Конечно, им и в голову не приходит, что я могу понимать все, что они говорят, ну-у-у... почти все. Порой, тот, кто всем заправляет, говорит, что нет никого, кто понимает его слова.
Видимо, потому что говорят, что он очень образованный. Естественно, они и понятия не имеют, что у меня есть свое собственное мнение о вещах, которое далеко не всегда совпадает с их. На протяжении многих дней я слушал их, и в моей голове постепенно откладывалось то, что они говорят, какие-то мелочи, которые они и сами-то не помнят, какие-то мало что означающие жесты. Я – немой свидетель всяческих их выходок, которые они совершают, думая, что находятся одни и не замечая моего присутствия. Они не принимают меня во внимание, я для них – пустое место, ноль без палочки. Когда они находятся только со мной, то думают, а, пожалуй, даже и не думают, что они и в самом деле одни. Думаю, я уже сказал, что, когда что-то намечается, предположим, какая-то поездка, никто не учитывает моего мнения. Меня вообще никто не спрашивает, а жаль, поскольку я мог бы, пожалуй, подсказать им, что надвигается плохая погода. Весь мир знает, что кошки очень чувствительны к таким вещам. Только дело-то в том, что домочадцы никогда не удосуживаются спросить меня.
Во всяком случае, порой, они подозревают, что я чувствую чье-то приближение гораздо
лучше их. Они не перестают удивляться тому, что прежде чем прозвонит домофон в
столовой, я подхожу к двери и усаживаюсь там в ожидании.
- Идет Мичу, – говорит в таком случае тот, кто всем заправляет, поскольку он больше остальных обращает внимание на мои повадки.
Полагаю, он подозревает, что я знаю множество вещей, гораздо больше, чем показываю. И поэтому он больше всех сердится, когда я выкидываю свои штучки. Он не верит в простодушную невинность моих инстинктов.
Так вот, продолжаю рассказ. Когда отец видит, что я неторопливо направляюсь к входной двери и произносит это свое “идет Мичу”, и в самом деле Хайме тут же звонит в домофон. Я и сейчас все делаю точно так же, вот только Мичу уже не звонит в домофон. Тот, кто всем заправляет, с некоторых пор дал ему ключи от квартиры. Как мне кажется, это самый верный способ признать, что он стал большим.
Совсем недавно Бегония-мать перенесла большое потрясение. Она была жутко расстроена и пребывала в растрепанных чувствах, потому что Мичу, которому вот-вот должно было стукнуть семнадцать, пришла повестка из муниципалитета*явиться на медосмотр перед предстоящей военной службой. Бедняжка Бегония все никак не могла поверить, что ее милый малыш, стал таким взрослым.
Зато я абсолютно уверен в том, что тот, кто всем заправляет, и понятия не имеет о множестве других вещей, что бродят в моей голове, и даже о том, что я вытворяю, когда меня
оставляют одного. Вот он испугался бы, например, если бы узнал, что я научился управлять этой штуковиной, к которой приклеивается голос, и которую называют еще магнитофоном. Вне всякого сомнения, это очень легко. Раза три-четыре я видел, как им пользовался Хавьер, чтобы сделать интервью к уроку. Хлоп! Сразу же, как только я сел. Дело в другом, дай Бог, чтобы им удалось когда-нибудь понять мой язык. Это будет стоить им больших усилий. Я очень боюсь, что когда они захотят расшифровать эти мемуары, плод моих ежедневных наблюдений, я уже дам дуба и буду выращивать мальвы в райских кущах. Н-да уж, премиленькое выраженьице – “дать дуба”... Однажды я услышал его от Хавьера, заядлого трепача и сквернослова, болтающего на смеси сленга и какого-то малопонятного, зашифрованного языка, в который с ходу-то и не въедешь. Смело, ничего не скажешь. Так что, даже и не знаю, не начнут ли вскоре также изъясняться Мичу и Уксия, особенно Уксия, которая выражается, как шофер. Дело в том, что она играет в гандбол, и это накладывает свой отпечаток.
Как я уже говорил, Хавьер изучает журналистику, если можно так выразиться. Да уж, изучает... Не понимаю, как он ухитряется ее изучать, лоботрясничая и ни черта не делая. Когда он не поет, и не играет на гитаре, хотя в этом нет ничего плохого, да и делает он это весьма вдохновенно, он развлекается за компьютером. Или же, сломя голову, несется на улицу, потому что кто-то, кто бы это ни был, позвонил ему по телефону, или по домофону снизу, приглашая выйти. Женщины – вот его слабость. Вне всякого сомнения, Хавьер – истинный джентльмен до мозга костей. К девушкам он проявляет живой интерес, жить без них не может. Он сопровождает их повсюду, угощает, оказывает знаки внимания, смешит их, и сам охотно смеется. Словом, с девушками он ведет себя великолепно. Хотя, как мне кажется, в последнее время, в его судьбе прочно обосновалась некая особа, вонзив в него пламенные бандерильи любви. Ах, амуры, амуры с огненными стрелами…
Лишь в то время, когда Луис Игнасио находился в больнице, я увидел Хавьера до
неузнаваемости серьезным и молчаливым. Долгое время он проводил в своей комнате в
обнимку с гитарой. Я думаю, нет, уверен, песнями он пытался отогнать страх, сдавивший
его горло. Он пел их с такой неистовой яростью, что даже песни, родившиеся веселыми,
всегда становились горькими. Он очень тяжело переносил несчастье, случившееся с Луисом Игнасио. Я услышал, как он говорил кому-то из семьи, что у него не хватает смелости пойти в больницу навестить брата.
Однажды, не помню кто, то ли брат, то ли кто-то из сестер даже упрекнул его в этом. Но
я уверен в том, что это было не от недостатка смелости, а от избытка нежности. Сама мысль
увидеть Луиса, – имя Игнасио всегда опускают, поскольку тому, кто всем заправляет оно не почему-то не нравится, – беспомощно лежащим на высокой кровати, с мрачной перспективой полного паралича на всю жизнь, была не выше его сил, но сильнее его чаяний. Он просто не хотел смириться с действительностью, принять ее.
На самом деле Мичу тоже был не готов к частым посещениям, но у него другой характер,
более скрытный, менее взрывной. Я думаю, что Мичу закрывал глаза и перемещался в будущее, не слишком-то задумываясь над тем, что они переживали. Ведь он тоже не был готов поверить в то, что все это было непоправимо. Он даже не до конца осознавал, как все это произошло. В этом он был недалек от остальных домочадцев, которые и в мыслях не допускали, что все это могло бы произойти и произошло именно с Луисом Игнасио, смирным и спокойным тихоней, который никогда не командовал и не имел желания этому учиться, с этим паинькой, который и из дома-то совсем не выходил... Кроме той ночи, ясно дело, в Мургии, когда он не справился... Луис Игнасио всегда был серьезным человеком, вот уж только не со мной. Он внушал наибольшее уважение, после отца, конечно.
Я сразу же понял, что на семью обрушилась беда. С самой первой секунды того почти
наступившего летнего рассвета, когда кузина Ана позвонила в дверь дома в Мургии,
разбудив меня самым первым и изрядно напугав. Я еще пребывал где-то в неожиданно
прерванном сне, но, видимо навсегда запомнил ее искаженное от страха лицо. Она только
и знала, что твердила о том, что произошел несчастный случай…
С той самой теплой ночи, свидетелем скольких пролитых в тишине слез я был, свидетелем
скольких глухих ударов кулаком по столу кабинета не смирившегося с несчастьем того, кто всем заправляет, скольких вопрошающих взглядов, направленных в пустоту. Ну почему, почему, за что?.. Но я также смог убедиться в том, что в подобные тяжелые, затяжные, критические моменты существуют какие-то доводы рассудка, недоступные моему пониманию, которые в конечном счете смягчают боль, в корне меняя поведение, и еще крепче сплачивают семью. Моя семья даже в эти бесконечно долгие, самые отчаянные, безнадежные моменты, порожденные ужасающим диагнозом, не потеряла свое лицо. На протяжении этих нескольких месяцев жизнь в доме проходила в атмосфере тишины и спокойствия. Тот, кто всем заправляет, время от времени повторял, что жизнь должна протекать по возможности в обычном русле.
Обычная жизнь… Думаю, что только моя жизнь протекала, как обычно, и то не совсем,
потому что я тоже глубоко страдал. Иначе и быть не могло. Я видел их бегающие взгляды,
беспокойный сон, руку, хватающуюся за телефонную трубку, – особенно в самые первые,
после случившегося, дни, – и какие-то, охваченные мягкой тоской, тихие шаги по паркету.
С другой стороны, никто и представить себе не может, насколько мне не хватало Луиса
Игнасио. Хотя со своей стороны я получил покой.
По правде говоря, за месяцы отсутсвия этого парнишки, все остальные были гораздо
более ласковы со мной, уделяя мне массу времени. Все они гладили и гладили меня по
спине руками, ища во мне невозможного для них утешения. И хотя им так не хватало
шуток и игр, они смеялись, когда я, сознавая то, что им необходимо забыться, снова начинал блистать своим мастерством шута. Они смеялись, хотя в глазах их была такая печаль, что я сам немножко стыдился своего поведения. Они отлично понимали все мои старания и
усилия отвлечь их, и долго ласкали меня, благодаря более светлой улыбкой. Они принимались целовать меня в голову, как целовала меня Уксия с самых первых дней моей
жизни в семействе, и за что ее столько раз осуждали.
На протяжении всех этих нудно текущих месяцев, ребята вносили в жизнь семьи некую неразрывность. Ведь с несчастным случаем жизнь не прервалась, она продолжалась.
Казалось, они по-прежнему вели размеренную, нормальную жизнь, о которой просил их
тот, кто всем заправляет. Они не отлынивали от занятий, начали добросовестно учиться,
судя по первым предрождественским экзаменам и зачетам. Но ритм жизни был другим,
хотя бы из-за того, что всегдашние самые близкие друзья, да и другие, не перестали приходить в дом для того, чтобы узнать новости из больницы, или для того, чтобы каждый вечер по очереди вместе с домочадцами навещать Луиса Игнасио, когда его выздоровление вошло в нормальное русло, хоть и не лишенное драматизма.
Взрослых почти никогда не было дома, и дети отвечали на телефонные звонки и записывали сообщения, потому что телефон звонил все время, не умолкая.
* До 2001г в Испании военнообязанными становились мужчины с 17 лет (призыв с 19), с 2001г – служба только по контракту
Глава 16. Ночь чуда.
Через два дня после несчастного случая с Луисом Игнасио, мы покинули Мургию.
Домашний телефон, не смолкая, звонил целыми днями, а иногда еще и по ночам. И так
практически до самого Рождества, а вернее, до тех пор, пока мы не вернулись на
рождественские праздники в долину Зуя. Возможно, я несколько преувеличиваю, но,
уверяю вас, что в этом доме никто из нас не ложился спать раньше двенадцати, и телефон обычно трещал даже позднее этого.
Тот, кто всем заправляет, достаточно плохо переносил эти ночные звонки. Он не допускал,
что можно звонить так поздно даже при таких особых обстоятельствах. Это было делом принципа. Если нет чего-то действительно очень срочного и неотложного, если речь не идет об очень близкой семье, привычки которой известны, если между собеседниками нет какой-то негласной, или очевидной договоренности, то, начиная с половины одиннадцатого, не следует звонить ни в один “порядочный дом”. Интересно знать, до какой степени он верен своим убеждениям. Когда он отвечал на телефонный звонок после одиннадцати, – по моему мнению правило нарушено на полчаса, – на лице его отражалось недовольство, которое, правда, исчезало сразу же, как только он начинал разговор.
Я уверен, что, помимо обычного неприятия этих ночных звонков, его изначальное
недовольство ими было плодом нежности и заботы о жене. Он так старался, чтобы Бегония-мать могла бы отдохнуть после своих неустанных метаний целый день из дома в больницу, из больницы домой. Я говорю это, потому что видел сам, как он убрал телефон с ночного столика в их комнате и закрыл его поблизости в шкафу, чтобы звонок не нарушил ее сон.
Другое дело – посещения. Пока парнишка находился в медицинском центре, повидаться с
ним приходило множество друзей. Особенно, его собственных друзей. Было большущей и приятной неожиданностью узнать, что у этого парня, который почти никогда не рассказывал о своих приятелях, было море замечательных друзей. Одноклассники, те, кто учится вместе с ним на курсах Права при Университете, соратники по “Движению за права человека во всем мире”, соседи и просто закадычные друзья по жизни… Все старались помочь Луису Игнасио скоротать его долгие, мучительные часы страданий, перекидывались с ним картишки, когда он смог спускаться в инвалидном кресле в больничный вестибюль. Они были ласковы с ним, шутили, особенно девчонки, чтобы хоть немного отвлечь его от боли. Они от чистого сердца предлагали ему свою помощь в улаживании формальностей накануне начала учебы на курсах.
Также и друзья семьи, друзья взрослых, с самой первой минуты были очень внимательны
и предупредительны. Их было меньше, но приходили они чаще. Некоторые из них вынуждены были покинуть палату через несколько минут в полуобморочном состоянии, вызванном тем, что они увидели: неподвижно распростертое тело с головой, охваченной железяками, с которых почти до самого пола свисали мешки с песком… Я этого, естественно, не видел, но грузы с песком, прикрепленные железками к теменным костям, безусловно производили впечатление. Это очень бурно обсуждалось в самые первые недели пребывания Луиса Игнасио в больнице. Другие быстро выбежали в коридор, чтобы суметь там выплакаться. Они помнили сильное, плотно сбитое, мускулистое тело. Теперь же они видели перед собой неподвижное тело, с каждым разом все больше исхудалое, и глаза, погруженные в тишину, которую не могли нарушить даже его всегда краткие ответы.
Обстановка в этой палате с шестью койками и другими парализованными
тяжелобольными с повреждениями мозга была крайне напряженной. Давид, Артуро и Маноло, его сотоварищи по несчастью, находились в еще более тяжелом состоянии. У них
троих была тетраплегия, и говорят, что никто из них не сможет в дальнейшем снова
ходить. Трое отличных парней, ни одному из которых еще не исполнилось и двадцати лет,
окончательно лишившиеся способности свободно передвигаться.
Затем, на протяжении долгих недель, поступали и другие, тоже очень молодые, чья
участь была не лучше судьбины стариков. Каменщик-поляк (как же его звали-то? ведь говорили), который, к счастью для него, пролежал недолго, его болезнь была излечима.
Еще Лоренсо, Луис и Константино и без того происходивший из семьи инвалидов. Их
истории, как я услышал из рассказов дома, были и самые обычные, и ужасающие одновременно. Давид , студент Мадридского ФармакологическогоУниверситета, едет
на праздники в свой город в провинции Ла-Манча. Возвращаясь, он истратил все деньги и
добирался “автостопом”. На свою беду Давид был подобран в дымину пьяным водителем,
который даже не дал ему времени попросить остановиться. Несчастный случай положил
конец его праздничному побегу. Не уверен, но кажется, я слышал, что водитель отделался
едва заметными синяками и ушибами, а вот Давиду досталось по полной.
Артуро, галисийца из Арбо, земли благословенных, славненьких миног, сбили, когда он
с полным правом переходил по пешеходному переходу одну из широких улиц Мадрида.
Ужасным ударом его отбросило метров на тридцать, хотя он и съюморил: “Меня как ложкой откинуло”. Он выдавливал слова из горла толчками, и его голос шелестел, как ветер. Он поступил в больницу четыре месяца назад. Он потерял голос, потерял счет операциям, но ни одна из них, разумеется, не была по удалению рака. Сильный, стойкий, живой, с хорошим аппетитом, Артуро был постоянным объектом шуток его товарищей. На взгляд тех, кто не находился в этой атмосфере, эти шутки, порой, казались безжалостными и жестокими. Особенно шутки Давида. Когда Луиса Игнасио уже перевели домой, и в больницу тон ходил только на осмотр, то я слышал, как он рассказывал, что к Артуру, снова прооперированному, вернулся голос. “Самое забавное, – комментировал парень, – то, что у него сильный галисийский акцент”.