящик, в котором он его привез, я поставил в сарай. Летом мы его переделаем в санки, это городское дерево, у нас такого нет. Дядя Ион сказал мне, что щенка зовут Урсули?ка, ему восемь месяцев и он никакой не породы, дядя Ион выменял его у живодеров за пару перчаток и желает нам носить на здоровье. Солнце пригревало, И мы выпустили щенка во двор. Сначала он не держался на ногах, потому что целую неделю просидел в ящике и забыл, как ходят, но когда мы дали ему молока, он вспомнил. Шерсть у него очень черная, с синим отливом, у дяди Джиджи такие волосы, только он их красит. Очень смешной: с белым нагрудничком и белыми лапками. Я позвал с забора Алуницу Кристеску, она всегда в свободное время висит на нашем заборе, мы сыграли в три игры, и мама дала нам хлеба с повидлом. Мы стали есть, но у нас языки вываливались от усталости, и мы чуть не умерли со смеху.

Гуджюман смотрел на нас как на дураков, моргал, зевал, а когда Урсулика к нему подходил, рычал. В тот день счастливее нас не было никого на свете: у нас были сразу и белая собака, и черная собака, и весна. Я говорю: в тот день, потому что потом начались неприятности. Ну и пусть, зато в тот день мы нарадовались. Дядя Ион сидел на завалинке, курил и рассказывал нам про разные страны: в некоторых едят муравьев, в ресторане блюдо так и называется «соте из муравьев», в некоторых — полярная ночь, в некоторых живут красивые девушки и все время идет дождь, а ему приходится подрабатывать на Северном вокзале, чтобы кончить университет; потом он начал про древних животных, которые хранились во льду, а сейчас оттаяли и нашлись где-то в Сибири, но подошел полдень и пора было идти в школу. Урсулика заснул.

Мы взяли свои ранцы. Мы их так называем — ранцы, но на самом деле это просто тряпичные котомки, как у всех ребят. Папа сказал однажды ночью, когда была луна и я не мог заснуть, что он не хочет покупать нам ранцы, чтобы мы не выделялись и не думали, что мы какие-то особые. Мама согласилась, но все равно сшила нам котомки помудреней, с кучей отделений. Это очень удобно: в одно отделение можно положить учебники, а в другое — наворовать черешни. Но это потом, в мае.

Все же мне бы хотелось настоящий ранец, я жду не дождусь, когда все люди будут равны и у каждого — по ранцу.

Когда мы собрались уходить, появился папа с милиционером. Мы шмыгнули мимо, чтобы он нас не спросил, сколько будет трижды три. Из-за забора, в щель, мы разглядели, что они чем-то недовольны, а мама ублажает их вареньем.

На переменках я выбегал посмотреть, не летят ли ласточки. И только вечером узнал, что кто-то донес на папу про бельгийское ружье с тремя стволами и без разрешения. Кто донес, неизвестно, но папа сказал, что это кто-то из родственников, потому что они одни знали про ружье и про дядю Леона, который умер точно в то утро, когда на папу донесли, и теперь некому сказать, что ружье было не папино. Мама не могла во все это поверить и плакала. На нас они не смотрели и за столом сидели молча. Дядя Ион спал с нами, но больше ничего не рассказывал.

Милиционер стал приходить к нам почти каждый день, чтобы поесть варенья и забрать папу на допрос. Он уводил его с собой и отпускал только к ночи, папа возвращался усталый и злой. Складка между бровями стала еще больше и, по-моему, болела. Мы засыпали поздно, как будто было сплошное полнолуние, потому что мама плакала, а папа клял родственников хриплым от допросов голосом.

И в самый прекрасный весенний день, когда со всех сторон лопаются почки, как будто брызжет тихий пахучий дождичек, когда кровь течет быстрее и можно ловить ртом ласточек, когда под дубами кишат кузнечики и я отдал бы сколько угодно марьян, чтобы быть беспортфельной, бесшкольной птицей, папа и мама приоделись и уехали в город с дедушкой и дядей Ионом — на процесс.

Они оставили нам еду у Алуницы Кристеску и наказали вечером ложиться спать, их не дожидаясь. Папа поглядел через плечо и, кажется, чертыхнулся.

Все это мне совсем не понравилось, и я отправился в сарай, потому что мне хотелось реветь. Мой брат вошел следом за мной. Мне показалось, что и он сейчас расплачется. Он сказал мне, что самое время навести порядок в сарае, и мы, чтобы не реветь, стали мести пол и переставлять сундуки. Работы было очень много, и мы часть оставили на потом, на следующий плаксивый случай. Заодно мы переписали наше сарайное хозяйство, у нас все бывшее: бывшая шкатулка для драгоценностей, в которой мы держим гвозди, потому что драгоценности отменены, бывшая бочка из-под цуйки, где мы держим множество ненужных одежек, хотя лучше бы иметь множество нужных, но мама говорит, что такова жизнь. Я снова подумал, что лучше бы стать птицей и не ходить в школу, но пошел.

Ночью было полнолуние и сверчки. Я изо всех сил упирался, когда черт с трубой волок меня во двор, и в первый раз в жизни устоял. Кажется, он пробовал вытащить и Санду, я видел, как тот ворочается и стонет, но в конце концов черт махнул на нас рукой.

Мы лежали и ждали, когда вернутся папа и мама, и смотрели, как гуляет по нашему окошку луна. Мой брат сказал, что он видит кратеры, и горы, и долины, и даже как что-то шевелится с левой стороны у одного вулкана, но я ничего не мог разглядеть. У него глаза черные, а черные зорче.

Я вспоминал одного героя из книги, которую читал мой брат: его бросила жена, дети умерли, и, в то время как его дом горел, он сидел и играл на пианино. Я поклялся научиться играть на пианино. Начну прямо с завтра, после десяти, до десяти я занят с Алуницей Кристеску.

Под утро во дворе началось сначала тявканье, потом самый разный лай: вой, как на луну, рык, как при драке, и потом скулеж. Кто-то стал царапаться в дверь, и у меня снова зуб зашел за зуб, так что я даже не смог зевнуть, когда на меня напал утренний сон, которому неважно, что ты напуган до смерти. Даже мой брат похолодел от страха, а ведь он происходит от даков[5] и римлян. Есть, наверное, такой знак, что он происходит, а я нет, а какой, он мне не говорит, чтобы я себе такого не сделал.

Утром мы крепко спали, когда вернулись дядя Ион с мамой. Они сказали, что папа еще побудет в городе, я только хорошенько не понял зачем, потому что мама плакала и вся скотина плакала, взаперти и некормленая. Пока мама доила корову, мы поговорили по телефону.

— Как жизнь?

— Ничего.

— Как здоровье родителей?

— Спасибо, хорошо.

— А тучи-то сгущаются.

— Да, похоже, дело к дождю.

— Дурак, я говорю вообще.

— Сам дурак.

Дальше разговор шел попроще.

У коровы осталось мало молока, а снова рожать теленка она будет только зимой. Мама нас покормила, глаза у нее были красные, и когда она подметала, то не пела «Воскресенье печальное».

Дядя Ион делал вид, что ему весело, но на самом деле даже не читал ничего за столом. Он всегда за столом читает, то книгу, то газету — подкладывает ее под тарелку и читает. Вот на кого похож мой брат, а я — ни на кого.

Научиться бы в дверь входить, как папа! Я пробую. Но пока что я похож только на Ста?на и Бра?на, на комиков. Они однажды приезжали к нам на гастроли.

Я забыл про Алуницу Кристеску, но она сама пришла. Мама ее только что остригла, и она очень здорово выглядела. Как футбольный мяч с сережками. Мы один раз видели футбольный мяч, когда были в клубе на спектакле про футболистов. Нам понравилось.

Я ей сказал, что хочу научиться играть на пианино, и она сказала, что придет меня послушать. Мы построили один замок и пошли в сарай. Мой брат ждал меня, чтобы сделать перевязку Урсулике, который ночью подрался с Гуджюманом. Урсулика лежал весь в крови, один глаз у него не открывался, а другим он как будто нам подмигивал и смеялся. Алуница держала в подоле его голову, а мы его обмыли и перебинтовали тряпками из бывших церковных одежд. Потом дали ему попить молока. Я и Алуница Кристеску гладили его по белому нагрудничку. Наши руки натыкались друг на друга, и мы могли бы гладить его еще долго, но уже пробило десять, и мне надо было садиться за пианино.

Во дворе мой брат ругал Гуджюмана, а тот стоял белый, как Фрам, полярный медведь, и вострил уши, будто все понимает и ему стыдно.

Вечером я поздно вернулся домой, потому что оставался подметать школу. Когда весна, я часто остаюсь с дядей Нику?цей, школьным служителем, мы с ним друзья. Я подметаю, а он рассказывает про войну. И интересно, и без вранья: у него дырка в шее от пули, непонятно даже, как он жив. Мы дошли до отступления, и лейтенант, который был учитель, как папа, сказал дяде Никуце, что его дела плохи, и передал письмо домой, своим.

Вечер был очень подходящий, чтобы выставить герани, и мама, хотя у нее глаза были на мокром месте, так нам и велела. Мы герань пересадили, полили и выставили все горшки на завалинку. Мама всхлипнула, но дядя Ион сказал:

— Перестань, дети видят.

Вечер был прохладный и ясный, у нас было две собаки, одна черная, другая белая, как ни у кого никогда. Мне тоже хотелось плакать, но я не знал почему — ведь так пахло вспаханной землей, и сверчок снова перепиливал надвое вечер, и я еле удерживался, чтоб не прорасти. Вот только мне казалось, что Алуница Кристеску застряла в заборе между досками и торчит там с незапамятных времен, то ли с прошлой недели, то ли с зимы, и я пошел ее вытаскивать. Она мне сказала:

— Твоего отца арестовали, и эти из пятого спрашивают, кто у них будет по математике.

Мне еще больше захотелось плакать, а лучше — стать каким-нибудь героем из книжки, чтобы все это было понарошку, чтобы вздохнуть последний раз, простонать: «Предательница» — и умереть.

Я чувствовал, что должен отомстить, но не знал кому. Плач подкатывал к горлу, сверчок залезал прямо в мозг, большой орех шуршал зловеще, от его листьев горчило во рту, все предметы кинулись в меня, как будто я их проглотил, и перемешались в голове. Голова пухла, из ушей вырывались листья, ореховые листья, ночные, горькие, как плач, их глодала наша старая корова, у которой больше нет молока, и на мне болел каждый листочек, и я был деревом. Вдруг я понял, что хочу одного: играть на пианино. Я бросился в сарай и играл допоздна.

Плач прошел, я прибрался, перевел стрелки на часах, которые были когда-то золотыми, протер и пианино, то есть доску с нарисованными клавишами. Мне стало полегче, и я думал, что папа ни в чем не виноват и что правда всегда возьмет свое, рано или поздно, ведь у нас пострадать можно только от зубной боли. Потом у меня зуд прошел по коже, это означало, что выпала роса и светляки взялись копить свет назавтра.

Пора было укладываться, хоть и при полной луне. Я еще просидел с Урсуликой, пока он не заснул. Подсунул под него побольше банкнот по тысяче лей, чтобы соломенная подстилка не кололась. Во дворе меня поджидал Гуджюман. Надо будет выдрессировать их обоих, подружить и пойти искать ружье.

С ореха дохнул ветер и понес светляков к лесу. Я скучал по Алунице Кристеску, стриженной под мячик, я бы побежал с ней за руку, как под Новый год, куда глаза глядят: до станции и обратно. Папа Алуницы Кристеску, когда ссорится с ее мамой, говорит, что уйдет куда глаза глядят. Доходит до станции и возвращается и велит маме Алуницы Кристеску постричь его, потому что он уходит в монахи, а пока она его стрижет, они мирятся, и он опять остается лесником.

Мы сели ужинать, но дядя Ион и теперь не читал газеты, а мама разбила тарелку и заплакала. Молока стало совсем мало, еле хватило каждому по кружке. Я и Санду сделали вид, что нам некогда сидеть за столом, и пошли в сарай, поделиться с Урсуликой. Потом сказали маме «спасибо» и забрались в кровать на четыре персоны. Я хотел открыть моему брату, что папу арестовали, но Гуджюман два раза пролаял, и в дом вошел папа Алуницы Кристеску. Он явился прямо из лесу и сказал, что кое-что знает, но пока еще не наверняка. Взрослые выпили цуйки, и мне стало не надо ничего говорить моему брату, потому что он все услышал сам: будто бы адвокат был уверен, что добьется оправдания, но когда стали слушать свидетелей, дядю Аристику и дядю Джиджи, все пошло прахом. Дядя Джиджи заявил, что папа три дня пропадал где-то с ружьем и где же еще, как не в горах у бандитов. Прокурор кричал на маму, что она соучастница и прекрасно знает, что папа отнес ружье легионерам[6], что их детей выгонят из школы и пустят по миру, если она не признается. Напрасно дедушка и дядя Ион твердили, что папа не вынимал ружье из сундука и что его украли, им не поверили, потому что они не живут с нами все время. Дядя Ион с папой Алуницы Кристеску говорили, что начинать надо было с поисков ружья, но раз уже нашли виноватого, никто себя утруждать не будет. Мама плакала, потому что кто-то в суде сказал ей, что случай безнадежный.

Мой брат бодал головой спинку кровати, чтобы не реветь. Я тоже чуть не заревел, когда услышал, как мама жаловалась, что ей нечем нас кормить, что у коровы больше нет молока и что она ходила на молочную ферму, но Катерина, которая там заведующая, ей не продала, дескать, нечего бандитов поить молоком, а если папа учитель, то пусть сам и достает.

Сегодня мама подоила овец, а что делать завтра — ведь завтра их отберет дядя Аристика. Папа Алуницы Кристеску сказал, что они будут помогать, чем могут, пока не вернется наш папа, и чтобы мы дали ему Гуджюмана, он возьмет его с собой в лес. Выпил еще стаканчик и пошел домой.

Стало тихо, и заиграла труба. Во рту снова была горечь ореховых листьев. Я спрыгнул с кровати осторожно, чтобы меня не цапнули белые подкроватные человечки. Было темно. Дядя Ион лег спать в парадной комнате. Маму я не видел, но она, наверное, сидела за столом и смотрела перед собой. Я спросил ее, вернется ли папа к лету, он ведь обещал сводить нас на ярмарку и купить брюки клеш, но она мне не ответила.

Поздно ночью мой брат взял с меня клятву, что мы не успокоимся, пока не найдем ружье.

Я поклялся, и всю ночь мне снился орех.

На другой день дедушка перебрался к нам, помогать маме. Было воскресенье. Мы покормили Урсулику, а потом тоже стали помогать маме наводить порядок, потому что к обеду мы ждали гостей, то есть дядю Аристику с тетей Ами и дядю Джиджи с тетей Чичи, один явится за овцами, а другой — за шкатулкой, которая осталась от бабушки.

Мой брат сказал, что мы не будем ни надевать матроски, ни выходить их встречать с веселыми лицами, но мама и сама не стала нас заставлять мыть голову хозяйственным мылом, как обычно.

Тут же после первого самолета заглянула Алуница Кристеску и сказала, что ее отец снова ушел куда глаза глядят, то есть на станцию. Мы посидели в сарае и немного подумали про дядю Леона, как каждое воскресенье. Потом мы сняли с Урсулики повязки, причесали его и все вместе пошли в лес. Светило солнце, мы шли гуськом по тропинке, щенок впереди, Алуница Кристеску — замыкающим, и только настроения нам не хватало. Алуница Кристеску говорила, что все мальчики нам завидуют, что у нас отец в тюрьме, и что она и ее подруги готовы связать нам носки к зиме, надо только сказать размер и какого мы хотим цвета.

У моего брата, кажется, был план, потому что он поглядывал по сторонам и время от времени втыкал в землю палку. То-то он и пошел с нами, я еще удивился, вообще на него весна не действует, только в виде майской черешни.

Мы остановились напиться у одной березы с выемкой в стволе, где собирается сок. Я таких выемок наделал много, потому что у нас в лесу нет родников, а я родился в дождь.

Мои березы были все на местах, из почек уже вылезали листья, и начинало пахнуть зеленью. Алуница Кристеску все время отставала полюбоваться, какие они высокие, белые и как пропускают небо. Было тепло. Мне стало так хорошо, что я взял Алуницу Кристеску за руку. Она чему-то смеялась, я бы тоже засмеялся, но мешала дырка во рту — с той ночи, когда зуб зашел за зуб.

Так, за руку с Алуницей Кристеску мы незаметно подошли к Ходае. Санду, который шел впереди с Урсуликой, прошипел нам «тсс», и мы спрятались за кусты. Перед нами был дедушкин сливовый сад, который хочет забрать дядя Аристика, а дальше, под буками, сторожка с печкой, то есть сама Ходая.

Назад Дальше