Укради у мертвого смерть - Валериан Скворцов 13 стр.


Джефри не ночевал в Белграде. Рассчитавшись в гостини­це, заказал такси, на котором добрался до аэропорта.

Поглядывая из машины на тусклое освещение славян­ской столицы, экономившей на электричестве, он пытался собрать воедино свежие впечатления. Но память подсовыва­ла обрывочные образы, из которых общей картины не скла­дывалось. Например, как кассир гостиницы считал банкно­ты, одновременно разговаривая с портье и рассматривая женщин в холле. Ни Джефри, ни деньги его не интересовали. Коротковатые, покрытые черной порослью пальцы, ловко перебиравшие пачку мелких долларов, жили независимой жизнью. Портье, подхвативший чемодан, отказался от по­дачки. Джефри не покидало странное ощущение, что все люди, с которыми пришлось столкнуться в последние часы, изнывают от скуки.

Билет он взял на первый западный рейс, оказавший­ся лондонским. Из Хитроу вылетел в Сингапур индийской авиакомпанией. Даже допуская, что Титто и загадочная лич­ность с тростью обнаружат его исчезновение спустя десять часов и только тогда что-то предпримут, если им все-таки нельзя доверять, он опаздывал. Истекал временем, как кровью. Титто и тип могли появиться в Триесте раньше, чем он увидится с Бруно Лябасти, поскольку обсуждать получен­ные сведения по телефону было бы просто безумием. Да, именно с ним. Не с Клео Сурапато. Не Клео ведь, а Бруно отправляет в конвертах своего "Индо-Австралийского банка" деньги в Швейцарию в обход им же организованного пути, охраняемого его собственной фирмой "Деловые советы и защита".

Но - зачем? Зачем?

2

Барбара сбросила туфли, пинком откатила табуретку, на которую в сумерках налетела коленкой, зажгла свет. Оторва­ла с распечатывающего устройства факсимильного аппарата ленту. Волоча бумажную полосу по ковру, прошла к дивану.

Большая часть сообщений - биржевые сводки. Выскочи­ли две просьбы на статьи из Джакарты. Дальше шло сообще­ние, подписанное Крот-18. Судя по индексу, с края земли. Какой-то сумасшедший передавал из белградской гостини­цы "Славия"... Она подумала, поправляя прядь, где этот Бел­град и каким чудом завелись финансовые новости за желез­ным занавесом? Поводила пальцем по пластиковой скатерти, сделанной в виде карты полушарий, на столике. Наткнулась на Варшаву и перестала искать.

В тексте говорилось:

"Кого касается. Конфиденциально.

Здесь стало известно вашему корреспонденту, что через четыре дня последует освобождение из-под следствия в Швейцарии двух секретных агентов французской таможни Бернара Рюи и Пьера Шульце. Обоих заманили в западню, расставленную в буфете базельского вокзала. Приманка - список номерных анонимных счетов иностранцев в банках Берна. Бернские власти согласились отпустить французов под негласное твердое обещание Парижа не засылать более агентов на швейцарскую территорию".

Сведения оказались существенными.

За массивной перегородкой, обтянутой такими же обоя­ми, как на стенах, стоял "Мефисто", ее компьютер, в память которого она запустила сообщение.

Подошла ленту с сообщением, прошла в ванную и уто­пила чадящий факел. Сняла туалетной водой грим и губную помаду.

По потолку просторной комнаты, составлявшей ее жили­ще - спальню, столовую, кухню, гостиную, разделенные ди­ваном, деревянной стойкой с холодильником и электропли­той, этажеркой с книгами и корытцами для цветов, водили хоровод отблески рекламы малайского ресторанчика напро­тив. Надавив на крышку автоматического термоса, Барбара нацедила горячего чаю.

Французская рукопись, брошенная на подлокотнике ди­вана, старомодно называлась "Записки". Ниже пояснялось ровным, почти ученическим почерком - "легионера Бруно Лябасти". Она попыталась представить этого человека с се­деющими усами, шрамом на выпуклом подбородке и голу­быми глазами молодым, в форме, обвешанным оружием...

Рывком поднялась, зашла в ванную. Вгляделась в зерка­ло, отражающее лицо до мельчайшей морщинки, высвечи­вающее все оттенки на губах, под глазами, на щеках...

Бруно напомнил лицо другого человека, слегка асиммет­ричное, с сухими губами и голубыми глазами, такими голу­быми, какие, казалось, только и возможны у человека на земле. Что он тогда, в журналистском клубе на двадцать втором этаже бангкокской гостиницы "Дусит-тхани" пил? И из-за чего к нему цеплялся Гэри Шпиндлер из "Бизнес уик", по совместительству работавший и на "Файненшл ньюс", изливавший свое вечно никудышное настроение в расспро­сах о Ханое, где этот человек, русский, работал раньше?

- Тебе, Барбара Чунг, тридцать четыре. Запомни! - ска­зала она отражению в дорогом зеркале, потому и дорогом, что оно не способно было просто-напросто по техническим причинам лгать относительно чьей-либо внешности.

Русского звали Шемякин, Бэзил Шемякин.

Барбара расширила пальцами глаза, выставила подборо­док и басом, подражая киноактеру, снисходительно сообщи­ла зеркалу:

- Мое имя Бонд, мадам... Джеймс Бонд.

Шемякин, Бэзил Шемякин. Корреспондент московской газеты, статей которого никто из его коллег, обретавшихся между Бангкоком, Сингапуром, Джакартой и Манилой, не читал, потому что не знали русского языка. Да и вообще, это - там, далеко, откуда являются с холода шпионы. Шпи­он собирался из Бангкока, где жил, в Джакарту, намеревался на день остановиться в Сингапуре, и Барбара обещала ему показать город.

Надо будет надеть что-то традиционное, может, даже в талию...

Звонок запаздывал, по ее расчетам, на четыре дня.

Свет лампы высвечивал листки "Записок легионера Бру­но Лябасти". Ну, что там?

"... легионер является получать жалованье в парадном бе­лом кепи при всех обстоятельствах. Даже если, кроме каль­сон, на тебе ничего нет. Выкрикиваешь, вытянувшись, имя, звание, срок службы и ссыпаешь монету в кепи. Кругом - и в кабак!

Я - легионер. Пишу записки ради практики в языке, поскольку этот язык теперь мой родной. Правда, я легионер первого года, не имею права вести дневник. Я не имею права делать многое. Но старослужащие, которых в полуроте зовут "ночными горшками", у которых за погонами больше чем по пяти лет и они стали французскими гражданами с француз­скими именами, пьют шнапс и играют в карты в казарме, спят с открытыми глазами на посту... Но - по порядку.

Некий мальчик Дитер Пфлаум, то есть я, из Зеленгофа, на юго-западе Берлина, работал на ферме "Доман", которая поставляла молочные продукты в квартал богачей Дальхелм. Хозяином был Рихард Пагановска, счета вела его жена Лизбет. На ночь из-за бомбардировок все трое прятались в под­вале на Кениг-Луиза штрассе. Туда же заводили Лизу и Ган­са, которых мне приходилось запрягать в пять утра. Собачка Полди увязывалась со всеми. Остававшееся к полудню, не­свежее молоко сдавали зенитчикам.

Господин Пагановска говорил, что нам беспокоиться не­чего. Главный показатель непобедимости рейха оставался незыблем. Он имел в виду парадный портрет, который мож­но было увидеть, если заглянуть в окно гостиной какой-нибудь виллы в квартале Фриденау, где жили выдающиеся на­ши клиенты. Портреты продолжали висеть.

Мы возили молоко также в Кренцберг, пастору Лекшейдту из церкви Мелантхон. Тот с утра играл на органе, чтобы заглушить вой сирен, грохот зениток и рев американских самолетов. Хозяин Пагановска, сгружая бидон, подпевал "Из самой глубины страждущего сердца взываю". Кстати, я теперь не протестант. Перешел в католичество. С испанцами, которых в полуроте треть, и филиппинцами веселее.

Ну вот, у Лекшейдта на дворе обретались беженки, кото­рыми руководила врачиха Мария Дюрант-Вевер. Имя пока­залось мне таким прекрасным, что наших коров потом я иначе не называл. Все немецкие женщины, обещала врачиха, будут более или менее изнасилованы русскими монголами, когда они придут. Хозяин Пагановска, которому она никогда не платила за молоко, сказал, что сумасшедшая баба сама мечтает быть более или менее изнасилованной. Я еще поду­мал, что мой хозяин пораженец и следовало бы сказать об этом пастору.

Теперь подхожу к главному.

На рассвете 22 марта 1945 года в Берлине похолодало, стоял туман. В районе Рейхштрассе мы тащились в хвосте колонны грузовиков с ящиками, обтянутыми стальной лен­той, а также картинами, мебелью и скульптурами. Машины шли медленно. Я спрыгнул с нашей телеги, уцепился за борт последнего и снял с него какой-то футляр. Охраны-то не было. В футляре находился деревянный кулак, покрытый позолотой... Поразительно, что этот предмет еще остается у меня. Но о его значении - позже...

28 марта самолеты впервые прилетели бомбить Берлин с востока, а не запада. Из-за этого зенитные батареи вступили с опозданием. Действовали летчики иначе, чем американ­ские. Резали крыльями по крышам, а не сбрасывали бомбы с высоты. "Русские", - сказал хозяин Пагановска и впервые отправился в бомбоубежище днем. Хозяйка же отказалась уйти из очереди за пайком и получила его, потому что все разбежались, чего раньше не бывало. После этого нам дали распоряжение перегнать коров на территорию зоопарка. Го­рилла Понш за два дня русских налетов потеряла 22 кило из своих 240. Господин старший зоолог Вендт считал ее в об­щем-то в безопасности. Воровали на мясо многих животных, но жрать гориллу все равно как людоедствовать.

30 марта на святую пятницу перед Пасхой на меня надели форму фольксштурма. С Пагановска я распрощался. От рус­ской канонады сама по себе принялась выть сирена воздуш­ной тревоги на посту наблюдения, который мы охраняли. А в понедельник рухнула от снарядов церковь Мелантхон. Па­стор Лекшейдт служил общую панихиду над братской моги­лой. Мне нужно было поговорить с ним. Мне исполнилось пятнадцать, я был сирота, поскольку отец погиб в Польше, а мать отравилась от жадности старыми консервами. Пастор заменял мне родственников. Но после панихиды к нему по­дошла девочка, которая плакала, потому что ее брат был эсэсовцем и не признавал церкви. Она хотела узнать, можно ли за него молиться. Пастор сказал, что Господь не отвора­чивается ни от кого.

Чтобы поблагодарить за доброту к брату, она отдала пас­тору плакат, из которого можно было делать кульки для пайка. Обычный, "Германия победит!". Девочка выглядела такой жалкой, что я решил драться с русскими всерьез, а то они ее в самом деле изнасилуют. Пастор подарил мне бутыл­ку шампанского, наказав не пить, а чистить зубы. Порошка больше не выдавали, а запас вина в церковном подвале со­хранился. Я распил бутылку с Рудольфом Решке, коллегой по фольксштурму, с которым потом мы покатили трамваем в последний работавший кинотеатр в Шарлоттенбурге, где показывали "Большой номер" про цирк, да еще в цвете.

21 апреля командир фольксштурма Дитер фон Хальт по­строил на Олимпийском стадионе всех, кто оставался после тяжелых боев в живых и на ногах. Он сказал, чтобы каждый шел куда кому заблагорассудится. Нам перед этим выдали итальянские патроны, которые к нашим винтовкам не под­ходили... Пастор Лекшейдт после всего, что пережил наш батальон, показался мне идиотом. Он жил в подвале, куда ему притащили пианино. Я услышал его пререкания с эко­номкой. Ему хотелось сыграть и спеть псалом девяностый со слов "Тысяча лет в твоих глазах как один день", а она наста­ивала на сорок шестом " - Господь спасение от вечных на­ших бед"... Я решил не заходить и подался в кондитерскую в районе Дальвитц-Хоффгарден. Старик подавальщик сказал, что осталось лишь три бутылки с сиропом. Я достал "люгер" и спросил: "Кафе это или не кафе?" Из-под прилавка появи­лась банка с сардинами. Я их сожрал прямо у стойки. Тогда одна посетительница стала возмущаться, что член фолькс­штурма ведет себя как американский гангстер. Мне не меша­ли есть в окопах даже мины, чего там обращать внимания на старую задницу!

Вторую банку сардин я не стал просить, а просто зашел за стойку и взял. Там было их штук пять, завернутых в газету "Фолькишер беобахтер". Я ел и читал оказавшееся на обрыв­ке сообщение, что разведкой перехвачен приказ русского маршала Жукова. Берлинцы, не погибшие на баррикадах, будут депортированы в трудовые лагеря в Сибири, а женщи­ны отданы во вторые и третьи жены русским монголам... От сытости задремал. А когда выбрался из заведения, вспом­нил, что спросонья оставил на столике "люгер". Но эта смеш­ная вещица в боях только мешала. Зато оставались три заря­да к панцерфаусту. Несколько раз намеревался выбросить из ранца деревянный кулак. Но почему-то не решался. Сухое дерево было легким. Может, поэтому.

Рано утром следующего дня на перекресток у Кюрштрассе, охранявшийся взводом эсэсовцев, к которым я прибился из-за жратвы, выскочил русский танк. Он едва развернул башню, когда схлопотал прямое попадание. У оставшегося живым водителя в карманах нашли снимки главных мону­ментов Берлина. Странно, но этот первый в моей жизни военнопленный выглядел спокойнее нас, которым предсто­яло его прикончить. Он оказался белесым, вроде Решке, ко­торого засыпало у Шпиттельмаркета, где мы отсыпались в развалинах. Рыжий фельдфебель похлопал танкиста по пле­чу и показал жестом, что может идти куда хочет. Русский попытался вроде улыбнуться, а когда повернулся спиной, рыжий кончил его одним выстрелом. Решил, что буду таким же милосердным, в будущем.

После этого со мной произошло нечто странное. Начался страшный бой. Я истратил заряды. Я будто не слышал и не видел ничего вокруг. Меня просто начало затягивать в сон. Отыскал лаз в подвал и улегся на полу. Мне приснился парад гитлерюгенда 1943 года, когда мы в едином порыве кричали слова горячей любви фюреру. Никогда не забуду этот день! Счастливейший в жизни.

Пробудился с ощущением чего-то ненормального. Вы­бравшись, чуть не ослеп от яркого солнца. И всюду трупы. Самое невероятное, что они оказались уложены рядами, воз­ле каждого винтовка или панцерфауст...

До захода солнца мне удалось пробраться к Шарлоттенбургу. Из разговоров эсэсовцев выходило, что где-то здесь кончалось русское окружение. Но все равно пересекал их линии дважды. Наверное, из-за моей молодости я прошел беспрепятственно. Наших они строили в рабочие команды. В одном месте наткнулся на труп гражданского. Снял с него серый костюм. Ботинки его уже украли. В кармане пиджака оказался пистолет-Р38. Я выстрелил в лицо трупа три раза или сколько, не помню, и сунул в свой брошенный рядом мундир мое удостоверение фольксштурма. О таких трюках я слышал тоже из разговоров эсэсовцев. Больше Дитер Пфлаум не существовал. Думал, если так пойдет и дальше, добе­русь до швейцарской границы, лишь бы разжиться жратвой.

Неподалеку от Регенсбурга я забрался в стог сена. Мне показалось, что я вовсе не спал, когда почувствовал боль взаднице. Меня кололи штыком. Не следовало бы поднимать руки, а я это сделал. И, кроме того, я оставил себе Р-38. Стояли передо мной четверо, в американской форме, но со значками "Свободной Франции". На немецком они потребо­вали бумаги. Ответил по-французски, что у меня нет. Конеч­но, вытянули пистолет из кармана. Да и сапоги на мне оста­вались. Старший сказал: "Иди с нами, без глупостей, иначе - пуля". Деревянный кулак, повертев, бросили назад в мой мешок.

У Штутгарта меня сдали полевой жандармерии, опять обыскали и втолкнули в каменный сарай, где набралось че­ловек пятьдесят наших. Утром покормили и перевезли на территорию Франции. Перевезли только тех, кто выглядел физически здоровым и имел боевой опыт. Поместили за колючую проволоку возле Лиона. Обрили головы, под мыш­ками и в паху. Не дали даже палаток. Полевые жандармы допрашивали круглосуточно. Вопросы всем были одинако­вые: род войск, где воевал и какой боевой опыт. Сверяли личность с фотографиями. Один оказался на кого-то похо­жим, и его увели.

Десять дней жрали одну свеклу. Еще день-два, и я бы решился развести костер из позолоченного кулака. Ночи стояли холодные... На одиннадцатый выстроили на плацу, где выкрикивал команды по-немецки польский сержант с нашивками 13-й полубригады Иностранного легиона на американской форме. Он орал, что представляет Легион, что он для нас единственное возможное будущее, при этом на­циональности и гражданство не имеют значения. Добро­вольцы после истечения срока вербовки получают француз­ский паспорт. А кончил заявлением: или легион, или подыхайте на свекле в лагере.

Я сказал, что мое имя - Бруно Лябасти. Так звали пре­подавателя французского языка в школе, хотя он считался чистокровным немцем. Заявил им также, что мне восемнад­цать... Жандарм сказал, что не восемнадцать, а двадцать, ина­че я - несовершеннолетний. Так мне прибавили пять лет.

Учебный лагерь, где я пишу сегодня, 4 января 1946 года, располагается в Алжире, у Сиди-бель-Аббеса. Новый год мы отпраздновали броском с полной выкладкой на 50 километ­ров по пустыне. Никто в походе не сказал нам, когда насту­пил Новый год, а часов у меня, да и у других нет. Встал в очередь на татуировку "Легион - моя родина". Еще я вовсю бреюсь. Говорят, послезавтра отправка, но куда - никто не знает..."

Начиная дремать над рукописью, Барбара подумала, ка­кая никчемная и грустная жизнь складывалась у поколения Бруно. Пачку тонкой, почти папиросной бумаги он, навер­ное, сворачивал в трубку, которую расплющило в ранце. На сгибах обветшавшие листки протерлись. В те далекие време­на писали чернильными карандашами, строчки от жары и влажности расползлись кляксами.

Когда зазвонил телефон, часы показывали двенадцатый час ночи. Барбара перепроверила время на ручных часах.

- Говорит Клео Сурапато, госпожа Чунг, - услышала она в трубке. - Доброй ночи. Простите за позднее беспокой­ство. Хи-хи-хи... Самые почтительные извинения.

- Какие церемонии, почтенный господин Сурапато! Ка­кие церемонии! Весьма лестно внимание такой особы...

Говорили по-китайски, поэтому диалог не казался при­торным. Возможно, несколько излишне вежливым, учиты­вая их давние деловые отношения. Барбара провела ладонью по лбу, сосредоточиваясь.

- Над чем работает уважаемая госпожа? Завтра опять прочтем в газете нечто несомненно талантливое и острое? Хи-хи...

- О, большое спасибо, вы незаслуженно переоцениваете мое скромное дарование... Итак, господин Сурапато?

- Госпожа Чунг, вас, возможно, заинтересует тема пре­следования серьезных финансистов со стороны... скажем... скажем...

- Людей, которые бы хотели подсунуть в их авуары круп­ные, однако, стыдливые деньги...

- С надвинутой на глаза шляпой! Ха-ха-ха! Вы запусти­ли в обиход журналистскую находку, которой теперь пользу­ются! Так как насчет беседы, скажем, около двух пополудни завтра?

- В субботу вы не отдыхаете, господин Сурапато?

- Ай-я... Отдохни денек - и убытки.

- Хотела бы поздравить с удачной покупкой.

- Ай-я... Кулак с древка героических высокочтимых предков? Неоценимо лестно ваше несомненно талантливое сообщение об этом примечательном явлении в деловой и художественной жизни! Спасибо и спокойной ночи, возоб­новляю почтительные извинения...

Назад Дальше