- Что ж, понятно, благодарю вас за справку, - Шумилов повернулся к выходу; сейчас ему действительно стало понятно почти всё. - Где, вы говорите, он живёт?
- Вот за той стенкой, - Воронцов указал рукой налево от себя. - Только сейчас он на работе. С пару часиков надо будет подождать.
- Ничего, уж я подожду, - пообещал Шумилов.
В длинной и узкой комнате было не повернуться из-за развешанного на натянутых верёвках белья. В тяжёлом сыром воздухе, висевшем в комнате, Шумилов сразу почувствовал себя очень некомфортно. Даже раскрытое окно ничуть не спасало положения: сквозняк, тянувший со двора лишь добавлял холода, а не свежего воздуха.
- Что вы делаете? - изумился Шумилов. - Нельзя сушить бельё в жилых комнатах, у вас через год будет чахотка!
Евдокия Трембачова встретила Алексея Ивановича взглядом насторожённым и недоумевающим:
- Где же мне сушить прикажете? На чердаках бельё разворуют в момент, во дворе тоже нельзя, хозяин дома запрещает, вот и приходится в комнате.
Шумилов прошёл по свободному от белья пространству комнаты, подсел к столу:
- Когда ваш сынок возвращается?
- Сынок? - Евдокия тяжело вздохнула. - Да по всякому, он по полусуткам работает, то в день, то в ночь. Сегодня до восьми. А на что вам мой сынок?
- Он меня убить вчера хотел. И я поэтому желал бы с ним побеседовать, - просто объяснил Шумилов.
- Убить говорите… - Евдокия задумалась. Она не выглядела напуганной услышанным и не выражала недоверия. Шумилов был готов поклясться, что женщина ждала чего-то подобного.
Повисла пауза, а потом Евдокию словно прорвало:
- Матвей, брат мой, давно уже говорил: худое дерево растёт в сук да болону, а Ванька Трембачов - в плешь да бороду. Не в нашу породу пошёл сынок, не в нашу. Ленив, жаден, неповоротлив, хоть и грех так на родного человека говорить, да только слов из песни не выкинешь. Порченный какой-то он от рождения, с гнильцой. И ничто ему не в прок, ни какая наука, ни какой совет. Сам с усам! И чего достиг? Не умеешь шить золотом - работай молотом. Эх-ма, дурачок Ванька! Теперь вот на вас напал, говорите…
- Послушайте, Евдокия, признайтесь, ведь конфликт у вас с госпожой Барклай вышел именно из-за сына? - задал Шумилов очевидный вопрос. Ответ на него он уже знал, сейчас его интересовали лишь детали.
- Знаете, я ведь постоянно жила в её квартире, у Александры Васильевны то бишь. На полдня по воскресеньям оне-с меня домой отпускали, и ещё во вторник, после пяти. И всё было хорошо, пока однажды в отсутствие хозяйки не явился ко мне мой сыночек.
- Иван?
- Да, он у меня единственный. Так уж сложилось… - женщина опустила голову и неожиданно всхлипнула, - Грех, конечно, про своё дитя так говорить, да только пить он стал с некоторых пор, как отчим. А как выпьет - дурной делается. ну хоть кол ему на голове теши! Драться лезет. И не смотрит, что перед ним мать, и Бога-то ведь не боится, - тут она истово перекрестилась. - Ну и вот… Я как чувствовала - говорю: лучше не ходи ко мне на господскую квартиру. Он ведь, знаете, манеру какую взял? в последнее время всегда приходил, когда хозяйки дома нет. Я уж, грешным делом думала - не караулит ли он на улице, когда она уйдет? Придёт, и как будто не ко мне пришел - начинает по хозяйкиным комнатам шастать. Ну, я давай его урезонивать. Иной раз послушает, а иной раз и нет. Бывало отвлекусь у плиты - ан его опять нет, по гостиной шастает. Ну, а после этого его последнего прихода, Александра Васильевна говорит мне: " Не видала ли ты, Евдокия, куда запропастилась статуэтка моя любимая, что братец Николай Николаевич из Африки привёз?" Название какое-то у камня чудное… дирит, что ли.
- Диорит, - поправил Шумилов.
- Ну да, диорит. Диоритовая статуэтка, значит. Ну так вот, госпожа Барклай мне, значит, говорит: утром точно знаю, что статуэтка стояла в шкафу, на обычном месте, а теперь нет её. Меня так что-то в сердце и торкнуло: мой шельмец пошарился, не иначе! Я разволновалась, Александре Васильевне, конечно, ничего не сказала, а сама в тот же день минутку улучила и домой побежала - с Ванькой, значит, потолковать, не брал ли он, каналья.
- И что же Ванька?
- Этот сыч, значит, буркалами своими бесстыжими хлопает и нагло мне заявляет: ничего, дескать, не знаю, и слыхом не слыхивал. Я ему говорю: "Ты рака за камень-то не заводи, задачка проще пареной репы, ведь никого же, кроме тебя, постороннего в квартире не было!", а он знай своё гнёт: "Знать не знаю…" Э-эх, бессовестный! И ведь глаза бесстыжие не лопнули. А только на другой день он опять ко мне пришёл, денежку сунул, долг, значит, возвернул, буквально на пару минут всего заскочил. Я так и не поняла - зачем приходил, с возвратом долга я его и не торопила. А вечером вызывает меня Александра Васильевна в кабинет и говорит… строго так говорит: " Евдокия, я знаю, что ты имеешь прямое отношение к пропаже статуэтки. Вещь очень дорогая, братом подаренная. Ей цены нет, три музея мне письма шлют - хотят купить. Я такого не прощаю, воров в моем доме не было и не будет. Неужели же я мало тебе платила и плохо с тобой обращалась?" Я как такие речи услыхала, сама не своя стала. Упала барыне в ноги, говорю, что, дескать, никогда за всю жизнь чужого не взяла. А она своё: "Знаю, что ты или кто-то через тебя, потому как после разговора с тобой статуэтку вернули - подложили в комод под белье, но её там точно вчера не было, я везде смотрела". Из шкафа, значит, пропала, а в комоде появилась… Ну, тут мне всё ясно стало. Невелика мудрость понять, для чего Ванька забегал на пару минут. Залилась я слезами и всё как есть барыне рассказала. Она выслушала, бранить не стала, даже с пониманием отнеслась. Клеветать на неё не стану, смилостивилась она. Да только сказала: "Верю, что всё так и было, как говоришь, но держать более в своём доме я тебя не смогу. Денег дам на первое время. А вот рекомендовать другим не стану, не обессудь." Да оно и понятно - кто же захочет, чтобы вор в дом доступ имел.
Искренняя горечь слышалась в каждом слове прачки, и Шумилов верил каждому её слову, потому как в её тяжёлом рассказе всё шло от жизни - и сама канва довольно тривиальных событий, и то, как об этом говорилось.
- Да-а, - протянул задумчиво Шумилов, - невесёлая история. И что же было потом, когда сын узнал, что из-за него вам от хорошего места отказали?
Евдокия затеребила край платка и вздохнула.
- Думаете, раскаялся и меня пожалел? Как бы не так. Не таковская порода. Весь в папашку, порода Трембачовых вся такая, дурак на дураке сидит и дурнем погоняет! Он носом-то сопливым пошмыгал, да и говорит, дурак я, дескать, что статуэтку подкинул. Надо было себе оставить. Барыгам бы на Лиговке "сбросил" - хоть какой был бы прок. Ну и на барыню ругаться стал, дескать, карга старая, жить не даёт. Ему все жить не дают и я первая. Да что от него и ждать-то? Думала, вырастет сын, мне на старости лет подмога будет, опора в минуту немощи, а оно, видишь, как вышло - дармоед, пьяница, да матерщинник. Работать нигде не может, отовсюду его гонят - ленив, туп, работник никудышный. И то сказать, ремеслу учиться не хотел, а без ремесла какой заработок? Вот она пословица: не можешь шить золотом - работай, Ваня, молотом. А золотом шить - то не про наши таланты! Он и на мучной лабаз устраивался, и на конюшню конной железной дороги, и грузчиком в пекарню и нигде не задерживался. Теперь вот в водопровод подался, а по-нашему, по-простому, в золотари, канализацию, значит, смотреть, дерьмо сапогами месить, уж простите за слово непристойное… Ох, горе, горе… - Евдокия судорожно не то вздохнула, не то всхлипнула. - Я уж и домой боюсь идти, боюсь новостей от него плохих.
- Скажите, а в последнее время он не давал вам постирать испачканную кровью одежду?
- Как же, рубаху еле отстирала. Собака его укусила за палец, так он всю одежду извозил.
- А когда это было?
- На той неделе, аккурат двадцать четвёртого. А что он с вами-то учудил?
- Напал вечером во дворе, хотел своим молотком с длинной ручкой мне голову пробить, - пояснил Шумилов.
- Точно, есть у него такой молоток. Что же вы теперь его в каторгу пошлёте?
- Вы видите, я явился сюда без полиции. Я хочу с ним поговорить. Далее я буду действовать в зависимости от того, как сложится наш разговор.
Потянулось томительное ожидание. Евдокия, видимо, смиренно приняла мысль о предстоящем аресте сына, во всяком случае никакого негодования визитёру она не высказывала. Вполне возможно, что она даже была рада возможности стряхнуть с себя эту непутёвую обузу. Шумилов же, сидел на стуле за дверью, спиной к стене, так чтобы его нельзя было заметить с порога. Под плащом он сжимал рукоять взведённого револьвера, отстранённо размышляя над тем, как отнесётся к нему мать, когда поймёт, что он не оставит сыну выбора: проклянёт ли или скажет спасибо? Но особо на таких размышлениях он не зацикливался; просто сидел и ждал.
Похолодало, Евдокия прикрыла открытую створку окна. В комнате стало совсем нечем дышать из-за влажного белья, пахнувшего дешёвым мылом. Наконец, примерно в четверть девятого вечера дверь безо всякого стука распахнулась - Шумилов тут же беззвучно привскочил со стула.
- Мать, встречай рабочего человека, сына своего! - возвестил громкий, слегка пьяный голос.
Из-за дверной створки Шумилову не был виден говоривший, поэтому он резко толкнул её назад, захлопнув дверь.
- Что за… - раздражённо пробормотал вошедший, поворачивая голову, но осёкся на полуслове. Он увидел Шумилова и пистолет в его руке.
Секунду, а может, две Алексей Шумилов и Иван Трембачов немо таращились друг другу в глаза. Разумеется, каждый узнал соперника; не узнать было просто невозможно.
- Здравствуй, Ваня! Молоточек положи на пол и подтолкни ко мне ногой, - приказал Шумилов, - Да не чуди, а то ведь выстрелю.
Железка громко звякнула об пол. Иван вытолкнул её на середину комнаты, а Шумилов в свою очередь, послал её ещё дальше, к противоположной от входа стене.
Сейчас Шумилов получил возможность получше рассмотреть нападавшего. Это был довольно крупный, но нескладный детина лет двадцати трёх-двадцати пяти. Теперь, без фуражки, стали ясно видны большие залысины, прежде незаметные; когда Трембачов сел, то сверху оказалась заметной большая плешь на темени. Столь раннее облысение в среде русских простолюдинов можно было счесть явлением крайне нетипичным, его, скорее всего, следовало списать на дегенерацию. Рот Ивана Трембачова был постоянно полуоткрыт, в уголках губ скапливалась слюна, придававшая всему облику молодого человека вид неряшливый и крайне отталкивающий. Из-за полуоткрытого рта Трембачов постоянно имел вид то ли удивлённого, то ли испуганного человека, даже тогда, когда подобных эмоций вовсе не испытывал. Ногти на грязных, заскорузлых руках были погрызаны. Большой палец правой руки был завязан грязной тряпицей, этого Шумилов во время вчерашнего нападения не разглядел. От одежды Трембачова несло какой-то отвратительной вонью, но сие было вполне объяснимо, принимая во внимание специфику работы Ивана.
- Сядь, Ваня, на стульчик, - скомандовал Шумилов, - да не вздумай табурет в меня кинуть, пристрелю как собаку! Мне с тобой рукопашные устраивать недосуг…
Трембачов молча подчинился. Шумилов, впрочем, и не сомневался в том, что тот подчинится. Очень тяжело сказать "нет" человеку, с расстояния две сажени направившему на тебя трёхлинейный револьвер. Тем более в том случае, когда этот человек тебя ненавидит. Чтобы не подчиниться такому человеку, надо иметь совершенно необычный характер и стальные канаты вместо нервов. Было очевидно, что Иван Трембачов не обладает ни тем, ни другим.
- Вот что, Ваня, скажу честно, у тебя есть выбор. В твоём положении это даже роскошь. Ты можешь рассказать мне как убил госпожу Барклай и её горничную Толпыгину… - тут Евдокия, мать Ивана, вскрикнула испуганно, и тут же закрыла рот рукой, - и в этом случае твой рассказ будет расценен полицией и судом как явка с повинной. Обвинитель попросит тебе снисхождения, ведь ты раскаешься и во всём сознаешься добровольно. Присяжные вынесут вердикт "заслуживает снисхождения" и, уж поверь мне, вердикт этот спасёт тебе в каторге жизнь. Но ты можешь поступить иначе…
Шумилов сделал паузу, наблюдая за реакцией слушателя. Тот искательно поднял глаза, ожидая услышать нечто спасительное.
- Ты можешь не сознаваться сейчас в том, что убивал Барклай и Толпыгину. Тогда я препровожу тебя в полицейскую часть, где расскажу, как ты напал на меня вчера вечером под аркой дома в Лештуковом переулке. У меня есть свидетель, который полностью подтвердит мои слова. Ты будешь опознан, не сомневайся! Как нераскаявшийся преступник, совершивший покушение на убийство, ты не будешь заслуживать снисхождения. Ты отправишься в Нерчинск, копать серебряную руду, или в Сахалинскую каторгу, валить лес и бить штольни в горах. На тебе будут кандалы, потому как ты будешь числиться преступником особо опасным. И назад, я полагаю, ты уже никогда не вернёшься. Подсказывает мне так внутренний голос, а он у меня вещий… Но ты, Ваня, можешь поступить иначе…
Шумилов вновь поймал на себе искательный взгляд мутно-серых глаз золотаря.
- Ты, Ваня, можешь ни в чём не сознаваться, ты можешь не ходить со мной в полицию. Тебе достаточно сейчас встать со стула и просто замахнуться на меня. Я тебя застрелю бестрепетной рукою. Как паршивую бешеную собаку. Я людей покуда не убивал и для меня кровь людская - не водица. Но тебя я грохну без сожаления. Ибо человек ты зряшный, живёшь авансом, за материнский кредит, но по долгам не платишь и совесть давно уже потерял. Да и была ли она у тебя - не знаю. Так что застрелить такого, как ты, быть может, даже душеполезно. А застрелив, я объясню в полиции, что ты на меня напал давеча, я тебя хорошенько запомнил, выследил, хотел было задержать, да ты сопротивление вздумал оказать. Так что, Ванёк, выбирай, решайся!
Глаза молодого человека бессмысленно двигались по кругу, точно он хотел охватить разом все предметы, лежавшие на столе. Разумеется, он ничего не пытался рассмотреть и перед собою вовсе ничего не видел: он пребывал в полуобморочном состоянии, паниковал и, наверное, был готов расплакаться. В эту минуту Иван Трембачов был просто жалок, мокрица какая-то, а не человек.
- А почему вы говорите, будто я убил Барклай и Толпыгину? - наконец, пролепетал он. - Я их не убивал.
- Хорошо, Ванюша, - легко согласился Шумилов, - будем считить, что ты решил пойти "в несознанку". Тогда поднимай савой зад с табурета, пошли рысью в часть, я сдам тебя за попытку убийства…
- Вы не поняли. Я готов сознаться, я всё расскажу… да только я не убивал этих тёток. Их не я кончил, понимаете?
- А кто же?
- Пётр.
- Понятно. С Петром ты познакомился за четверть часа до преступления в портерной, лица его не помнишь, имени не знаешь, и вообще был пьян в стельку… Я всё понял! Вставай, говорю, с табурета, пошли в полицию, по тебе кандальная тюрьма в Нерчинске плачет…
- Да, подождите, выслушайте! - взмолился Трембачов. - Я же всё объясню.
- Валяй, Ваня, только не мудри.
Ваня вздохнул:
- Началось всё на масленную неделю. Сидел я в чайной, что на Садовой. Ну, знаете, за мучным лабазом… Я туда часто ходил. Ну вот, сидел я там на масленную, и подсел ко мне Пётр Кондратьевич, управляющего домом, где мамаша раньше служила. Ну, то да сё… Спрашивает, как жисть. Говорю, плохо: с лабаза уволили, и почему - даже не сказали… А он мне вдруг начал про вдову эту рассказывать, про Барклайку значит. Говорит, богатая курва и очень одинокая. И ценности большие дома держит - деньги, золотишко всякое… А я как услышал имя этой гадины, всё во мне прям взыграло, вот бы, думаю, поквитаться…
- За что поквитаться-то?
- За то, что мамашу рассчитала.
- Так она её рассчитала за то, что ты же, поганец, её обворовал!
- Сие не повод. Подумаешь, на прожитие взял… Это даже не кража, это, почитай, подаяние!
- Ясно, дальше валяй, - приказал Шумилов.
- Обида у меня занозой сидела с тех самых пор, как мамашу она прогнала с места и даже рекомендаций не дала. Стерва! Сучка! Курва! Ненавижу…
- Прекрати ругаться, - рыкнул Шумилов. - Говори по делу!
- Ну, значит, спрашиваю: "А к чему это вы мне, Пётр Кондратьич, сие рассказываете?" А он мне: "Да к тому, Ванюша, что можно было бы её деньгами воспользоваться и на всю жизнь быть обеспечену." - "А это как?" - спрашиваю. А он мне: " Нечто ты дитя, Ваня? Взять, а если придется - так и порешить её. Подумай, оно того стоит! Хороший кус возьмём и на всю жизнь хватит."
- Стоп, Ваня. Откуда же Пётр Кондратьевич мог знать про ценности? Про то, что она их дома держит?
- Вы у него сами спросите об этом, - вдруг огрызнулся Трембачов.
- Ты, дурак, не огрызайся! Лучше репой своей подумай, дурак нетёсанный! Был бы умный - сам бы догадался, что Анисимов на тебя всё валить станет. Он скажет, что, дескать, ты был "подводчиков", поскольку мамаша твоя у вдовы служила, мол, ты, навещая мамашу, бывал в квартире, ты и план придумал, и даже все ценности именно ты забрал, - делая ударение на слове "ты", закричал Шумилов.
У Трембачова аж челюсть отпала, Шумилов нисколько бы не удивился, если бы в эту минуту из раскрытого рта Ивана закапала слюна.
- Я???! - тот аж задохнулся от негодования. - Ну, гад, ну гнида волосатая! Сам же мне предложил вдову… того… расписать. А потом вместе взяться ценности поискать. Я ведь ему для того и нужен был, поскольку в одиночку он не мог с мебелью справиться.
- С мебелью, говоришь? - как эхо повторил Шумилов.
- Ну да, там ведь надо было платяной шкаф, комод и письменный стол на досочки разобрать, чтоб… того… тайники отыскать. Да, именно! Это как раз и доказывает, что он всё придумал! Он, а не я! Я про тайники не знал, и не мог знать. Откуда? Это он про них откуда-то проведал.
- Откуда же? - боясь спугнуть эту внезапно хлынувшую потоком откровенность, спросил Шумилов.
- Не знаю, откуда. Он мне не рассказывал. Сказал только, что мебель с секретом, и нужно много времени, чтобы спокойно всё обследовать.
- Ладно, и что же было дальше?
- Ну, сговорились шарахнуть Барклайку. Я потом к нему несколько раз наведывался. Наконец, он сказал - завтра. Будь, дескать, утром у меня в конторе, часов в девять. Я пришёл. Он меня уже ждал, встал за штору у окна и стал следить за двором и за окнами квартиры Барклай. Дождался, когда горничная ушла, и командует: "Пора, пошли!" Мы быстро к чёрной двери. Пётр Кондратьич рассудил так, что лучше в дверь не звонить, а открывать её своим ключом, поскольку разговор под дверью мог затянуться и проходящие люди - те же дворники! - могли запомнить, как мы к Барклай в колокольчик звонили.
- Ключи, стало быть, у Анисимова были, - уточнил Шумилов.
- Были, были. Он так сноровисто открыл, никто не увидел… Перед тем как войти в квартиру, обулись в сменные валенки.
- Взяли, значит, сменную обувь?
- Да, у меня в мешке были обрезанные валенки. Это чтобы следов не оставить. Да, так вот, шмыгнули, значит в кухню. Пётр Кондратьич достал из рукава пальто большой кухонный нож. И мы вместе с ним мы пошли по квартире.
- Стоп! В пальто пошли, что ли?