Маринкина мама поджала губы, презрительно посмотрела на тётю Наташу, холодно попрощалась, и они разошлись в разные стороны.
Маринка понуро несла пакет с новым школьным платьем и думала:
«Тётя Наташа не такая красивая, как мама. Серых глаз, как у тёти Наташи, сколько хочешь, а у мамы зелёные-зелёные! У тёти Наташи русые волосы и под мальчишку, а у мамы шоколадного цвета, в локонах. Ну пусть бы всё это осталось, только стало бы с ней так легко, как с тётей Наташей!..»
Маринка смотрела на мамин точёный профиль, на поджатые от презрения к тёте Наташе губы и не могла ни о чём говорить.
При папе мама больше не ругала Журавленко. Она ходила с оскорблённым видом, вздыхала и часто сквозь слёзы сетовала на свою судьбу. Вот есть же на свете счастливые — живут, по заграницам разъезжают, а она в кино и то не ходит.
Маринка знала, что папа жалеет маму, что всё-таки любит её, и радовалась, когда он шёл с мамой после курсов в кино, на последний сеанс, хотя видела, что он усталый-преусталый.
А когда однажды мама вышла в прихожую, чтобы надеть пальто, а папа ещё проходил мимо дивана, на котором лежала Маринка, и сказал: «Спи. Я погашу свет» — протянув уже руку к выключателю над диваном, сама не зная, почему, Маринка вдруг попросила:
— Наклонись!
И, сама не зная, почему, в самое ухо ему прошептала:
«Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла…»
Папа быстро погасил электричество. Она не видела папиного лица. Только его рука подоткнула под её плечо одеяло и подержала так какую-то секунду.
Потом Маринка слышала, как медленно папа шёл к двери и как тихо он закрыл дверь.
Глава двадцать девятая. В спокойный час
Весь декабрь и половину января в Ленинграде снег шёл и таял, снова шёл и снова таял, иногда не успевая долететь до земли.
Сырость вносили в дома на ворсе шапок, на пальто, на ботинках; ступеньки лестниц были мокрыми чуть ли не до второго этажа.
Посеревшие улицы наполнились хорошо знакомым ленинградцам мокрым звуком: хлюпало под ногами, под резиновыми камерами машин; хлюпнув, как бы чихнув, отворялись двери магазинов и наружные двери домов. Голоса людей — и те стали более хриплыми; казалось, они тоже отсырели.
И вдруг сразу, за какой-то час, Ленинград заскрипел от мороза. Всё, что было мокрым, — заледенело, потом покрылось крепким, хрустким снегом.
Побелел каждый выступ, каждый железный щиток под окнами домов. Белыми стали провода. Белыми стали скверы. Запушилось снегом, словно по-зимнему зацвело, каждое дерево.
А Неву мороз сковал так поспешно, что волны ещё не успели угомониться, ещё дыбились подо льдом, поднимали его, ломали. И Нева зазимовала не под гладким ледяным одеялом, а под вздыбленным, — волны застыли и побелели на ходу.
На улицах стало светлее и звонче. Из каждой подворотни того и гляди налетят на тебя санки с оголтелым пассажиром, выскочит лыжник или конькобежец, — и каждый с таким видом, что скорей давай ему дорогу, а то, бедняжка, но успеет накататься.
Маринка и Лёва — тоже скорей, скорей! — заливали школьный каток, а потом катались: Маринка, конечно, — с девочками, Лёва — с мальчиками. И мальчики, конечно, дёргали девочек за косы, если косы оказывались поблизости.
Теперь Маринка и Лёва проводили у Журавленко меньше времени, чем прежде. И не только из-за катка.
Едва успеют они войти в Общественную мастерскую, а Лёвин или Маринкин папа уже их выпроваживает.
При этом один говорит:
— Нет, други мои, и без вас не повернуться. Марш-ка домой! — Или что-нибудь в этом роде.
А другой только коротко предупредит:
— Не время.
И спорить тут не приходится. Уходи — и всё.
Маринке обидно. Уходя, она ворчит:
— Я знала, что из-за этих новеньких так получится. Вот с первой минутки знала!
Лёве тоже обидно. И обиднее всего, что взрослые, даже такие, как Журавленко, думают: если ребята, — так что с ними считаться. То ты «бесценное справочное бюро», то тебя за дверь. Правда, это не сам Иван Григорьевич, а всё-таки почему он не скажет: «Оставьте его. Он мне нужен»?
Лёва шёл молчаливый, и посасывало у него под ложечкой, как от голода.
Но иногда они заходили к Журавленко в удачный, спокойный час, в перерыв, когда никого из помощников у него не было.
Почти всегда в этот час был включён приёмник или проигрыватель и слышалась игра на рояле или звуки оркестра.
Журавленко был не в комбинезоне, как во время работы, а в лёгкой клетчатой рубашке, и что-нибудь читал или просто отдыхал или думал.
Бывало, что у него висело на шее мохнатое полотенце, волосы на затылке были мокрые, и Маринка удивлялась:
«Ну больше всего человеку нравится мыться и слушать музыку!»
Входя, Маринка сразу замечала, что верхний свет погашен, на столе горит красивая зелёная лампа, а часть стола освобождена, и получается уютный угол, не загромождённый разными железными штуками, названия которых Маринка и не знает.
По тому как Журавленко их встречал, она и Лёва сразу понимали, что сейчас-то они не лишние и совсем свои, ну как близкие родственники, которых ведь у него не осталось.
А встречал он их большей частью без слов, кивком или глазами приглашая сесть, чувствовать себя как дома и слушать вместе с ним.
Он только негромко называл:
— Моцарт.
Или:
— Мусоргский.
Или:
— Бетховен.
У нас так часто передают по радио музыку великих композиторов, что каждому малышу и то знакомы имена, которые называл Журавленко. Маринка с Лёвой тоже сто раз их слышали. А вот чтобы сесть и послушать их музыку, — этого не приходилось.
Когда у Шевелёвых или у Кудрявцевых собирались по праздникам родственники и знакомые, — всегда заводили патефон, слушали песни и подпевали, а чаще танцевали. Дядя Серёжа отплясывал с тётей Наташей, но иногда он расшаркивался перед Маринкой, приглашая её, как настоящую барышню. И она на цыпочках кружилась с дядей Серёжей, затаив дыхание от удовольствия.
А гости говорили:
— Скажите, пожалуйста, Маринка-то!
— Нет, вы только посмотрите: так и летает!
— Милые мои, время-то как бежит! Давно ли она в пелёнках концерты задавала? Давно ли в первый раз в школу вели?..
Маринка вытягивала тело в струнку, чтобы казаться как можно выше, и наслаждалась самим движением, самим кружением под музыку и словами гостей, и тем, что дяде Серёже явно нравилось с ней танцевать.
А Лёве такие вечера были просто не к чему. Он слонялся, как неприкаянный, и, улучив минуту, удирал к мальчишкам во двор.
И если Маринка всё же пела в хоровом кружке и любила танцевать под музыку, то Лёва признавал только пионерский горн, да, разве что, ещё дробь барабана, под которую так ловко чеканится шаг в походе.
А Журавленко вот сидит и слушает, как пиликают скрипки. Они пиликают долго-долго, то тихо, то громче, то опять тише. Что ж тут интересного?
Но Лёве так хочется побыть у Журавленко, что он тоже сидит и, нечего делать, слушает. И от нечего делать он начинает раздумывать:
«Нет, есть же, наверное, что-то такое, если Ивану Григорьевичу это так нравится?»
А Журавленко, жадный и радостный, ещё сделает ему знак, что сейчас будет нечто совсем бесподобное… Вникни только…
Не сразу Лёва начинает замечать, что скрипки пиликают не просто тише и громче, а то жалобно, то повеселее… А вот сейчас будто кто-то кричит, зовёт на помощь и борется, что ли? Ого, как грянули трубы! Прямо торжество или победа. Ясно, победа, ещё какая!..
Маринка под эту же музыку всё представляла себя: вот это её о чём-то просят, её умоляют. А она — необыкновенная, могущественная, все её любят… И это в честь неё начинается праздник и торжество.
Так, по-разному, впервые в жизни начала проникать в них музыка.
Кроме музыки, бывали в спокойные часы и разговоры. О чём? — О самом разном. О городах будущего, о планетах, до которых скоро доберутся люди. Лёва и Журавленко уже порешили на том, что они будут первыми из этих людей, если только им позволят. А Маринка колебалась. Прямо скажем, — ей было страшновато. Всё-таки она не Белка и не Стрелка. Ведь в космосе уже неизвестно, где верх, где низ. Начнёт швырять в ракете во все стороны и стенки таких синяков набьют — не обрадуешься. Но всё же ей хотелось, чтобы Журавленко и Лёва пригласили её в свой первый полёт. Они не приглашали. И это было обидно, хотя она и не полетела бы.
Как-то, в другой раз, Журавленко долго смотрел в окно. Маринка подошла, стала рядом и вздохнула:
— Ой, какое серое небо. Сплошная туча и ни чуточки не двигается. Кажется, что никогда не прояснится.
— А ты всмотрись, — сказал Журавленко, — Видишь? Всё-таки движутся мглистые слои. Едва заметно, а всё-таки перемещаются. Увидела — и спокойнее, правда? Значит, нет неподвижности. Значит, может рассеяться и пробиться солнце.
Вот после такой как будто мелочи Маринка начала иначе вглядываться в небо.
И в один из таких часов, после того как Журавленко выключил проигрыватель, а Лёве ещё казалось, что кто-то с кем-то продолжает бороться, он спросил о Розовеньком.
Журавленко не понял:
— Что за Розовенький?
— Ну тот, помните, ещё осенью мы передавали вам два винтика в окно, а он подошёл: «Сколько лет, сколько зим!»
И, набравшись храбрости, Лёва добавил:
— Он сказал, что у вас немыслимая затея.
Журавленко засмеялся, прямо-таки пришёл в восторг:
— Розовенький! Совершенно точно! Это же, товарищи, очень удобный цвет: понадобится — за белый сойдёт; понадобится — может сойти и за красный.
Лёва допытывался:
— Он нарочно так сказал? Нарочно хотел, чтобы вы машину не делали, да?
Журавленко замахал руками:
— Не хочу о нём говорить, не желаю портить настроения! Скоро он попытается нам его испортить.
И Журавленко, уже не весело, а с горечью, повторил:
— Да-а, Розовенький!
Глава тридцатая. Тройная проверка
В воскресный день второй половины января, когда все добровольные помощники Журавленко, все работники «Общественной мастерской изобретателя» были свободны, снова устроили пробный пуск модели.
Она стояла посреди комнаты, низенькая, с низенькой, словно присевшей башней. Вокруг было пустое пространство. Все вещи были распиханы по углам; раскладушка — сложена, тумбочка с приёмником и проигрывателем громоздилась на столе; на нём же, с краю, стояли наготове контейнеры.
Маринка и Лёва сидели на подоконнике и даже ноги подобрали, чтобы не занимать лишнего места.
Новые помощники пристроились кто где. Маленький очкастый мастер сидел на нижней перекладине стула, перевёрнутого и поставленного на другой.
Он снял на минутку очки, чтобы их протереть, и глаза его оказались вдвое меньше, добрее и беспомощно заморгали.
Худощавый пожилой мастер присел на углу стола и ёрзал от нетерпения, — видно, не привык он сидеть без дела.
А молодой, улыбчивый парень примостился на ступеньке складной лесенки, нахохлившись от ожидания, как птица, которую ждёт первый дальний полёт.
Журавленко с Кудрявцевым и Шевелёвым возились у модели, что-то опробовали. Вначале модель капризничала. Механизм заедало. Но ни у кого, кроме Лёвы, это не вызывало паники. Оказывалось, что кое-где надо было что-то ослабить, кое-где покрепче подвинтить.
Журавленко всё наладил и сел на подоконник, между Лёвой и Маринкой.
У модели остались Сергей Кудрявцев с Михаилом Шевелёвым.
И вот снова, как в первый раз, послышалось ритмичное пощёлкивание, брызнул раствор, и с удивительной быстротой начали ложиться кирпичи, ряд за рядом.
Лучший каменщик мог бы позавидовать такой ровной кирпичной кладке. Кирпичеукладчик начал делать пропуски. Получилось два оконных проёма. Когда они стали нужной высоты, Шевелёв сказал:
— Давай, Сергей.
Кудрявцев перевёл небольшой рычажок в модели. Тотчас из неё выдвинулись щипцы, положили на один проём, потом на другой по железной перекладине.
Модель с башней к тому времени стали вдвое выше.
Шевелёв отошёл от кабинки. Кирпичи стали снова ложиться сплошными рядами.
Минуты через две снова повторили операцию с кнопкой и рычажком. Во время неё, когда проёмы верхних окон были ещё недостаточной высоты, Шевелёв сказал всем присутствующим:
— Отступаю от плана.
И надолго отпустил кнопку. Но вместо того, чтобы начали ложиться сплошными рядами кирпичи, послышалось что-то вроде сильного щелчка, и модель замерла.
Сергей Кудрявцев победно поднял руку:
— Вот это класс, чёрт возьми!
— Да, — согласился пожилой мастер.
А молодой от восторга забыл, на чём сидит, и чуть не свалился вместе с лесенкой.
Журавленко любовно посмотрел на маленького очкастого человека: виртуозно он выполнил его замысел. А тот сидел себе на перекладине перевёрнутого кверх ногами стула и тёр большим белым платком свой маленький подбородочек с таким видом, будто ничего такого тут не было и, мол, как же может быть иначе?
Шевелёв снова нажал на кабинке кнопку, чтобы сделать пропуск, — и модель пошла.
Вот на полу уже выстроен фасад двухэтажного домика с двумя оконными проёмами в нижнем этаже и двумя — в верхнем.
Шевелёв уже проверил своим способом, при помощи нитки с грузом на конце, нет ли малейшего наклона, малейшего перекоса. И Маринка видит, как медленно, с удовлетворением, наматывает он нитку на руку.
А новые помощники оглядывают модель и говорят:
— Да… Не зря, Иван Григорьевич, живёшь на свете!
— Можно показывать кому хочешь!
Журавленко сидел на подоконнике усталый и тихий, чувствуя в эти минуты какой-то неведомый ему покой.
Но когда новые помощники ушли, а с ним остались Шевелёв, Кудрявцев и ребята, он сказал:
— Разберём, и ещё раз!
Фасад разбирали Маринка и Лёва. Они тряпкой обтирали кирпичи и укладывали их в контейнеры.
Окончив эту работу, Лёва заглянул в глазок одной из труб, и снова, как в тот день, когда упала башня, увидел там свои проволочки, которые он загибал для сцепления платформ. Но что там проволочки! Всё здесь уже своё. Такое своё, какого у него никогда и не было!
— Лёвка, отойди в сторону. Включаю! — услышал он голос своего папы и отскочил.
Фасад был построен во второй раз, снова разобран и построен в третий раз без единого тормоза и без единого перебоя.
Сергей Кудрявцев со всей силы хлопнул ладонью о ладонь.
— Нет, моя душа чего-то просит! Давайте, Иван Григорьевич, хоть музыку пошикарнее!
Не дожидаясь ответа, он вытащил из тумбочки пластинку и поставил.
И хотя это был вальс Шопена, который лучше послушать, чем танцевать под него, он выхватил у Маринки кирпич, который она вытирала, швырнул в контейнер, швырнул в угол тряпку и закружился со своей «дамой» вокруг фасада и модели с прекрасной башней, которая почти упиралась в потолок.
Маринка чувствовала, что у них хорошо получается. Только досадно было, что Иван Григорьевич на неё не смотрел. Он стоял к ней спиной, повернувшись к папе, который сидел на подоконнике.
«И Лёвка, конечно, рядом, а нос кверху, как будто он носом слушает», — подумала Маринка.
Да, это было верно. И брови у Лёвы были приподняты к вискам, и всё в его лице было устремлённым, ждущим, словно вот сейчас он встретится с чем-то расчудесным. Он был таким почти всегда, а сейчас в особенности.
Он стоял и слушал, как Журавленко с Шевелёвым намечали план дальнейших действий. Оба часто упоминали о каком-то бате. Лёва слышал о нём в первый раз, не знал, чей это батя, но было ясно: он старик, и заслуженный. Он поможет собрать таких людей, от которых всё зависит. Они посмотрят, как работает модель.
И Лёва понял, что придумать, рассчитать до последнего винтика и сделать по своим чертежам такую модель — это ещё не всё. Надо, чтобы сё признали и дали ей путёвку в жизнь.