...Сестра швейцара из "Сахарной хибарки" написала летом 1978 года из местечка Борай близ юго-восточной границы, где открыли "Шахтерский клуб": не томись в Бангкоке, выезжай, дел много, людей, достойных доверия, и стартового капитала мало, будешь если не мужем, то компаньоном. Ее брат прокомментировал едва нацарапанное посланьице в том смысле, что вот-де землей не обзаведешься и за деньги, которая увезла сестрица. Хрупкая птичка, предававшаяся мечтам о замужестве и детях, судя по названию открытого ею заведения, втерлась в спекуляции с камнями. Борай считался центром сапфировой и рубиновой торговли. Камень, приобретенный там в 1977 году за тридцать шесть тысяч долларов у дикого старателя, в Бангкоке оценили в пятьсот двадцать тысяч. И это было сущей правдой. И потому двадцать тысяч оборванцев возились в красно-серой грязи заболоченной долины, окружавшей городок, в надежде на повторение.
Один из двадцати тысяч, огромный кхмер с лотосом, вытатуированным под пупком, почти над самым пахом, без трех пальцев на правой руке - с похмелья не успел отдернуть из-под лезвий дробильной машины вместе с рубином, - занял уже в "Шахтерском клубе" место, обещанное Палавеку, когда он приехал на автобусе.
Борай составляли пять или шесть сотен хибар, сколоченных из досок и крытых шифером, а то и рисовой соломой или пальмовыми листьями. Улицы петляли там, где когда- то пробивались проселки через заросшие кустарником холмы. Над убогим поселением поднимался лес телевизионных антенн. На краю этой мешанины и кособочился сарай, называвшийся "Шахтерским клубом": старый биллиард с белесым от ветхости сукном, подвешенные кии, купюры на мокрой стойке, груда цветастых склянок с отравой, настоенной на спирте, десять или пятнадцать пар глаз, ощупавших новенького от замшевых "ковбойских" сапожек до гонконгской сорочки, едва за Палавеком сошлись на пружинах дверные створки.
По утрам на вытоптанную, со следами моторного масла, забросанную окурками площадь, окруженную махровыми от красноземной пыли кустами, съезжались мотоциклисты. На жестяных противнях они выставляли камни. Под оранжевыми, синими, зелеными футболками навыпуск выпирало оружие, заткнутое за брючные ремни. На задних сиденьях автомобилей покупщиков лежали карабины М-16.
Бывшая массажистка наслаждалась известностью. Редкий мотоциклист не кивал ей.
- Газеты писали, - говорила она Палавеку, стреляя глазами по противням, - о новом пути для женщины в нашей стране. Студенток теперь больше, чем студентов. Директор самого крупного в Бангкоке универмага - женщина...
- Прикрой бар, открой магазин. Куй счастье.
- Бар не мешает нам ковать счастье, - сказал кхмер.
- Сейчас вы его куете по утрам и днем, когда не нужно суетиться за стойкой, а при магазине, наняв приказчика, сможете прихватить, как и полагается добропорядочным любовникам, и ночь.
- Торговля недостойна тайца. Она является уделом китайцев или баб. Долг мужчины состоит в правительственной службе или религиозных отправлениях, - передразнивала сестра швейцара борайского майора Анана Ракмитру, на которого накатывали пророческие озарения. Майор обращался в мегафон к рынку с увещеваниями назвать зачинщика ограбления или драки со смертельным исходом, ежедневно случавшихся в округе. Майор гонял по колдобинам Борая на белом "мерседесе", преподнесенном спекулянтами.
Вход в "Шахтерский клуб" задвигался после полуночи стальной решеткой. Хозяйка не желала, чтобы в баре сводились счеты, поскольку, как она приговаривала, закон в городке отправлялся на ночлег именно в это время. Сидели втроем, смотрели телевизор, чаще - бокс, или играли в покер, прислушиваясь к одиночным выстрелам со стороны границы с Камбоджей. Кхмер пересказывал сплетни о только что найденных рубинах, принесших состояние. Иногда сообщал подробности о том как такой-то и такой-то, перейдя границу, чтобы копать в Слоновых горах, начинавшихся на камбоджийской территории, подрывался на мине, убит либо ранен пограничной стражей. Палавек усмехался. Жадность претила. А бывшую "живое мыло" и сожителя, кажется, только деньги и интересовали. Может, чуть в меньшей степени, чем утехи. Перебрав, кхмер кичился мужской силой перед выпивохами за стойкой. Покрытые коростой высохшей глины усталые парни, зашедшие глотнуть рисовой самогонки, невесело похохатывали, расточали поздравления хозяйке.
- Вместе с отработанной породой здесь закапывают и всех нас, - сказал однажды Палавек.
- Твоим настроениям место там... - ответил, посерьезнев, кхмер. Махнул беспалой ладонью в сторону восхода, где, по его расчетам, проходил кордон. Который манил Палавека...
Они являлись обычно впятером, сухие, мускулистые, подтянутые, с коричневыми, задубевшими в джунглях лицами. В повадке старшего, не снимавшего зеркальных очков, сквозила уверенность, будто он был всем здесь известным боксером. Махровая панама, серая сорочка, заправленная в джинсы, незатухающая сигарета, спокойствие и размашистый шаг в армейских ботинках, неделанное - Палавек научился различать это в армии - равнодушие к опасности, безразличие к людям и их камням выделяли его в толпе. Четыре телохранителя не считались в Борае крупным отрядом. Случалось, одного перекупщика сопровождала команда на четырех "джипах". Но с появлением пятерки показное спокойствие двух-трех сотен людей, топтавшихся на рынке, спокойствие, прикрывавшее обостренную готовность ринуться на добычу или защищаться, делалось еще более показным. Атмосфера толкучки пропитывалась страхом, против которого было бессильно главное оружие Борая - его богатство и продажность. Пологие холмы, щетинившиеся жалким кустарником, будто придвигались ближе.
- Красные кхмеры, полпотовцы, - сказал ювелир, которому Палавек в тот день, когда пятерка опять появилась, сдавал рубины, вырученные в "Шахтерском клубе".
Человек в серой сорочке прямиком направлялся в их сторону. Лавочник сглотнул сухим горлом. Помощник, тощий китаец с отечными веками, забыл руки на коробочке с гирьками.
- Меня помнишь? - спросил человек в серой сорочке по-кхмерски.
Челка клеилась к сморщенному лбу перекупщика. Массивные часы, свисавшие с запястья, чуть дрожали. Красная тенниска с белыми цветами набухала у плечей потом.
Полпотовец достал из бумажника слоновой кожи крупный рубин. И без увеличительного стекла было видно, какой это камень: впрыснутое вино загустевало под идеальными гранями кристалла.
Что-то толкнуло Палавека вперед. Почти черный лицом, кудрявый боец, державшийся слева от человека в серой сорочке, выбросил жесткую ладонь, Палавек перехватил удар, и сразу в сосок, туда, где бешено колотилось сердце, уперлись два американских солдатских кольта.
- Я не знаю его! Я не знаю его! - едва выговорил ювелир.
- Кто ты? - спросил в серой сорочке.
- Меня зовут Палавек. Примите к себе...
- Если ты - шпион, революционные массы растерзают тебя. Хотя среди этих отбросов твой порыв понятен.
И перекупщику:
- За камень, который найден в Пэйлине трудящимися, ты выдашь двести пятьдесят тысяч батов. Передашь эту сумму отделению банка, знаешь какого... Консервы, два ящика патронов к кольтам, часы, приемники, авторучки мы заберем на обычном месте...
На крестце пересекающихся дамб, вспугнув мелких пташек с кучки буйволиного навоза, пятеро переоделись в зеленые рубахи, пузырившиеся под ветром, и мешковатые брюки. Легкие кепки, какие Палавек видел на красных в Лаосе, обтянули выстриженные головы. Шестой, карауливший снаряжение, равнодушно скользнул взглядом.
Палавека посадили на корточки. Автоматы смотрели с четырех сторон.
- Сейчас ты умрешь, - сказал главный. - Нас шестеро, и мы правомочны считаться революционным трибуналом.
- Если ты такой законник, тогда определи мою вину!
Страха не было.
- Ты - шпион. Опровергни.
- Испытайте меня!
- Ты таец?
- Почему тогда не присоединился к тайским борцам? Они изнемогают в напряженной и кровопролитной борьбе. Их ряды тают. А ты, как предатель, слизнув дюжину-другую камешков, уходишь в Камбоджу. Почему?
- Хочу иной жизни. Ищу справедливости и смысла...
- Для себя?
- Если вы за справедливость для всех, значит - и для меня!
Удивлял общий характер вопросов, которые задавали почти час. В подразделениях "желтых тигров" допросы учили вести иначе. Быстро: имя, адреса в прошлом, связи, куда направляется, откуда, чего хочет и так далее, только - конкретное. При этом полагалось постоянно угрожать расправой... Эти задавали вопросы, на которые сами и отвечали. Правда, и побуждение Палавека на рынке в Борае и теперь у растрескавшегося основания глинистой дамбы даже ему самому представлялось не совсем объяснимым.
- Ты - реакционер?
- То есть ?
- У тебя есть собственность?
- Командир, - вмешался кудрявый, - время подгоняет. Я голосую за его привод в организацию. Там разберемся. Его в Камбодже никто не знает. Организации это может понадобиться. Если же окажется, что человек этот подосланный шпион, долго ему от революционной бдительности масс не скрываться...
Шли гуськом. Поднимались вверх в горы по еле заметным тропинкам среди заскорузлых колючих кустов. На опушке глухого леса метрах в десяти поднялись бекасы, сделали широкий полукруг и стремительно скрылись в высокой траве. И сразу с дерева упал человек. Красный клетчатый шарф кутал голову. Матерчатые ремни перекрещивали гимнастерку. В руках он сжимал дорогой - двести пятьдесят долларов за штуку на черном рынке в Борае - полуавтомат "марк~45" с фигурными рукоятями. Ничто из снаряжения не звякнуло. А через минуту вокруг, словно выросши из вязкой липучей земли, толпилось человек сорок подростков с оружием. Старший, лет шестнадцати, небрежно сбросил с плеча и упер ручную ракету в носок зеленого кеда. Палавек покосился: установка имела прибор инфракрасной наводки... Змееныши только и ждали сигнала, чтобы наброситься.
Задание, которым "нагрузили" Палавека, удивляло. Кхой, надевавший единственную сорочку для вылазок на другую сторону кордона, считался в районе Слоновых гор могущественнейшей фигурой. Он представлял "Отдел 870". Шифр, как вскоре разобрался Палавек, в официальных бумагах обозначал центральное руководство в Пномпене. Кхою подчинялись "соансоки" - внутренняя служба безопасности. Представитель "Отдела 870" никому не доверял и не был, как он говорил, "вправе перед лицом организации доверять кому-либо, пока еще только-только создается новый пролетариат страны и не вымерли предатели классовых интересов, добровольно предоставлявшие до торжества революции свой труд классовым врагам".
- Ты, Палавек, насквозь пропитан тлетворным загрязнением! - рубил воздух ладонью Кхой перед усаженными на сухую траву "соансоками". - Каждый из новых подрастающих пролетариев, сидящих в эту минуту перед тобой, вправе бросить тебе жгучее обвинение. Обвинение в том, что ты до недавнего времени выступал добровольным подручным капиталистов, продавшейся реакционному режиму шкурой, почти что прихлебателем эксплуататоров...
Кхой постоянно испытывал нервную потребность громить или критиковать, бороться за чистоту рядов. Кудрявый боец оказался прав: Палавек стал удобным найденышем, пришлым, без родственников и друзей, зависящим от Кхоя во всем. Ощущение всевластия было необходимо Кхою, словно наркотик. И тем не менее жизнь бывшего "желтого тигра" и вышибалы в таких условиях текла, как ни странно, размеренно и благополучно.
Воспитанники, наспех позавтракав, разбредались с рассветом группами патрулировать границу, обеспечивать внешнее оцепление народных коммун, следить за отправкой продукции в центр. Перед карательными операциями, на которые Палавека не брали, "соансокам" полагался самогон. Кхой, а с ним и Палавек пили таиландское пиво "Амарит" или виски "Мекхонг", достававшиеся с другой стороны границы. В Борай, куда Кхой носил рубины, изымавшиеся у диких старателей в виде своеобразного налога из расчета три из десяти добытых, Палавека тоже не брали. Разрешили жениться. Высокая стройная кхмерка безмолвно, чуть размахивая длинными руками, вышла из строя женщин, когда Кхой выкрикнул из списка ее имя.
- Палавек и Ритха, - провозгласил с легким презрением представитель "Отдела 870", - объявляетесь перед лицом революционной организации мужем и женой!
Им разрешалось раз в десятидневку встречаться в специальной хибаре, украшенной портретом "вождя". Палавек жалел Ритху. Она плакала, рассказывая о муже, погибшем на восточной границе. Они только разговаривали. Кхой одобрил, что ребенка у них не ожидается:
- Дети ревизионистов неуклонно становятся ревизионистами - такова установка. Практика ее подтверждает. И это справедливо...
Не жалуйся, не объясняй, не извиняйся - этим исчерпывались этические правила Кхоя. Ему исполнилось пятьдесят восемь, родом он был из Пномпеня, отца не помнил, хотя и предполагал, что в жилах предков текла кровь выходцев из китайской провинции Гуаньчжоу, поскольку мать несколько раз отказывала сватавшимся кхмерам. В пятидесятых годах Кхоя назначили руководителем пропагандистского отдела глухого района Слоновых гор. Себя он, оглядываясь на пройденный путь, считал счастливым. Затягиваясь поглубже сигаретой, рассуждал:
- Все стремятся к счастью. Я тоже стремлюсь к счастью. Но что же это такое - счастье? В молодости с особенным нетерпением добиваешься его. В старости с трудом понимаешь его у других... В одном стихотворении я читал, что счастье - дождь после засухи, встреча с другом на чужбине, свет свечи в спальне новобрачных, твое имя на дипломе...
Разглагольствовал иной, непривычный Кхой. Виски размягчало лицо. Оно серело. Рытвины бороздили щеки, делавшиеся тестообразными. На мешках под глазами обозначались морщины, идущие вниз.
- Неподалеку от аэропорта Почентонг близ Пномпеня стояла старинная кумирня "пяти даосских божеств"... Рядом простирался большой пруд, красиво обрамленный ивами. Там же огородили бордюром ключ, бивший из земли. Оттуда брали питьевую воду. Однажды лавочник, старик, сидел возле ключа, похлопывал себя по животу и обмахивался веером. Пришел другой старик, носильщик с корзиной. Лицо покрывал пот... Схватил ведро и жадно напился. Потом сказал: "Какая свежая и холодная!" Лавочник удивился: "Холодная?" "Тебе не понять", - ответил бедняк... Я подслушал разговор нечаянно. Он стал моей первой политграмотой... Для таких, как я, счастье означало три вещи - вытянуть ноги, почесаться и рыгнуть от сытости. Для богатых оно заключалось в ароматах, изысканной пище и любовании женщинами, соблазнительно расчесывающими волосы...
- А что ты, командир Кхой, думаешь о богатстве? Оно-то дает счастье?
- Близ Баттамбанга, еще до победы, в освобожденной зоне оказался у нас в отряде студент. Настоящий, из университета. Сам пришел. Родители его считались состоятельными и большую часть года пребывали в Париже. Звали его к себе. Но парень предпочитал тяжелую работу на рисовом поле.. Она давала ему большее удовлетворение, чем комфортабельное сибаритство... Когда он появился у нас, был хилым и нерасторопным. Позже окреп, стал хватким... Чтобы привлечь средства для покупки оружия и продовольствия, мы приглашали в те годы иностранных гостей. Разрешили приехать родителям студента. Они проливали слезы, увидев его грязным, по колени в трясине на рисовом чеке... Так и не увидели его чистого сердца. Увезли парня в дорогую гостиницу в Баттамбанге. Сказали ему: "Если не возвратишься в освобожденную зону, купим тебе виллу в Пномпене, Гонконге, где пожелаешь, машину, подыщем жену и оставим деньги, на проценты от которых заживешь безбедно". Молодой человек сказал, что даст ответ через неделю... Он пробрался в зону, пришел ко мне. Я как раз кормил свиней нашей части. Я сказал: "Посмотри на них. Они жрут и спят. Спят и жрут". Парень вернулся в город, дал ответ родителям: "Я человек, а не свинья".
Имелись и другие воспоминания. Но все они относились к далекому прошлому.
- Когда я в первый раз попал в тюрьму, - рассказывал Кхой, - мне едва исполнилось восемнадцать. Ты думаешь, я не боялся? Но в одной камере оказался со мной слесарь из пномпеньского депо. Он сказал мне: "Не бойся. Если у тебя твердое сердце, ты не почувствуешь боли даже под самой страшной пыткой". Он успокоил меня и научил играть в китайские шахматы... Вскоре его вызвали на казнь. Он отдал мне свою алюминиевую миску, а другому товарищу - противомоскитную сетку... Ни у кого на глазах не появилось слез. Он только сказал: "Прощайте", и его увели... А в боях весной семьдесят пятого, когда мы наступали на Пномпень, мое подразделение попало под шквальный огонь. Один из наших выдвинулся далеко вперед с пулеметом, заставил замолчать вражеский пулемет, но и его сразила граната... Другой повторил его подвиг. Не было ни печали, ни слов.". Почему же я плачу сейчас?
Плакать Кхой не считал зазорным. Именно поэтому Палавек думал, что он больше китаец, чем кхмер. Ребятишек из "соансоков" в такие минуты Кхой невоздержанно упрекал в том, что они только и помышляют перебраться в город, предаться удобствам, пригреться под боком богатых женщин.
- Помните, что лес и деревня должны окружить и растворить города. Только человек, живущий в мире с самим собой, может быть счастливее обладателя материальных благ...
Сам Кхой в таком мире не жил. "Амарит" и "Мекхонг" потреблялись втайне. Да и счастье в практическом смысле понималось неоднозначно. Быть борцом и уничтожать врагов в молодости, наслаждаться плодами победы и добытым благополучием в преклонных летах... Кхой не желал говорить о жизни рядовых бойцов, питавшихся рыбьей похлебкой и получавших только пальмовый самогон. С болезненным интересом собирал сведения об имуществе соратников, также относился к дипломам об образовании, к направлениям на учебу. Перемещения в должности известного ему человека вызывали длинные рассуждения и предположения. У меня нет, так пусть и ни у кого не будет, всем не хватает, пусть у всех будет одинаково понемногу-такой вырисовывалась из долгих и путаных Кхоевских рассуждений философия распределения благ.
Представитель "Отдела 870" при внешней замкнутости, суровости и сдержанности оказался чувствительным к любому вниманию к его личности, падок на лесть. Он был циничен и сентиментален, замкнут и доверчив. С ним не мог сговориться честный боец из отряда, но мог сделать все, что угодно, ловкий пройдоха. Палавек, насмотревшийся и в армии сержантов, и по бангкокским ночным заведениям такого сорта людей, пускал в ход примитивное актерство, и оно срабатывало. Начальник обладал способностью сделаться сегодня до остервенения подозрительным, а на следующий день утратить какие бы то ни было признаки обыденной осторожности.
Кхой напоминал швейцара из "Сахарной хибарки". Он был без корней.