В распахнутом окне перенатопленного номера поднималось над городом светло-серое море и корабли под солнцем на рейде. Лоснились тронутые прозеленью собор и черепичные крыши. Бесцветные трамваи, суставчатые и длинные, словно черви, брали внизу на площади поворот с таким скрежетом, будто их волокли по рельсам без колес. Отец молчал, хмуро курил... Ночью пошел дождь. Среди зимы через форточку нанесло на подушку божьих коровок. Бриз пах по-летнему. И днем с катера, переправлявшего Бэзила на теплоход, залив опять показался летним, хотя черные валуны, качавшиеся над стальной водой, надели снежные папахи.
По пути в порт - шли пешком, вещи отправили на борт накануне - отец кивнул в сторону кафе:
- Зайдем?
За столиками почему-то сидели одни женщины. Подавали кофе со сливками без сахара и подслащенный березовый сок. Уже в каюте, когда теплоход мягко раскачивала февральская Балтика, Бэзил вдруг вспомнил, как отец в Харбине рассказывал про березовый сок, нацеженный им в последний раз в Бычках, в непролазном российском лесу, подступавшем к холму, на котором стояла его деревня Байково, весной 1930-го. Отец шел через Бычки в Мятлево, чтобы сесть на поезд... Он рассказывал, что с утра на востоке взошло огромное тусклое солнце, а на другом краю неба висела окутанная туманом горбушка луны. Бэзил с горечью думал о том, сколько усилий тратится втуне, чтобы вырваться из ловушек, которые расставляют страх, зависть, ненависть, тщеславие, жадность и трусость, присущие людям его земли. И чванливое невежество.
В 1928 году восемнадцатилетний Николай Шемякин в поисках заработка добрался от Байкова до Владивостока. Когда баржа с вагонами плыла через Амур у Хабаровска вдоль уткнувшихся в волны гигантских ферм взорванного железнодорожного моста, завязался разговор с человеком в путейской фуражке. Попутчик работал машинистом паровоза, постоянно жил в Харбине, считался "коренным", как сказал про себя, на Восточно-Китайской железной дороге. Имел на руках бумагу советского консульства, что заявил о желании стать гражданином СССР. А ездил в Тулу продавать дом, оставленный умершим бездетным братом. Сулил большие заработки, если Николай сумеет перебраться через кордон на китайскую сторону.
Николай сумел. Правда, решился на это после того, как на Владивостокском вокзале украли мешок со всем его имуществом - вытянули из-под головы уставшего крепко спящего парня, подменив чурбаком. Через два года сумел и перебраться назад, хотя в те дни, когда он шел с контрабандистами через сопки, под Хайларом Особая Дальневосточная армия и солдаты маньчжурского "молодого маршала" Чжан Сюэляна избивали друг друга в никчемных кровавых столкновениях. "Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися...", - пели на радостях отделавшиеся от войны живыми демобилизованные красноармейцы, висевшие на подножках переполненных вагонов, которые изношенный паровоз с черепашьей скоростью тянул по скрипучим переправам, заменявшим уничтоженные еще гражданской войной до Урала мосты.
В Байкове живым не считали. Братья разлетелись по стройкам.
Сторож из сельсовета дед Трифон, приходившийся двоюродным, поднял китайские деньги и пачку харбинских папирос "Сеятель", вывалившиеся из шерстяных брюк, вывешенных матерью "проветриться". Злорадно сощурившись, сунул в кисет. Обрадовался до того, что забыл пощупать заграничную в клетку материю, которая его и притянула.
Ночью предупредили: послали за милиционерами в Мятлево, днем приедут забирать "как шпиона". Наверное, отец рассмеялся. Потом задумался. Потом, как говорил он маме, представил, что придется объяснять, оправдываться и доказывать, может, всю оставшуюся жизнь. Верили, говорил он, только бумаге, такое время наступало... И ушел знакомой дорогой. Сыграло роль и то, что шел он к маме, за которой обещал вернуться в Харбин. Уходил, но верил - ненадолго. Оказалось, на восемнадцать лет.
Размышляя о родителях, Бэзил прикидывал судьбу отца, женись он на другой женщине. Кем бы стал? Наемником в русском полку английского сектора сеттльмента в Шанхае? Партнером богатых американских старух на танцульках в гонконгских ресторанах, барабанщиком в эмигрантском русском оркестре ханойской гостиницы "Метрополь" или вышибалой в ночном клубе Сайгона? А мама? Устроила бы жизнь как-нибудь, перестав быть русской... Вместе они давали друг другу силы оставаться людьми. Удивительная удача, против которой оказались бессильными и бедность, и злоба, и случайность, особенно опасные вдали от родины. Ни отец, ни покойная мама этой темы при нем не касались. А может быть, он просто не помнил. Бэзил вообще начал помнить себя поздно. В памяти сохранились обрывки главного-молодая мама. В светлом платье, кажется из китайского шелка, белой панаме, узкие ремешки туфель обвивают сухую лодыжку. Был ли жакет? Мама держит Бэзила за руку. Воротник матроски задирает на затылок июньский пыльный ветер. Они ждут у кирпичной тумбы, где рельсы трамвайной линии, соединяющей Пристань и Новый город, закругляются в начале харбинского виадука через железную дорогу.
- Смотри, - говорит мама, - суперэкспресс "Азия"...
Мешает поднимающийся пар, и Бэзил едва замечает вагон со стеклянной башенкой-фонарем, из которого смотрят на Харбин то ли китайские, то ли японские офицеры в песочных кителях.
Из трамвая, тормозящего на повороте, выпрыгивает отец. На нем серые брюки, темный пиджак, запонки в воротничке, желтое канотье с голубой лентой. И когда он наклоняется к Бэзилу, видно, что шляпа, сдвинутая лихо вправо, и отпущенные волосы прикрывают отсутствующее ухо. Мама чему-то смеется. У нее широкая свободная походка, и Бэзилу нравится смотреть на легкие туфли, так красиво облегающие ремешками щиколотки. Отец оттопыривает локти "фертом", вставив ладони лопатками в карманы короткого пиджака. Ветер теперь заходит с Сунгари, в лицо, и воротник матроски лежит ладно... На Китайской-стрит под белым балконом ресторана "Модерн" папа приподнимает канотье, мама опять смеется, а Бэзил, кажется, канючит, пытаясь их подтянуть к обвешанной афишами резной будке кассы кино "Крылья молодости".
Вероятно, это относилось к тому времени, когда ему исполнилось восемь и шел 1944 год. На русских, даже тех, что вступили в отряды бывших царских генералов Шильникова, Анненкова или Глебова, сотрудничавших или делавших вид, что сотрудничают с японцами, смотрели в Харбине косо. Но отца это словно бы и не касалось. Среди торговых воротил Маньчжоу-Го отец считался тогда крупным врачом.
Однажды, когда Бэзила еще звали Василий и он ходил в детский садик для неимущих эмигрантов, среди ночи его подняла смутная тревога. Впервые в жизни приснился сон. Серая старуха рвется в домик на Модягоу, а он едва-едва удерживает обитую войлоком дверь... Сердце сильно билось, и это единственное, что оставалось въявь. В спальне горячий шепот отца:
- Как я могу опозорить себя, если отряд выступает по договору, по найму и будет биться на стороне одного чванливого маршала против такого же? Это, конечно, стыдно... Я понимаю. Вообще стыдно... Но знаешь, сколько они заплатят? Ты бросишь работу у Векселыптейна, которая погубит тебя. Ваську определим в хорошее учение, в гимназию Гене- розова...
Векселыптейн управлял помещавшейся на Мостовой- стрит редакцией английской газеты "Маньчжурия дейли ньюс", куда мама брала иногда Василия с собой. Когда бы они ни высаживались из тесного и низкого японского автобусика возле двухэтажного дома, на окнах которого вечно хлопали незакрепленные ставни, сверху из окна свешивалась взлохмаченная шевелюра, сверкало пенсне. Управляющий приветствовал их, выкрикивая почему-то по-китайски: "Как дела?" Вероятно, он пытался ухаживать за мамой. Спускался в каморку, где Бэзил готовил уроки на столике для пишущей машинки рядом с мамой, переводившей передовицы Векселыптейна на английский, и протягивал всегда одно и то же - яблоко.
- Кушай, кушай, - говорил ласково Векселыптейн, - хотя, по всей вероятности, это было бы полезнее твоему папе... Мадам Шемякин, не так ли?
Отец тогда продавал кровь при китайской лечебнице. Работы в Харбине с приходом японцев для русских становилось меньше. В трех кварталах от Китайской-стрит, на Кон- ной-стрит, обычно пустынной ранним утром, у госпитального барака трижды в неделю Бэзил ожидал отца с велорикшей. Побледневший, осунувшийся отец полулежал в коляске и рассказывал что-нибудь забавное о богатых китайцах, покупавших его кровь.
- Ни один мандарин не согласится расстаться с оперированным аппендицитом. Его кладут в баночку со спиртом, где он и сохраняется сколько понадобится, пока не придет время опускать вместе с хозяином в гроб. Бедняк умрет от истощения, но ни за какие блага не согласится стать донором крови. Перед Нефритовым императором на небе благочестивый подданный Поднебесной обязан предстать в комплекте. Ну а мы с тобой без предрассудков... Давай теперь завернем в амбулаторию на Малой Сквозной и продадим свои скелеты. А? Хотя, наверное, много не дадут. Скелетов в наши дни с избытком бесплатно...
- А как же евнухи, папа? Которые при императорском дворе?
Отец хмыкнул.
- Наверное, поступают так же, как и лишившиеся аппендикса. Что ты читаешь теперь?
- У стряпух в сундуке были "Набат поколения", "Сердце и печень Конфуция и Мэнцзы", "Армия и революция", "Оглянись"... На китайском. Остались от ее мужа.
- И разбираешь без словаря? Не привираешь?
- Чунь сказала, что у меня каменный живот.
- Каменный живот?
- Ну да. Она считает, что память у человека в животе. А у меня память хорошая...
Отец опять хмыкнул. Потом, как всегда, моментально помрачнел.
- Эх ты, русский человечек... Тебе бы про Илью Муромца, а ты - печень Конфуция...
Когда мама укутывала отца в овчинный тулуп на продавленном диванчике, он смешил ее, рассказывая, как на приеме состоятельные китаянки заливаются краской и опускают глаза, показывая на фигурке из слоновой кости, где ощущают боли. И быстро засыпал. Лицо становилось бесцветным.
- О Господи, - говорила мама. Подолгу смотрела в окно на пустынную Модягоу.
После той ночи, когда Бэзил увидел первый в жизни сон, отец исчез на полгода. Мама уволилась из "Маньчжурия дейли ньюс", которая опубликовала гадости про Россию. Вексельштейн уговаривал остаться, приехал на Модягоу на немецком мотоцикле с водителем, достал, выпячивая обтянутый клетчатыми галифе бабий зад, из коляски сумку с вином, конфетами и цветами. Мама сказала:
- Приходите в гости, когда вернется Николай. И принесите еще яблоки. Вы сами говорили, что они ему полезны...
Отряд русских наемников, в котором Николай Шемякин считался фельдшером, в июне 1941 года в ходе бестолкового боя попал в окружение близ Ичена в провинции Хубэй, был рассеян и затем частью уничтожен, частью пленен. Продев проволоку под ключицу командиру поручику Неелову, а остальных нанизав на нее ушными раковинами, солдаты погнали белых наемников, подкалывая штыками, на север. На четвертую ночь, улегшись на мокрой глине в кружок, голова к голове, каждый отгрыз соседу ухо. Разоружили конвой, захватили три штабных автомобиля и пробились "к своим" на Ухань. За автомобили, захваченные документы и лихой рейд получили от китайского генерала полуторную плату, которая вместе с казначейским ящиком, оказавшимся с документами и оставленным себе, обеспечивала безбедное существование каждому года на три.
- Меня спасла твоя мама, - сказал отец Бэзилу, который превратился в него из Василия в пансионе на Беблинг-белл-роуд в Шанхае, куда его отправили в январе 1945 года после кончины мамы. Она заболела пневмонией, а пенициллина в Харбине для людей без гражданства даже за любые деньги не оказалось. - Она ждала, вот я и вырвался...
Кажется, потом отец играл какую-то роль в русском советском подполье в Харбине. Мама же вспоминалась всегда одной и той же: на виадуке и потом у ресторана "Модерн", на Китайской, в шелковом платье, белой панаме, тонкие ремешки туфелек оплетают сухие лодыжки. Остальное куда-то ушло, вытеснилось. Может, потому, что он избегал рассказывать о прошлом товарищам по школе, когда в 1950 году его привезли в Куйбышев.
Однажды он заговорил о Харбине и Шанхае с девочкой, которая ему нравилась. "Ох, и выдумщик", - сказала она. И он понял на последующие годы - прошлого у него не было...
У отца оставались дела в Маньчжурии, где он работал переводчиком в штабе Шестой танковой армии генерала Лучинского, а затем, кажется, в управлении железной дороги. И потом - там оставалась могила мамы. О Харбине с отцом они никогда не разговаривали.
Он не научился держаться с женщинами. Долго жил один, да и в мире, где их почти не имелось - школа мужская, дома один отец. Смерть мамы, память о ней сковывала чувства, а жизнь, проходившая в странствиях, обеспечивала короткие приюты и не благоволила к длительным и прочным привязанностям. Как, впрочем, к обстоятельной карьере и положению.
- Тебе за сорок, - посетовала в последнюю встречу мать его сына после того, как они отрегулировали запущенные им платежи по алиментам. - И на тебе, как бы это сказать, уже... лежит печать. Ты - состарившийся мальчик. Журналисту, застрявшему в корреспондентах в твоем возрасте, полагается стесняться, как ну... человеку твоих лет, когда у него на плечах, если он военный, лейтенантские или капитанские погоны. Уж лучше быть прапорщиком... По крайней мере понятно: образованием не вышел. А ты кандидат наук...
Ее муж уверенно двигался по службе, носил погоны, пользуясь ее словарем, полковника, преподавал в академии, готовил докторскую.
Проклятущую "печать" Бэзил после этого разговора и сам вдруг ощутил в кафе, на верхотуре "Выру".
Рита, провожавшая его из Москвы до Таллинна, выбрала столик у окна. Закатное солнце высвечивало короткую стрижку, розовое ухо с бирюзовой сережкой. А в полированной столешнице назойливо-четко отражалось его серое изрезанное морщинами лицо. Разговор перед расставанием не клеился. Бэзил ощущал, что должен предпринять немедленно какое-то усилие, чтобы сберечь ее, объяснить про себя и про них что-то решающее и важное. В голову же лезла сущая нелепица: как вьетнамский батальон в разгар атаки вошел в банановую рощицу и оставался там под минометным огнем, пока не объел все плоды; как война на китайско-вьетнамской границе выжала на разбитые артиллерией дороги над кручами толпы пестро выряженных с серебряными гривнами на шеях, с ногами, покрытыми коростой, горцев, которые меняли серебряные побрякушки на сгущенное молоко и водку; как водитель привязывал ременной петлей его запястья к скобе "уазика", чтобы он не вывалился во сне на поворотах из машины без дверей; как просыпался под вертолетами; как обогнали возле Лангшона прицеп с ампутированными конечностями; как японец из "Акахаты" сломался в поясе и ткнулся в дно окопа, когда снайпер из-за реки уложил ему пулю в лоб так аккуратно, что не шевельнулись очки...
- Ты моя последняя любовь, - пошутил, садясь в Москве в поезд, Бэзил.
- Когда любят, люди вместе... Иначе зачем любить?
В зеркале задвинувшейся двери купе Бэзил заметил, что лицо у него теперь мрачнеет так же, как у отца...
Они потанцевали тогда, в "Выру". На каблуках Рита была вровень.
- Ты высокая, - сказал Бэзил, сам не зная зачем. Он все искал и не находил слова.
- Да, да, на каблуках...
На белесом небе в окнах кафе мерцали звезды. И по тому, как впилась рука в его плечо, Бэзил догадался - прощается, опоздал... На вокзальной платформе, с которой виднелись тусклые, будто обернутые марлей фонари на редутах, насыпанных шведами перед Вышгородом, он спросил:
- Встреча через восемь месяцев?
Едва решившись, она покачала из стороны в сторону головой.
Ночью, крепко выпив в баре, Бэзил забрел на северную сторону Вышгорода. Шум и пустопорожние разговоры остались внизу, под обрывом. Узкие короткие улочки были гулкими, высветленными луной. По лестнице Бэзил выбрался на насыпь. Под старой стеной журчал ручей. Здесь стлалась мгла, и Длинный Герман будто парил. В стене светилось окошко... Замерла парочка в вязаных колпаках с помпонами, таких же, как на голове у сына, когда они увиделись в Москве.
Среди пустого, геометрического, залитого желтым светом асфальтового пространства проспекта Калинина сын был единственным в тот час, кто не кидался на перехват машин с поднятой рукой. И, подъезжая к кромке тротуара, Бэзил вспомнил харбинскую Модягоу, изрытую куйбышевскую окраину, где все знали друг друга, где не было абстрактно и желто, а разве что немного грустно под редкими фонарями вполнакала, но никогда одиноко, потому что в небольших домишках вокруг жили знакомые ребята и их знакомые родители. На проспекте, где жил сын, жило так много народу, что вроде и никто не жил.
- Как у тебя с мамой? - спросил в тот раз Бэзил.
- Нормально.
- А с ее мужем?
- Нормально. То есть - никак. А что?
-- Ничего. Чем занят?
- Курсовой. Этика конфуцианства. Можно тебя про нее проинтервьюировать?
- Давай... Подружкой не обзавелся? Я - не дед?
- Ну, не скоро... Собери в горсть Конфуция, пап!
- Конфуций не привнес ничего нового. Человек этот как этик пришел к своему поколению из прошлого. Жизнь его сосредоточивалась на возрождении того, что крепко забыли уже тогдашние люди. Он маршировал задом наперед, и в результате - только воскрешение, обрати внимание, я сказал не обновление, не возрождение, старых догм. Мысль конфуцианцев застыла в некоей трупной неподвижности... Напоминать про последователя, который в шестьдесят лет играл в детские игрушки в присутствии престарелых родителей, показывая тем почтительность и свое ничтожество перед их авторитетом?
Свернув у гостиницы "Украина" под мост, ехали по набережной в сторону Киевского вокзала. В форточке посвистывал морозный ветер.
- Теперь - Конфуций в отношении к героическому.
- Как и мы, русские, китайцы любят землю на земле. Храбрость конфуцианцы ставят на третье место среди человеческих добродетелей. После честности и прямоты. Храбрость ведь нужна только в ненормальных обстоятельствах. Все же чрезвычайное варварство. Только повторяющаяся повседневность, только всем присущее и доступное уважается конфуцианцем. Стремление к героическому - стремление к разрушению. К храбрости, как и к всплескам отвлеченного ума, почтения этот конфуцианец не испытает. Восхищение героями и мудрствования присущи "заморским чертям"...
Последние слова Бэзил сказал по-китайски.
Проехали белую тень Новодевичьего монастыря за Москвой-рекой, вписались в Мосфильмовскую, остановились у смотровой площадки Ленинских гор. Оба считали хорошей приметой прощаться на ходу. Метро для сына было близко, и на город можно бросить взгляд.
..Лет десять назад, вернувшись в очередной раз в Россию, Бэзил, не зная, где погулять с сыном - его привела к метро "Университетская" мать, - пришел по наитию сюда. Стояла середина июля, вечерело. Поглядывая на сиреневое зарево, смазанное с юга тучей, они уселись на траве, уперев ноги в склон, близ лыжного трамплина, обвешанного рекламой телевизоров. Река выдыхала накопленное за день тепло. Бабочек и стрекоз поднимало вверх. Сухим без оттенков светом, напоминавшим Бэзилу госпитальный, лучились софиты над Лужниковским стадионом. То был памятный для обоих день: внезапно ощутили глубокую, взрослую связь, установившуюся вдруг вопреки всем разлукам. Бывают такие счастливые дни...