Джефри не ночевал в Белграде. Рассчитавшись в гостинице, заказал такси, на котором добрался до аэропорта.
Поглядывая из машины на тусклое освещение славянской столицы, экономившей на электричестве, он пытался собрать воедино свежие впечатления. Но память подсовывала обрывочные образы, из которых общей картины не складывалось. Например, как кассир гостиницы считал банкноты, одновременно разговаривая с портье и рассматривая женщин в холле. Ни Джефри, ни деньги его не интересовали. Коротковатые, покрытые черной порослью пальцы, ловко перебиравшие пачку мелких долларов, жили независимой жизнью. Портье, подхвативший чемодан, отказался от подачки. Джефри не покидало странное ощущение, что все люди, с которыми пришлось столкнуться в последние часы, изнывают от скуки.
Билет он взял на первый западный рейс, оказавшийся лондонским. Из Хитроу вылетел в Сингапур индийской авиакомпанией. Даже допуская, что Титто и загадочная личность с тростью обнаружат его исчезновение спустя десять часов и только тогда что-то предпримут, если им все-таки нельзя доверять, он опаздывал. Истекал временем, как кровью. Титто и тип могли появиться в Триесте раньше, чем он увидится с Бруно Лябасти, поскольку обсуждать полученные сведения по телефону было бы просто безумием. Да, именно с ним. Не с Клео Сурапато. Не Клео ведь, а Бруно отправляет в конвертах своего "Индо-Австралийского банка" деньги в Швейцарию в обход им же организованного пути, охраняемого его собственной фирмой "Деловые советы и защита".
Но - зачем? Зачем?
2
Барбара сбросила туфли, пинком откатила табуретку, на которую в сумерках налетела коленкой, зажгла свет. Оторвала с распечатывающего устройства факсимильного аппарата ленту. Волоча бумажную полосу по ковру, прошла к дивану.
Большая часть сообщений - биржевые сводки. Выскочили две просьбы на статьи из Джакарты. Дальше шло сообщение, подписанное Крот-18. Судя по индексу, с края земли. Какой-то сумасшедший передавал из белградской гостиницы "Славия"... Она подумала, поправляя прядь, где этот Белград и каким чудом завелись финансовые новости за железным занавесом? Поводила пальцем по пластиковой скатерти, сделанной в виде карты полушарий, на столике. Наткнулась на Варшаву и перестала искать.
В тексте говорилось:
"Кого касается. Конфиденциально.
Здесь стало известно вашему корреспонденту, что через четыре дня последует освобождение из-под следствия в Швейцарии двух секретных агентов французской таможни Бернара Рюи и Пьера Шульце. Обоих заманили в западню, расставленную в буфете базельского вокзала. Приманка - список номерных анонимных счетов иностранцев в банках Берна. Бернские власти согласились отпустить французов под негласное твердое обещание Парижа не засылать более агентов на швейцарскую территорию".
Сведения оказались существенными.
За массивной перегородкой, обтянутой такими же обоями, как на стенах, стоял "Мефисто", ее компьютер, в память которого она запустила сообщение.
Подошла ленту с сообщением, прошла в ванную и утопила чадящий факел. Сняла туалетной водой грим и губную помаду.
По потолку просторной комнаты, составлявшей ее жилище - спальню, столовую, кухню, гостиную, разделенные диваном, деревянной стойкой с холодильником и электроплитой, этажеркой с книгами и корытцами для цветов, водили хоровод отблески рекламы малайского ресторанчика напротив. Надавив на крышку автоматического термоса, Барбара нацедила горячего чаю.
Французская рукопись, брошенная на подлокотнике дивана, старомодно называлась "Записки". Ниже пояснялось ровным, почти ученическим почерком - "легионера Бруно Лябасти". Она попыталась представить этого человека с седеющими усами, шрамом на выпуклом подбородке и голубыми глазами молодым, в форме, обвешанным оружием...
Рывком поднялась, зашла в ванную. Вгляделась в зеркало, отражающее лицо до мельчайшей морщинки, высвечивающее все оттенки на губах, под глазами, на щеках...
Бруно напомнил лицо другого человека, слегка асимметричное, с сухими губами и голубыми глазами, такими голубыми, какие, казалось, только и возможны у человека на земле. Что он тогда, в журналистском клубе на двадцать втором этаже бангкокской гостиницы "Дусит-тхани" пил? И из-за чего к нему цеплялся Гэри Шпиндлер из "Бизнес уик", по совместительству работавший и на "Файненшл ньюс", изливавший свое вечно никудышное настроение в расспросах о Ханое, где этот человек, русский, работал раньше?
- Тебе, Барбара Чунг, тридцать четыре. Запомни! - сказала она отражению в дорогом зеркале, потому и дорогом, что оно не способно было просто-напросто по техническим причинам лгать относительно чьей-либо внешности.
Русского звали Шемякин, Бэзил Шемякин.
Барбара расширила пальцами глаза, выставила подбородок и басом, подражая киноактеру, снисходительно сообщила зеркалу:
- Мое имя Бонд, мадам... Джеймс Бонд.
Шемякин, Бэзил Шемякин. Корреспондент московской газеты, статей которого никто из его коллег, обретавшихся между Бангкоком, Сингапуром, Джакартой и Манилой, не читал, потому что не знали русского языка. Да и вообще, это - там, далеко, откуда являются с холода шпионы. Шпион собирался из Бангкока, где жил, в Джакарту, намеревался на день остановиться в Сингапуре, и Барбара обещала ему показать город.
Надо будет надеть что-то традиционное, может, даже в талию...
Звонок запаздывал, по ее расчетам, на четыре дня.
Свет лампы высвечивал листки "Записок легионера Бруно Лябасти". Ну, что там?
"... легионер является получать жалованье в парадном белом кепи при всех обстоятельствах. Даже если, кроме кальсон, на тебе ничего нет. Выкрикиваешь, вытянувшись, имя, звание, срок службы и ссыпаешь монету в кепи. Кругом - и в кабак!
Я - легионер. Пишу записки ради практики в языке, поскольку этот язык теперь мой родной. Правда, я легионер первого года, не имею права вести дневник. Я не имею права делать многое. Но старослужащие, которых в полуроте зовут "ночными горшками", у которых за погонами больше чем по пяти лет и они стали французскими гражданами с французскими именами, пьют шнапс и играют в карты в казарме, спят с открытыми глазами на посту... Но - по порядку.
Некий мальчик Дитер Пфлаум, то есть я, из Зеленгофа, на юго-западе Берлина, работал на ферме "Доман", которая поставляла молочные продукты в квартал богачей Дальхелм. Хозяином был Рихард Пагановска, счета вела его жена Лизбет. На ночь из-за бомбардировок все трое прятались в подвале на Кениг-Луиза штрассе. Туда же заводили Лизу и Ганса, которых мне приходилось запрягать в пять утра. Собачка Полди увязывалась со всеми. Остававшееся к полудню, несвежее молоко сдавали зенитчикам.
Господин Пагановска говорил, что нам беспокоиться нечего. Главный показатель непобедимости рейха оставался незыблем. Он имел в виду парадный портрет, который можно было увидеть, если заглянуть в окно гостиной какой-нибудь виллы в квартале Фриденау, где жили выдающиеся наши клиенты. Портреты продолжали висеть.
Мы возили молоко также в Кренцберг, пастору Лекшейдту из церкви Мелантхон. Тот с утра играл на органе, чтобы заглушить вой сирен, грохот зениток и рев американских самолетов. Хозяин Пагановска, сгружая бидон, подпевал "Из самой глубины страждущего сердца взываю". Кстати, я теперь не протестант. Перешел в католичество. С испанцами, которых в полуроте треть, и филиппинцами веселее.
Ну вот, у Лекшейдта на дворе обретались беженки, которыми руководила врачиха Мария Дюрант-Вевер. Имя показалось мне таким прекрасным, что наших коров потом я иначе не называл. Все немецкие женщины, обещала врачиха, будут более или менее изнасилованы русскими монголами, когда они придут. Хозяин Пагановска, которому она никогда не платила за молоко, сказал, что сумасшедшая баба сама мечтает быть более или менее изнасилованной. Я еще подумал, что мой хозяин пораженец и следовало бы сказать об этом пастору.
Теперь подхожу к главному.
На рассвете 22 марта 1945 года в Берлине похолодало, стоял туман. В районе Рейхштрассе мы тащились в хвосте колонны грузовиков с ящиками, обтянутыми стальной лентой, а также картинами, мебелью и скульптурами. Машины шли медленно. Я спрыгнул с нашей телеги, уцепился за борт последнего и снял с него какой-то футляр. Охраны-то не было. В футляре находился деревянный кулак, покрытый позолотой... Поразительно, что этот предмет еще остается у меня. Но о его значении - позже...
28 марта самолеты впервые прилетели бомбить Берлин с востока, а не запада. Из-за этого зенитные батареи вступили с опозданием. Действовали летчики иначе, чем американские. Резали крыльями по крышам, а не сбрасывали бомбы с высоты. "Русские", - сказал хозяин Пагановска и впервые отправился в бомбоубежище днем. Хозяйка же отказалась уйти из очереди за пайком и получила его, потому что все разбежались, чего раньше не бывало. После этого нам дали распоряжение перегнать коров на территорию зоопарка. Горилла Понш за два дня русских налетов потеряла 22 кило из своих 240. Господин старший зоолог Вендт считал ее в общем-то в безопасности. Воровали на мясо многих животных, но жрать гориллу все равно как людоедствовать.
30 марта на святую пятницу перед Пасхой на меня надели форму фольксштурма. С Пагановска я распрощался. От русской канонады сама по себе принялась выть сирена воздушной тревоги на посту наблюдения, который мы охраняли. А в понедельник рухнула от снарядов церковь Мелантхон. Пастор Лекшейдт служил общую панихиду над братской могилой. Мне нужно было поговорить с ним. Мне исполнилось пятнадцать, я был сирота, поскольку отец погиб в Польше, а мать отравилась от жадности старыми консервами. Пастор заменял мне родственников. Но после панихиды к нему подошла девочка, которая плакала, потому что ее брат был эсэсовцем и не признавал церкви. Она хотела узнать, можно ли за него молиться. Пастор сказал, что Господь не отворачивается ни от кого.
Чтобы поблагодарить за доброту к брату, она отдала пастору плакат, из которого можно было делать кульки для пайка. Обычный, "Германия победит!". Девочка выглядела такой жалкой, что я решил драться с русскими всерьез, а то они ее в самом деле изнасилуют. Пастор подарил мне бутылку шампанского, наказав не пить, а чистить зубы. Порошка больше не выдавали, а запас вина в церковном подвале сохранился. Я распил бутылку с Рудольфом Решке, коллегой по фольксштурму, с которым потом мы покатили трамваем в последний работавший кинотеатр в Шарлоттенбурге, где показывали "Большой номер" про цирк, да еще в цвете.
21 апреля командир фольксштурма Дитер фон Хальт построил на Олимпийском стадионе всех, кто оставался после тяжелых боев в живых и на ногах. Он сказал, чтобы каждый шел куда кому заблагорассудится. Нам перед этим выдали итальянские патроны, которые к нашим винтовкам не подходили... Пастор Лекшейдт после всего, что пережил наш батальон, показался мне идиотом. Он жил в подвале, куда ему притащили пианино. Я услышал его пререкания с экономкой. Ему хотелось сыграть и спеть псалом девяностый со слов "Тысяча лет в твоих глазах как один день", а она настаивала на сорок шестом " - Господь спасение от вечных наших бед"... Я решил не заходить и подался в кондитерскую в районе Дальвитц-Хоффгарден. Старик подавальщик сказал, что осталось лишь три бутылки с сиропом. Я достал "люгер" и спросил: "Кафе это или не кафе?" Из-под прилавка появилась банка с сардинами. Я их сожрал прямо у стойки. Тогда одна посетительница стала возмущаться, что член фольксштурма ведет себя как американский гангстер. Мне не мешали есть в окопах даже мины, чего там обращать внимания на старую задницу!
Вторую банку сардин я не стал просить, а просто зашел за стойку и взял. Там было их штук пять, завернутых в газету "Фолькишер беобахтер". Я ел и читал оказавшееся на обрывке сообщение, что разведкой перехвачен приказ русского маршала Жукова. Берлинцы, не погибшие на баррикадах, будут депортированы в трудовые лагеря в Сибири, а женщины отданы во вторые и третьи жены русским монголам... От сытости задремал. А когда выбрался из заведения, вспомнил, что спросонья оставил на столике "люгер". Но эта смешная вещица в боях только мешала. Зато оставались три заряда к панцерфаусту. Несколько раз намеревался выбросить из ранца деревянный кулак. Но почему-то не решался. Сухое дерево было легким. Может, поэтому.
Рано утром следующего дня на перекресток у Кюрштрассе, охранявшийся взводом эсэсовцев, к которым я прибился из-за жратвы, выскочил русский танк. Он едва развернул башню, когда схлопотал прямое попадание. У оставшегося живым водителя в карманах нашли снимки главных монументов Берлина. Странно, но этот первый в моей жизни военнопленный выглядел спокойнее нас, которым предстояло его прикончить. Он оказался белесым, вроде Решке, которого засыпало у Шпиттельмаркета, где мы отсыпались в развалинах. Рыжий фельдфебель похлопал танкиста по плечу и показал жестом, что может идти куда хочет. Русский попытался вроде улыбнуться, а когда повернулся спиной, рыжий кончил его одним выстрелом. Решил, что буду таким же милосердным, в будущем.
После этого со мной произошло нечто странное. Начался страшный бой. Я истратил заряды. Я будто не слышал и не видел ничего вокруг. Меня просто начало затягивать в сон. Отыскал лаз в подвал и улегся на полу. Мне приснился парад гитлерюгенда 1943 года, когда мы в едином порыве кричали слова горячей любви фюреру. Никогда не забуду этот день! Счастливейший в жизни.
Пробудился с ощущением чего-то ненормального. Выбравшись, чуть не ослеп от яркого солнца. И всюду трупы. Самое невероятное, что они оказались уложены рядами, возле каждого винтовка или панцерфауст...
До захода солнца мне удалось пробраться к Шарлоттенбургу. Из разговоров эсэсовцев выходило, что где-то здесь кончалось русское окружение. Но все равно пересекал их линии дважды. Наверное, из-за моей молодости я прошел беспрепятственно. Наших они строили в рабочие команды. В одном месте наткнулся на труп гражданского. Снял с него серый костюм. Ботинки его уже украли. В кармане пиджака оказался пистолет-Р38. Я выстрелил в лицо трупа три раза или сколько, не помню, и сунул в свой брошенный рядом мундир мое удостоверение фольксштурма. О таких трюках я слышал тоже из разговоров эсэсовцев. Больше Дитер Пфлаум не существовал. Думал, если так пойдет и дальше, доберусь до швейцарской границы, лишь бы разжиться жратвой.
Неподалеку от Регенсбурга я забрался в стог сена. Мне показалось, что я вовсе не спал, когда почувствовал боль взаднице. Меня кололи штыком. Не следовало бы поднимать руки, а я это сделал. И, кроме того, я оставил себе Р-38. Стояли передо мной четверо, в американской форме, но со значками "Свободной Франции". На немецком они потребовали бумаги. Ответил по-французски, что у меня нет. Конечно, вытянули пистолет из кармана. Да и сапоги на мне оставались. Старший сказал: "Иди с нами, без глупостей, иначе - пуля". Деревянный кулак, повертев, бросили назад в мой мешок.
У Штутгарта меня сдали полевой жандармерии, опять обыскали и втолкнули в каменный сарай, где набралось человек пятьдесят наших. Утром покормили и перевезли на территорию Франции. Перевезли только тех, кто выглядел физически здоровым и имел боевой опыт. Поместили за колючую проволоку возле Лиона. Обрили головы, под мышками и в паху. Не дали даже палаток. Полевые жандармы допрашивали круглосуточно. Вопросы всем были одинаковые: род войск, где воевал и какой боевой опыт. Сверяли личность с фотографиями. Один оказался на кого-то похожим, и его увели.
Десять дней жрали одну свеклу. Еще день-два, и я бы решился развести костер из позолоченного кулака. Ночи стояли холодные... На одиннадцатый выстроили на плацу, где выкрикивал команды по-немецки польский сержант с нашивками 13-й полубригады Иностранного легиона на американской форме. Он орал, что представляет Легион, что он для нас единственное возможное будущее, при этом национальности и гражданство не имеют значения. Добровольцы после истечения срока вербовки получают французский паспорт. А кончил заявлением: или легион, или подыхайте на свекле в лагере.
Я сказал, что мое имя - Бруно Лябасти. Так звали преподавателя французского языка в школе, хотя он считался чистокровным немцем. Заявил им также, что мне восемнадцать... Жандарм сказал, что не восемнадцать, а двадцать, иначе я - несовершеннолетний. Так мне прибавили пять лет.
Учебный лагерь, где я пишу сегодня, 4 января 1946 года, располагается в Алжире, у Сиди-бель-Аббеса. Новый год мы отпраздновали броском с полной выкладкой на 50 километров по пустыне. Никто в походе не сказал нам, когда наступил Новый год, а часов у меня, да и у других нет. Встал в очередь на татуировку "Легион - моя родина". Еще я вовсю бреюсь. Говорят, послезавтра отправка, но куда - никто не знает..."
Начиная дремать над рукописью, Барбара подумала, какая никчемная и грустная жизнь складывалась у поколения Бруно. Пачку тонкой, почти папиросной бумаги он, наверное, сворачивал в трубку, которую расплющило в ранце. На сгибах обветшавшие листки протерлись. В те далекие времена писали чернильными карандашами, строчки от жары и влажности расползлись кляксами.
Когда зазвонил телефон, часы показывали двенадцатый час ночи. Барбара перепроверила время на ручных часах.
- Говорит Клео Сурапато, госпожа Чунг, - услышала она в трубке. - Доброй ночи. Простите за позднее беспокойство. Хи-хи-хи... Самые почтительные извинения.
- Какие церемонии, почтенный господин Сурапато! Какие церемонии! Весьма лестно внимание такой особы...
Говорили по-китайски, поэтому диалог не казался приторным. Возможно, несколько излишне вежливым, учитывая их давние деловые отношения. Барбара провела ладонью по лбу, сосредоточиваясь.
- Над чем работает уважаемая госпожа? Завтра опять прочтем в газете нечто несомненно талантливое и острое? Хи-хи...
- О, большое спасибо, вы незаслуженно переоцениваете мое скромное дарование... Итак, господин Сурапато?
- Госпожа Чунг, вас, возможно, заинтересует тема преследования серьезных финансистов со стороны... скажем... скажем...
- Людей, которые бы хотели подсунуть в их авуары крупные, однако, стыдливые деньги...
- С надвинутой на глаза шляпой! Ха-ха-ха! Вы запустили в обиход журналистскую находку, которой теперь пользуются! Так как насчет беседы, скажем, около двух пополудни завтра?
- В субботу вы не отдыхаете, господин Сурапато?
- Ай-я... Отдохни денек - и убытки.
- Хотела бы поздравить с удачной покупкой.
- Ай-я... Кулак с древка героических высокочтимых предков? Неоценимо лестно ваше несомненно талантливое сообщение об этом примечательном явлении в деловой и художественной жизни! Спасибо и спокойной ночи, возобновляю почтительные извинения...