- Бросьте, Сизов, бросьте! Работать надо было, когда мы уговаривали вас! А здесь все старательные. - Он подошел вплотную и, заглядывая в глаза Сизову, которые тот с большим трудом старался не отвести, боясь, что его тогда сочтут за виновного, спросил: - Вы хорошо знаете тех, кто работал на электростанции?
- Хорошо - сказать нельзя! Всех не узнаешь!
- Всех не надо, - перебил Гельд. - Мы вам сейчас покажем одного человека, а вы нам потом расскажете о нем все, что знаете. И главное, с кем вы его видели, с кем он дружил и встречался чаще всего?! Вы сами, говорят, были дружны с Морозовым?!
- Что вы, что вы! - замахал руками Сизов. - Он был мой начальник. Кричал только да ругался… А так какое знакомство?! Бог с вами!
- Не торопитесь так сразу ссылаться на бога. Лучше надейтесь на свою память!
Дверь открылась внезапно, и первое, что увидел Сизов, был большой, словно разодранный до ушей, рот. Левая щека кровоточила, а правого глаза вообще не было видно - синюшный наплыв скрыл его совершенно. Руки вошедшего были связаны за спиной. Он тихо стонал, изредка сплевывая на пол сгустки кровавой слюны. Вид крови, да еще в таком избытке, вызвал у Сизова головокружение, и это не укрылось от офицера. Он что-то приказал, и Гельд перевел:
- Подойдите ближе, Сизов. Вы знаете этого человека?!
- Нет, нет, - поспешно заверил Сизов - вид вошедшего не обещал ничего хорошего и его знакомым.
- Да не бойтесь, - с презрением сказал Гельд. - Нам важно, чтобы вы узнали этого человека.
Сизов подошел еще на шаг, хотя и со своего места видел, что перед ним стоит Толмачев, бывший вратарь "Локомотива", работавший с ним в машинном отделении электростанции.
- Да, теперь узнаю, - тихо сказал Сизов. - Толмачев это, Александр, с электростанции.
- Отлично, - сказал Гельд. - Можете увести, - приказал полицейскому.
Они остались в комнате в прежнем составе.
- Итак, что можете сказать?
- Я с ним почти незнаком. До войны, как и все, ходил на футбол. Знал, что Толмачев неплохой вратарь - играл в "Локомотиве". Звезд у нас было немного. Вот еще Токин…
Гитлеровцы быстро переглянулись.
- Что Токин? Вы знаете его?
- Как болельщик. С трибуны видел.
- А здесь, в городе, встречались?!
- Нет. Слышал, что работает на заводе Либкнехта.
- Что-о?! - заорал Гельд.
- То есть, извините покорнейше, на "Ост-3".
- И все?!
- Все, - неопределенно протянул Сизов.
- Ну, что ж, Алексей Никанорович, сейчас вас отведут в камеру, и будет время подумать, прежде чем вы еще раз скажете "все".
Но вывести Сизова не успели. В комнату из боковой двери, что скрывалась за диваном, вошел человек, которого Сизов никак не рассчитывал увидеть здесь.
Караваев прошел в комнату и уселся рядом с офицером. Они заговорили по-немецки, и жестом Караваев остановил конвоира, выводившего Сизова. Караваев говорил что-то, кивая головой в сторону Алексея, а тот, не зная языка, следил за его губами, мучительно пытаясь понять, о чем ведет речь его столь частый собутыльник. Мысль Сизова работала лихорадочно - он пытался вспомнить, не сболтнул ли чего-нибудь лишнего. Гарантией служила неприязнь ко всему советскому. Правда, неустроенность быта при новом порядке, не нравившаяся Сизову еще более, чем действительность советская, списывалась им совершенно искренне на трудности военного времени, и оба - Караваев и Сизов - в один голос утверждали, что все образуется.
"Неужто забыл, подлец, сколько вместе выпито?! А вдруг набрешет что, и измордуют меня, как этого комсомольца с электростанции?!"
Сомнения развеял голос Караваева:
- Что, Алексей, понервничал немножко? Не переживай. Я сказал господину следователю Молю и готов под присягой подтвердить, что ты человек, к новому порядку лояльный. Моего поручительства предостаточно. Ты свободен. Но, - он картинно вскинул руку, - советую тебе посидеть денька два-три в камерах с арестованными. Во-первых, если сразу выйдешь, твоим друзьям покажется подозрительным. Во-вторых, помоги нам. Послушай, что говорят по камерам. Мы знаем все и можем спокойно расстрелять каждого, как Толмачева, поднявшего при аресте руку на немецкого солдата. Но мы не варвары, мы проведем следствие и, доказав вину, накажем, чтобы неповадно было другим.
Скептически смотревший на Караваева. Гельд тем не менее кивал головой в такт словам говорившего.
Чтобы подтвердить высказанное расположение, Караваев разлил стоявшую на столе водку по стаканам и протянул один из них Сизову.
- Выпей, это поддержит. Всякое придется увидеть. И запомни - мы теперь с тобой одной веревочкой повиты. И если понадобится, будешь делать все, что прикажу…
Он чокнулся с Молем, осушил свой стакан и, встав, по-хозяйски открыл форточку. Вместе со свежим мартовским ветром, пахнущим сыростью и теплом одновременно, влетели невнятные звуки. Водка на мгновение заглушила все, но, когда жар во рту стал остывать - потянуться за закуской Сизов не посмел, а ему не предложили, - он явственно услышал несущуюся со двора из уличного динамика музыку. Это был его любимый Чайковский. "Танец маленьких лебедей" - мелодия, волновавшая его некогда до глубины души, непременно вызывавшая безудержное желание помечтать, уйти от обрыдлой жизни куда-то в воздушное, ласковое, нежное. Как ужасно все переплелось - и эти божественные звуки, и эта комната, и окровавленная маска вместо лица бывшего вратаря "Локомотива".
Моль осунулся и похудел. Чтобы поддерживать тонус и спокойнее относиться к изрядно надоевшему спектаклю допросов, однообразных и, в общем-то, не давших за четыре дня никаких результатов, он непрерывно пил. И от этого покалывало сердце. И что самое обидное - поиски главаря не увенчались успехом. Его поимка славно бы завершила проведенную операцию. Вчера наконец он отправил обстоятельный доклад своему начальству и как следует выспался.
"Да, - он смотрел на себя в большое, не по размерам ванной комнаты, привезенное откуда-то зеркало. - Мешки под глазами слегка опали. Или мне это только кажется?" - Он оттянул пальцем веко, и вид красной воспаленной глазницы заставил его вздрогнуть - слишком явственно напомнил кровоподтеки допрашиваемых.
"А собственно говоря, почему бы и нет? Уверен, доведись мне оказаться на их месте, я был бы разделан не хуже. Странно другое - рабочие парни ведут себя слишком грамотно. Не ожидал. Казалось, дурачков легче заставить говорить правду, если и не всю правду, то частями. Дурачки молчат…"
Он начал мягкими мазками наносить на щеки пушистую пену. Наносил тщательно, словно заботился, чтобы каждый волосок получил свою порцию. Заправив в бритву новое лезвие, стал так же старательно выбривать щеки. На правой скуле волосы росли у него в трех направлениях, и ни один незнакомый парикмахер не мог выбрить его тщательно с первого раза. Тыкать носом незадачливого брадобрея доставляло Молю немалое удовольствие.
"Как получилось, что ушел главарь? Мы схватили почти всех, а он ушел. Это не случайность! Значит, кто-то предупредил его?"
Закончив бритье, Моль долго натирал щеки кремом, пока на бледной коже не выступил румянец неестественно коричневого отлива. Тон нездорового румянца опечалил Моля.
"Надо себя беречь. Конечно, солдат, возвращающийся домой с победоносной войны без награды, не солдат. Железный крест стоит того, чтобы не поспать из-за него несколько ночей. Но все-таки здоровье дороже всяких иных благ. Хорошо, что удается соблюдать диету. С детства отец приучил меня есть только необходимое организму. Он справедливо утверждал, что лишь треть съедаемой пищи поддерживает в нас жизнь, а за счет других двух третей живут наши врачи".
Растроганный воспоминанием об отце, он, напевая легкий марш, быстро оделся и подошел к телефону.
- Гельд, как дела? Все готово? А сброд вывели весь? Так, так. Хорошо. Я буду через несколько минут. Кстати, Шварцвальд пришел? Пригласите его, ему будет полезно посмотреть этот спектакль.
На ходу натянув перчатки, он вышел во двор. Вчерашняя затоптанная брусчатка была покрыта свежим, легким снежком. Морозило по-утреннему, как только может морозить в марте, когда холод еще силен, но в него уже не веришь, зная, что власти зимы приходит конец.
"Майн гот! Как нелепо одеты эти свиньи! - Моль оглядел строй заключенных, прижатых к трем стенам. - Когда они вместе, это внушительная толпа. Когда идут через кабинет по одному, просто нудная и бесконечная вереница теней".
Подошел Шварцвальд, и они поздоровались.
- Что вы затеяли, Моль? Гельд звонил мне, будто у вас дается преинтереснейший спектакль.
- Так и есть. Сейчас мы проведем показательную казнь одного из этих ублюдков. Думаю, что, увидев все воочию, остальные будут на допросах словоохотливее.
- Моль, я же вам говорил, что не люблю смертей, - поморщился Шварцвальд.
- А это разве смерть? Это уничтожение скота. Не больше.
Шварцвальд промолчал, не желая вдаваться в спор с человеком, располагавшим, по его данным, отличными связями в Берлине.
"Когда-нибудь, - рассуждал Шварцвальд, - эта совместная служба в заброшенном русском захолустье может оказаться неплохой основой для карьеры. И черт с ним, что он немножко садист. У каждого из нас есть недостатки. Но он мне пока не вредил".
За спиной послышались шаги. Они обернулись. Толпа, не понимая еще толком, зачем выстроили ее под дулами стольких автоматов, повернула головы влево. Между двумя конвоирами, здоровенными полицейскими, одного из которых Моль нередко видел у дома убитого партизанами бургомистра Черноморцева, шел Толмачев. Руки его были связаны за спиной грязной веревкой. Лицо чисто вымыто, хотя следы побоев от этого казались еще страшней. Его поставили лицом к толпе, прижав спиной к высокой кирпичной стене. Конвоиры стали напротив, взяв автоматы на изготовку.
Моль сделал знак Гельду, что можно начинать, и тот, повернувшись к толпе, громко, будто благовещал, заговорил:
- Вы все знаете, сколь милостив новый порядок к людям, которые лояльно и честно выполняют свои гражданские обязанности. Но в нашем городе обнаружена группа, которая активно выступала против немецкой армии. Всякий порядок только тогда будет порядком, когда он строго выполняется. Один из его непоколебимых законов - неприкосновенность жизни немецкого солдата. Стоящий перед вами бывший рабочий электростанции при аресте пытался взорвать немецкого солдата гранатой. В его доме обнаружено также два автомата и много патронов. Любой террорист согласно законам военного времени подлежит расстрелу без суда и следствия, но мы милосердны. И провели серьезное дознание, полностью подтвердившее его вину. Именем нашего великого фюрера Адольфа Гитлера он приговаривается к расстрелу.
Моль с интересом переводил взгляд с лица Толмачева на лица в толпе, стараясь уловить ту реакцию, которую производят слова Гельда. Тупое безразличие со стороны Толмачева насторожило его.
- Мы надеемся, что все стоящие здесь правильно поймут наши усилия, направленные на выявление виновных и их наказание. Невиновные будут немедленно освобождены. Виновные расстреляны.
Гельд закончил свою речь явно не в том порядке, какого требовало произнесение приговора, и, нисколько не смущаясь повторением, сказал:
- Именем нашего великого фюрера Адольфа Гитлера Толмачев Александр приговаривается к расстрелу. Приговор приводится в исполнение немедленно.
Легкий шум прошел по толпе. Но Толмачев, ошалевший от побоев, стоял все так же безучастно, будто слова Гельда к нему не относились.
Моль увидел, как в глазах невысокого старика появились слезы. И это было приятно. Двое или трое стоявших в первом ряду зажмурились, но испуганно распахнули глаза вновь, когда дружно, парой, ударили автоматы и извивающееся тело Толмачева по-вратарски мягко легло на брусчатку.
Толпа молчала, но в ее молчании Моль не улавливал признаков страха, которые жаждал найти.
- Тело не убирать, - тихо сказал Моль стоявшему рядом Гельду. - Пусть впитывают вкус смерти подольше.
Шварцвальд стал прощаться.
- Извини, Дитрих, я должен идти. Дела. Желаю успеха в борьбе с этими свиньями.
Он пошел своей негнущейся походкой, а Моль стал раскачиваться с носков на пятки, как делал это во время допросов. Во дворе висела гнетущая тишина. Кто-то врубил музыку через уличный динамик, и, поморщившись, Моль приказал:
- Развести всех по камерам!
Он крупными шагами направился к двери и поднялся в кабинет.
"Посмотрим, будут ли скоты так же упрямы, - с вожделением потерев остывшие в перчатках ладони, подумал он. - Спектакль в целом удался. Если бы не эта дурацкая музыка. Надо предусматривать все до мелочей…"
СЕНТЯБРЬ. 1959 ГОД
Время от времени я получал небольшие казенные конверты всесоюзной справки, в которых лежало или печальное сообщение, что интересующий меня человек уже никогда не сможет со мной встретиться, или, что было чаще всего, в картотеках управления данное лицо не числится. Это значит, что приведенные мною данные были не точны или не полны, или судьба так кинула человека, что даже контроль паспортного режима не в состоянии за ним проследить. Конечно, я сразу же заказал справку по Караваеву и быстро, гораздо быстрее, чем ожидал, получил ответ:
"по данным Старогужского городского паспортного стола товарищ Караваев Владимир Алексеевич погиб во время апрельского расстрела участников подпольной антифашистской организации".
Редкую радость приносили письма, в которых сообщался адрес пусть и не самого главного, но одного из очевидцев той поры. И тогда я, бросая все, как можно быстрее бежал, летел, ехал на встречу с новым свидетелем старогужских событий. Как правило, такие встречи приносили мало. Лишь еще раз убеждая в запутанности жизни, удивляя, как можно одно и то же событие изложить столь по-разному, что нет никакой возможности установить наиболее правдоподобный вариант.
Леопольд Леопольдович Нечаев в футбол вместе с Токиным не играл, но слыл ведущим велогонщиком города. Поскольку Старый Гуж, как и большинство русских городов, в своих спортивных симпатиях был однолюбом, то футбол затмевал все. Занятия парня, который крутит педали в беспредельном одиночестве дорог, мало кого интересовали. Но Нечаев, будучи в одном с Токиным спортивном обществе железнодорожников, не мог не знать ребят.
Нечаев ныне жил в Туле. Работал тренером сборной команды советских велогонщиков. Неоднократно выезжал за рубеж, хотя сам в седле особых успехов не добился, потому как, несмотря на свойственную тулякам любовь к треку, на трек идти не захотел. Шоссейная гонка манила его простором, возможностью широко размахнуться для настоящего спортивного удара. Арсенал трековика казался ему бедноватым, сковывал широкую душу Лепы, как назвали его, когда я спросил, где найти Нечаева, появившись на тульском треке.
- Лепу? В мастерских-то под противоположной трибуной.
На тульском треке я был только однажды, с рейдом по проверке готовности спортивных баз к летнему сезону. Велосипед, честно говоря, я тоже не считал достойным мужчины занятием. И только однажды по оказии попав на один из этапов "Тур де Франс", вдруг понял, что в своем представлении о велоспорте нахожусь на уровне обывателя, который считает, что карточная игра разорительна, забывая, что она разорительна не более чем все игры, в которые мы не умеем играть.
Мастерская находилась в низком полуподвальном помещении и была, как всякая мастерская, заставлена верстаками, унизанными тисочками и рисками, забросана тысячами металлических предметов самой разной формы и размеров. Я всегда с благоговением относился к механикам за их неповторимое умение из вороха хлама вдруг найти какую-то вещицу и тут же пристроить ее к месту, заставляя почти бросовый хлам жить и давать жизнь другим.
Лепой оказался проворный, подростком шмыгнувший мимо меня мужчина, на которого я вначале не обратил внимания.
Говорил Лепа так же быстро, как и бегал:
- Из самой Москвы? Ко мне? Из "Спортивной газеты"? - Но потом, на какое-то мгновение посерьезнев, добавил: - А вы не ошиблись, товарищ?! Я уже не тренер сборной. И вряд ли…
- Честно говоря, - перебил я, - меня меньше всего интересует велосипед.
- Ну вот, - вновь затараторил он, - я так и знал, что вы ошиблись. Что вы не ко мне. У меня в последние годы мало удач, а ваш брат к неудачнику редко ходит…
Пришлось опять его перебить:
- Меня интересует ваша жизнь в Старом Гуже во время оккупации.
Мне показалось, что Лепа как-то сразу сник и слишком внимательно посмотрел на меня.
Я ждал от него любой реакции, кроме наступившей.
- Хорошо, - сказал он просто. - Пойдемте-ка на трибуну, сядем на тепленьком солнышке и поговорим.
Мы поднялись на верхний ряд трековой трибуны, так что два горкообразных поворота как бы опрокинулись под нами. Напротив, за трибуной, на фоне серых редких облаков, в остатках царственного золотого наряда плыли вершины полураздетых тополей и еще плотнокронных берез. Легкий ветерок тянул то справа, то слева, и казалось, пестрая стайка трековиков гонялась за ветром, стараясь поймать его порывы в свои вздувавшиеся пузырями майки. Так носятся ласточки над волной, то взлетая стрелой, то соскальзывая на крыло и подхватывая мошку над самой водой.
Я начал без объяснений:
- Вы знали Юрия Токина?
- Знал. Это был центр нападения "Локомотива", спортивный кумир нашего города.
- Почему он остался в оккупации?
- Он не остался. Он попал, как попадали многие.
- Что он делал при гитлеровцах?
- Вас интересует он или прямо перейдем ко мне?
- Сначала он…
Лепа пожал плечами - жест, выражавший скорее - ну как вам угодно!
- Токин руководил подпольной организацией. Что они делали, толком не знаю. Хотя об организации говорили многие. Я к ним не имел никакого отношения. Не потому, что увиливал от борьбы, - скорее они, футболисты, относились к нам, представителям других видов спорта, с презрением. Меня это всегда бесило. За неуважением к многоликости спорта, я считаю, скрывается обычное невежество человека.
"Интересно, - подумал я, - заметил ли Лепа, как я покраснел? А уж что покраснел - так точно. Словно он по мне прошелся".
- И все-таки, наверное, не только эта спортивная антипатия была причиной вашей отчужденности?!
- Верно. Не только. И не главное. Хотя и существенно осложняло дело. У меня был ранен брат при обороне Старого Гужа. Он умирал на руках матери. Ему оторвало обе ноги. Спасти не удалось - слишком большая потеря крови. Мать его смерти не перенесла. Слегла сразу же без болезни. Попить сама не могла. Перед смертью брата только что получила похоронку на отца. Сами понимаете. Вот я и крутился: паек зарабатывать надо, и от дома не отойти. Наверно, это предосудительно, но мать мне показалась дороже того скромного вклада, который я мог бы внести в борьбу…
Откровенность, с которой Лепа сделал это не очень лестное для себя признание, меня удивила.