Гарем ефрейтора - Чебалин Евгений Васильевич 13 стр.


- За что нам с Матреной такое? - со стоном выдохнул, зашелся в плаче старик.

- Слезами горю не поможешь, - угрюмо урезонил лейтенант.

Развернув безвольное, тщедушное старческое тело, втиснул лицо в гимнастерку на груди. Оскалился, нетерпеливо махнул рукой, подзывая, показал на трупы. Подбежали четверо. Похватав за руки-ноги, уволокли убитых в каморку мастера. Тот трясся, мочил слезами командирскую гимнастерку. Лейтенант пережидал, нетерпеливо постукивая носком сапога по мазутной проплешине на земле. Брезгливая судорога сводила тонкогубый рот.

- Мужайся, отец. Ответ бандитам может быть один: больше бензина, нефти фронту.

- Дак че ж я… - захлебываясь, давил в себе рыдания Свиридов. - И так сутками тут… Ни дня, ни ночи. Дома, считай, месяц не был… К концу дело идет, не сегодня-завтра зафонтанит.

- Что мешает работать, отец? Чего не хватает? - напористо вломился в причитания старика лейтенант. - Что надо - через наркомат достану, помогу, говори смелей.

- Мне-то что… Не себе прошу, - судорожно вздохнул мастер. - Буровая может встать.

- Как встать? - грозно вскинулся, вспылил лейтенант. - Такими словами не шутят! Нефть для фронта - главное дело! Остановить буровую - значит помогать фашистам.

- А я про что? Сколько начальству про ремни приводные для моторов докладные писал, говорил - как об стенку горох! - утирая слезы, взъярился мастер: задел лейтенант за самое больное. - Все износилось, латка на латке! А "собачки", что держат дверку элеватора? Это ж форменное дерьмо, веревками подвязываем! Не приведи бог, недоглядим, веревка протрется, дверка настежь, элеватор в скважину грохнется. И конец!

Заковылял к дрожащей от натуги, грохочущей буровой, напряг голос, отчаянно перекрывая железный рев:

- Во! Глянь, вот она, хреновина, на соплях да на нашей веревке держится. Оборонный объект еще называет…

Глянул на лейтенанта, осекся и помертвел: сочились глаза того столь неприкрыто-лютым приговором, что перехватило дух у мастера.

Лейтенант вынул кинжал из-за пояса. Шагнул к буровой, приставил лезвие к веревке, легко, невесомо дернул рукоятку на себя. Вяло лопнули, опали веревочные концы. Коротко звякнула, раскрываясь, дверка, и элеваторная железина заскользила вниз. По слуху резанул железный визг, оглушительно лязгнуло, сыпануло в разные стороны снопом искр.

И навалилась, оглушила, залила все в округе диковинная тишина. Сквозь нее к слуху пробился сиротливый стук мотора. Что-то урчало, скрежетало, проваливаясь все глубже в земную утробу.

- Ты что? Зачем это, гад?! - застонал мастер, с ужасом уставился на мертвую буровую.

Поднимая руки, двинулся к лейтенанту. Надвигался на него, костистый, щуплый, из-под бинтов дыбом седые волосы, целил скрюченными пальцами в лицо, выкатив залитые слезами глаза. За шагдо вредителя булькнул горлом, содрогнулся всем телом: лезвие кинжала по самую рукоятку вошло в ямку между ключицами, вылезло из шеи. Захрипев, стал медленно оседать.

"Лейтенант" сказал подошедшему Алхастову раздраженно, зло:

- Что, на каждой буровой будем эти спектакли играть? Достань взрывчатку любой ценой! А пока запомни: вот здесь надо перерезать веревку. Там, где она есть, - буровой конец.

- Запомнил. Надо ехать, Хасан, - переступил с ноги на ногу боевик.

- Разделимся на два отряда. Я со своим возвращаюсь в штаб. Ты езди по буровым. Теперь знаешь, что с ними делать.

- Знаю, - согласился Алхастов.

Исраилов обернулся, посмотрел на мертвого мастера, зябко пожал плечами:

- Непостижимо. У него убили сына на глазах, а он горюет о каких-то "собачках" с буровой. Поистине собачья психология. Сталин вывел новую породу: цепные псы рабочего режима. Адольфу придется трудно здесь. Идеи разъели мозги рабочего скота.

Пошли к лошадям. За вождями гурьбой потянулись "милиционеры", на ходу снимая форму. Исраилов бросал рубленые фразы:

- Через Шамидова в обкоме, через легализованных, у которых связи в "Старогрознефти", выясни, где находится склад с приводными ремнями к качалкам. Сожги. Теперь главное. Найди людей, которые знали начальника райотдела милиции Ушахова, того самого, что пустил нас в балку. В самом деле, он ухлопал троих бойцов и ушел с рацией в горы? Газете я не верю. Хабар о нем идет разный. Этот человек мне нужен.

- Если поймаем в горах, привезти к тебе? - сумрачно спросил Алхастов.

- Не надо ловить! Сначала все как следует узнай, - недовольно повысил голос вождь.

- Узнаю.

- До сих пор нет ответа из Берлина. Я просил тебя отобрать самых лучших связников.

- Пошли самые надежные.

- Где их сыновья?

- Под стражей в пещере. Каждый, кто ушел, знает, что получит сына в обмен на немецкий ответ.

- Хорошо.

Разобрали коней и двинулись размашистой рысью к горам. Перед лесом отряд разделился на две группы. Разъехались.

Глава 12

Поссорившись с Евой вечером, Шикльгрубер засыпал мучительно трудно. Накаленная упругость подушки поджаривала мозг, и он корчился в черепной кости, как сырая телятина в кастрюле с маслом, потрескивая, брызгая во все стороны сгустками видений.

Чаще всего ему виделись четверо: Рем, патер Штемпфле, племянница Гели Раубал и фрау Бехштейн. Они всплывали со дна взбаламученной памяти, как пузыри болотного газа, лопались, обдавая зловонием стыда.

Гели, племянница Адольфа, едва переступила порог двадцатилетия. Лицо сытого херувима, диковатая свежесть девственницы ошарашивали поначалу. Приходя в гости, Адольф дрыгал ногой, прятал мосластые кулаки в карманы галифе, тряс чубчиком, кричал, срываясь на фальцет, об архитектуре и нордическом духе, об оскорбленном германском гении. Гели цвела пунцовым восторгом, одергивала платье на пухлых коленях.

Адольф терпел три недели. Когда терпение кончилось, навалился, смял, рыча и заламывая руки, - и обмяк. Лежа на боку, скрипел зубами, с хрустом воротил голову от племяшкиных голубых, безмятежно-удивленных глаз.

С тех пор отношения их стали мучительными. Адольф терзался дикой и бесплодной похотью и своей бешеной ревностью довел Гели до самоубийства. Адольф скорбел на ее могиле, менял живые цветы у портрета племянницы, отказался от мясной пищи, но по Мюнхену упорно полз слушок, что это он застрелил Гели.

Шикльгрубер взматерел со временем, входил в Берлине в моду, как и салон фрау Бехштейн, супруги фабриканта. Все чаще появлялся напористый вояка в обществе папаши Рема в качестве его правой руки. Ночами ревели песни, жгли факелы, кошек и чистенькие еврейские особнячки.

Положение штурмовика обязывало и толкало к поискам: одиноких кололи ухмылками свои же. Поэтому, когда приглядела и поманила пальцем прыщеватого вояку фрау Бехштейн, Адольф с охотой нырнул в пышнотелое сытое удобство, в перезрелую опеку, хотя в ответ, увы, мало что мог предложить. Да и не до этого становилось. Рем ломился в историю, сколачивал отряды, расшатывал республику Гинденбурга.

Квадратное, кирпичного накала лицо Рема излучало туповатое удивление. Оно всю жизнь нависало над Адольфом глыбой, раз и навсегда обосновавшись над ним в тот миг, когда впереди штурмовых колонн грянул залп. Штурмовики шли в тот день растянутой колонной по булыжной мостовой, а цепь полицейских, внезапно вывернувшись из проулка, грохнула по ним предупредительным залпом - поверх голов.

Память, капризная непостижимая штука, копит в себе всякую дрянь, и чем эта дрянь омерзительнее, тем прочнее держит ее память.

Штурмовики сгрудились после залпа паническим стадом, но остались на ногах. Только один, Адольф, громыхавший ботинками рядом с Ремом, грянулся оземь. И пополз. Полируя брюшком, ребрами тусклый булыжник, он вползал в частокол ног, бодался, протискиваясь сквозь них, гибко и сноровисто изгибаясь хребтом. И, лишь на миг оглянувшись, наткнулся взглядом на лицо Рема. Липкое изумление выдавилось из блекло-серых глаз наставника, ибо молодой соратник его движения проворно уползал в позор.

Оно, это изумление, законсервировалось в Реме надолго, до самой ночи "длинных ножей", когда Гитлер, ворвавшись в спальню Рема и дотянувшись наконец до его горла, блаженно, с хрустом сдавил потную глотку старика, закричал, надсаживаясь: "Падаль! Грязная свинья!"

Но даже труп Рема, окоченевший спустя несколько часов, казалось, излучал всеми порами все то же оскорбительное удивление, так и не размытое смертью.

Патер Бернард Штемпфле ушел в небытие чопорным узкогубым ханжой, каким был при жизни. Он приходил в тюремную камеру к Адольфу, шурша черным балахоном, учтиво кланялся, педантично раскладывал на замызганном столике чернильницу, ручку, исписанные вкривь и вкось листы черновика "Майн кампф" и начинал править заносчивый бред солдафона, который вдруг стал нужен круппам и тиссенам.

Штемпфле возникал в камере слишком грамотным и высокомерным для Шикльгрубера. И правка его была столь же беспощадной и высокомерной.

Сначала он правил по черновику. Но это оказалось изнурительной и неблагодарной работой, от черновика не оставалось живого места. Тогда пастор стал писать "Майн кампф" набело, сам, лишь изредка царапая взглядом по каракулям оригинала.

Он был достаточно сообразительным, чтобы уловить в этой истерической мешанине истины, созвучные германскому моменту, выудить из нее нужный смысл, очистить от благоглупостей, повязать логикой и выложить сей опус в соблазнительном для Германии виде.

Оригинал, заплетаясь ревматически скрюченной вязью, вещал: "Если сильно хочешь вдолбить кому-то что-то в башку, не испражняйся интеллигентным поносом, целься словом узко, как ножом по горлу, руби свое коротко и ясно про что нужно до тех пор, пока самый последний кретин не обалдеет и не поверит тебе".

Патер окидывал взглядом ефрейторское откровение, поджимал язвительно и без того узкие губы и, поразмыслив, выводил набело: "Любая действенная пропаганда должна ограничиваться очень немногими задачами. Их надлежит использовать в лозунговом, остро отточенном и напористом стиле до тех пор, пока самый последний тупица не окажется под влиянием этих лозунгов".

Патеру не следовало так демонстративно поджимать губы. Ему надо было хотя бы раз восхититься - зачлось бы после, когда через три года набрасывали на него, связанного в камере, пеньковую петлю на шею. Не натертая мылом, она плохо захлестнулась, и патер мучился бесконечные восемь минут, подтягивая под живот ноги и лягаясь ими с чудовищной для сухопарого тела силой.

Эти четверо являлись в снах все чаще в самых диких сочетаниях. Но больше других донимал его Рем.

Гитлер заснул под утро. Ему снились Гели Раубал и фрау Бехштейн.

Они лежали на необъятной, до синевы накрахмаленной кровати валетом. Между ними стояла эмалированная чашка с багровыми вишнями. Женщины поедали вишни красными губами и, прицелившись, стреляли красными косточками в Адольфа, стреляли и манили к себе пальцами.

Адольф сидел голый посреди ледяной комнаты на стуле. Косточки ударяли в него и присасывались к коже. Каждая тут же превращалась в прыщ. Уже все посиневшее тело ефрейтора было усыпано вишневыми прыщами. Рядом со стулом на льду стояли солдатские задубелые сапоги, лежал мундир, бриджи, каска.

Адольфа поджаривал стыд: его манили две женщины, а он не был готов. Гели и фрау Бехштейн изгибались, хихикали, перешептывались - о нем.

Адольф порывался соскочить со стула, тянулся к сапогам. Но сапоги не давались, отступали, цокая подковками, тускло поблескивая черным глянцем. Где-то далеко в казарме, уткнув кулаки в бока, ждал папаша Рем. Он ждал из увольнения его, ефрейтора Шикльгрубера, который уже безнадежно опаздывал. У Рема для опоздавших был наготове стандартный набор: две увесистые оплеухи и неделя чистки сортира голыми руками.

Ефрейтору было холодно и страшно, страх все нарастал, пересиливая остальное.

Потом Гели Раубал достала из-под вишен колокольчик и, взвизгнув, запустила им в Адольфа. Гитлер слабо охнул и проснулся.

Сел на постели, загнанно дыша, озираясь. У двери стоял адъютант с колокольчиком. Часы на стене вкрадчиво отбивали девять. Гитлер прикрыл глаза, стал успокаиваться. Реальный мир надежно льнул к нему: боем часов на стене, плотной слежалостью простыни под ягодицами, скрипнувшим сапогом адъютанта.

Между тем прыщавым Адольфом на стуле в ледяной комнате и этим, пробудившимся, зияла бездонная пропасть. В ней утонули груды прочитанных книг по военной истории и нордической генеалогии, трупы ненавистных Рема и патера, сладчайшая покорность всех этих яйцеголовых в генеральских мундирах - паулюсов, манштейнов, клюге, впряженных в колесницу вермахта им, ефрейтором. В этой пропасти уже свободно умещалось полмира, пол-Европы, нафаршированной его портретами. Будет так, что эти портреты наводнят весь мир. Гитлер открыл глаза.

- Одеваться, - бросил он отрывисто адъютанту, генералу Шмундту.

Напрягая ногу, на которую Шмундт натягивал сапог, Гитлер увидел, как дрогнула и поползла вниз бронзовая ручка двери, ведущая в спальню Евы. Под ручкой тускло поблескивало колечко ключа, в которое вцепился паучок свастики.

Ручка пригнулась до упора, замерла.

- Имейте терпение, Ева, - сухо сказал Гитлер в сторону двери. Спина у адъютанта дрогнула. Ручка прянула вниз, застыла. В нем опять стала подниматься осевшая за ночь муть вечерней ссоры с Евой.

Однажды он пошутил со Шмундтом, который, пробуждая Гитлера, коснулся рукой его плеча: "Я повесил почти всех, кто когда-либо касался меня. Вы приятное, но затянувшееся исключение". На следующий день Шмундт пробудил его колокольчиком.

Накинув на плечи френч, Адольф сел у стола, закинув ногу на ногу. Покачивая сапогом, оцепенело поймал глазами тусклый блик на носке. Велел:

- Начинайте.

По утрам, перед завтраком, генерал приносил и зачитывал наиболее важную информацию, накопившуюся за сутки, отфильтрованные, сжатые Канарисом и Гейдрихом сводки. Адъютант отщелкнул кнопки застежки на папке, стал читать:

- Группа армий "Центр" в состоянии относительного равновесия. Наши семьдесят дивизий под Москвой…

- Меня интересует юг. Юго-восток.

Идея летнего наступления на Кавказ вот уже месяц варилась в штабной кухне вермахта.

- Да, мой фюрер. Под видом туристов, в Иран введены сотрудники спецслужб Кальтенбруннера. Начались маневры и перегруппировка наших войск в Болгарии на границе с Турцией.

- Реакция турок?

- Как и ожидалось, паника. Премьер срочно пригласил нашего военного атташе Роде.

- Подробнее, - заинтересованно приказал Гитлер. Всем сердцем он нежно любил шантаж во всех его проявлениях, с него, как правило, начинал любое крупное дело, напитываясь блаженством, если удавалось выдавить шантажом из ситуации хоть малый результат. Турок не мешало вздрючить накануне летнего наступления на юг, перед их носом следовало загодя повертеть нордическим кулаком с болгарскими манжетами и берлинскими запонками.

- Туркпремьер настойчиво просил у Роде гарантий с нашей стороны о ненарушении границ.

- Роде?

- Роде ответил, что гарантии на Востоке и в Европе даст только фюрер. Но лишь в ответ на лояльность и услуги рейху. Роде дал понять, что пока терпеливо ждем вступления Турции в восточную кампанию.

- Именно: в ответ на услуги. И - пока терпеливо. Дальше.

- В лагерях Отениц и Мосгам идет формирование национальных легионов из пленных. Наполовину сформированы туркестанский, закавказско-магометанский, грузинский, армянский.

- Почему наполовину? Браухич ждет понуканий? - Он выкрикнул это и поморщился: рано. Утро, пустой желудок, дурной сон, затаившаяся за дверью Ева - рано. Снизил голос, заурчал, дергая щекой: - Я приказал форсировать нацлегионы. Тупое упрямство Браухича торчит, как гвоздь в сапоге. Почему наполовину, чем занимается Розенберг?

Именно Розенберг развил и стал воплощать идею Гитлера о "пятой колонне" для России. В основе идеи лежал опять-таки его, Гитлера, тезис о национальном скрытом динамите. Национализм был в веках и остается той взрывчаткой, которой случалось взламывать слоеную разнородность целых государств. Россия лежала перед ним идеально состряпанным для опытов многослойным пирогом, который должна была взорвать изнутри собственная начинка. Важно лишь подобрать и впрыснуть в нее нужные дрожжи. Сделать это предстояло в том числе и на Кавказе, между Черным и Каспийским морями.

Все же слишком много осталось в нем от самонадеянного ефрейтора, иначе он задумался бы над высказыванием неизмеримо более мудрого соотечественника. Энгельс писал в свое время: "Господство России играет цивилизаторскую роль для Черного и Каспийского морей и Центральной Азии". Не была Россия завоевателем Кавказа в историческом общепринятом смысле, а потому не на чем было нарастать "пятой колонне".

- Мой фюрер, я не готов отвечать на вопрос о Розенберге, - нарушил тягостную паузу генерал.

- Вы берете на себя слишком тяжкую миссию: отвечать на мои вопросы. Я не жду от вас ответа. Идите. Завтрак.

Спустя минуту адъютант внес поднос, накрытый салфеткой. На подносе был салат из спаржи, два вареных яйца, молоко и апельсин.

Адъютант вышел. Гитлер, балансируя на цыпочках, пошел к двери с бронзовой ручкой. Пригнулся, прядь свесилась на глаза. Адольф тряхнул головой. Его качнуло. Опершись на косяк, вслушался. За дверью висела тишина. Тогда он стал поворачивать ключ, азартно закусив губу. Повернул, перевел дух. Не разгибаясь, тычком толкнул дверь от себя.

В двух шагах стояла Ева. Воспаленные сухие глаза ее были налиты отчаянием. Текли секунды. Полусогнутый вождь исподлобья, снизу вверх мерил взглядом женщину, возбужденно дергая щеткой усов. Распрямился, раздраженно спросил:

- В чем дело, Ева? У вас такой вид, будто Браухич и Розенберг саботируют ваши, а не мои приказания по Кавказу.

- Я больше не выдержу, Адольф, - сказала Ева, и слова ее, брызнувшие окалиной через порог, обожгли Шикльгрубера. Эта женщина говорила так впервые.

- Ну-ну, моя девочка, что тебя угнетает? - спросил он озабоченно, отступая от двери.

- Все это… стены… пытка тишиной, одиночеством! Это выше моих сил!

Гитлер подошел к столу. Сел. Примерился. С хрустом ткнул ложкой в яйцо, проломил скорлупу.

- Успокойтесь, Ева. На вас подействовала вчерашняя ссора. Забудем ее.

- Я схожу с ума! Отпустите меня! - она крикнула это ему в спину.

Адольф резко повернулся, с любопытством оглядел женщину:

- Что-то новое. Вы вообще сегодня новая. Почаще меняйте облик. Это идет женщинам.

- Я прошу вас, не держите меня здесь, иначе я…

- Ева! - Ацольф скорбно выпрямился. - Я несу свой тяжкий жребий не жалуясь. Ответственность давит на мои плечи. Я отвечаю за оздоровление мира на тевтонской основе. Вы отказываетесь разделить со мной эту ответственность?

- Я больше не могу! Отпустите меня!

- Куда? - быстро, с озлоблением спросил.

- Куда-нибудь… Ведь где-то еще есть трава, лес, птицы!

- Съешьте это! - неожиданно мстительно перебил Адольф, с маху цокнул ложкой по второму яйцу. Промахнулся, тюкнул еще раз. По скорлупе, по серебряной подставке пополз желток. - Ваш завтрак через полчаса. Мне достаточно одного.

"Эта квочка поразительно глупа. Не объяснять же ей, что у папаши Рема не принято было волочиться по жизни в одиночку… Вождю третьего рейха просто неприлично ворочать Европой в подозрительном одиночестве, без бабы".

- Я не понимаю, зачем я вам? - в отчаянии крикнула Ева.

Назад Дальше