Тогда скопировать любой документ или текст было не минутным или копеечным делом, как сейчас. В восемьдесят седьмом году на десяток редакций в комбинате "Правда" имелся единственный копировальный аппарат, который помещался на первом этаже, в комнате за обитой жестью дверью и с решётками на окнах. (В те времена железные двери и оконные решётки были в советской столице ещё чем-то экстраординарным.) Чтобы материал разрешили копировать, требовалась виза главного редактора или хотя бы заместителя – а потом текст, подлежащий размножению, просматривал специальный человек, к ксероксу приставленный – нет ли антисоветчины? – и тоже рисовал на бланке свой автограф. Впрочем, в последний год его взгляд становился менее цепким – если центральные издания миллионными тиражами такую явную крамолу, как "Детей Арбата", распространяют, то что возьмёшь с его копировального станка со скромными возможностями? В итоге – да, Юра сделал (за государственный счёт, слегка злоупотребив своим положением) четыре копии своего материала. И в тот же день разнёс его по четырём редакциям, которые казались ему самыми передовыми в смысле гласности – благо далеко ходить, в физическом смысле, не пришлось.
Первый экземпляр он оттащил на четвёртый этаж, в главный глашатай перемен – журнал "Красный огонёк". Чуть больше года назад его возглавил украинский прозаик и публицист по фамилии Коротич, и иллюстрированный еженедельник потихоньку делался всё острее и острее. Там появлялись, например, стихи Гумилёва, очерки про "металлистов" и "люберов", интервью с Анатолием Рыбаковым (автором тех самых "Детей Арбата") – словом, всё самое острое и злободневное.
Второй экземпляр своего очерка Юра доставил в находившийся на шестом этаже в том же корпусе журнал "Рабочая смена". Третий оставил, хоть и без надежды на публикацию, но ради политеса, в своём родном издании – на двенадцатом этаже, в "Смехаче". И, наконец, четвёртый экземпляр отвёз на площадь Маяковского, в молодёжный журнал "Советская юность".
Тогда он был уверен: он написал классный, забойный материал. И ещё в том, что хорошие рукописи редакторы читают быстро. Поэтому, не доверяя телефону, на третий же день лично обошёл всех, кому сдавал свой документальный рассказ. И оказалось, что все его прочитали. И первое, что его спросили: "А это всё правда?" – Юра уверял, что отвечает за каждое слово. А второе: "Очень интересно, увлекательно, ново – но, ты понимаешь, старик (или: вы понимаете, старик), напечатать сейчас у нас это не получится. Цензура, обычная или военная, ни за что не пропустит". А один из редакторов на пояснения расщедрился: "Дело не только в военной цензуре. Но пойми, старик, вокруг советского космоса много видных публицистов кормятся. На космодром ездят, в Звёздном пасутся, интервью у космонавтов берут. И если мы вдруг опубликуем что-то по их теме, не ими написанное, они взовьются. До Политбюро ЦК дойдут – у них хорошие связи, и нас закопают".
Сейчас, спустя почти тридцать лет после того случая, Юра хорошо понимал: он тогда поторопился. Потерпеть бы ещё хотя бы пару лет, а лучше годика три – и на рубеже эпох, году в девяностом, его документальный рассказ напечатали бы со свистом. Пределы возможного тогда расширялись если не каждый день, то каждый месяц. Осенью восемьдесят седьмого советская печать до откровений Иноземцева не дозрела. Вдобавок он тогда не знал – самые острые материалы главные редакторы по-прежнему пробивают, причём на самом верху. Например, тех же "Детей Арбата", как оказалось, дали сначала прочесть помощнику Горбачёва, а для того, чтобы роман увидел свет, потребовалось решение Политбюро. (Как раньше, в шестьдесят втором, во времена Хрущёва, президиум ЦК давал добро, чтобы напечатать "Один день Ивана Денисовича", а также стихотворение Евтушенко "Наследники Сталина".) Но где Юра – и где Политбюро? Кто он был тогда такой? Обычный молодой журналист. За спиной – ни влиятельного папаши, ни опыта, ни связей.
Спасибо ещё, времена переменились, и его текст никто не сдал в КГБ, что запросто сделали бы ещё года три назад, в восемьдесят четвёртом. Впрочем, Юра в восемьдесят четвёртом такой материал и не написал бы.
Что ему оставалось? Жить и строить свою судьбу наново, с новыми упованиями. Ему, конечно, очень не хотелось, чтобы сынишка повторил его судьбу и рос в неполной семье, без отца, а получалось именно так. По Сенечке он скучал очень и каждые выходные ездил в Краснознаменск, где у родителей временно, до того момента, как возведут кооперативный дом, поселилась Мария. Юра с сыночком гулял на детской площадке и в парке. Мария к нему помягчела, и видно было, что готова простить, но тёщенька, Эльвира, категорически не позволяла: "Извинить изменщика?! Ни-ког-да!" Да и сам Юра по Маше нисколько не тосковал и вернуться к ней не хотел. Наоборот, испытывал облегчение, что она не трётся с ним рядом. А вот без Сенечки он томился. И, как ни странно, очень скучал без бесшабашного, весёлого, запьянцовского дяди Радия, песни и байки которого было так уютно слушать за бутылочкой на кухне их квартиры в панельном доме.
Москва в ту пору потихоньку становилась лакомым кусочком для западных визитёров, особенно журналистов. Слова "perestroika", "glasnost" и "Gorbi" проникали в лексикон иностранных языков. И однажды на посиделках в "Славянском базаре" Юра был представлен длинноносой и длиннолицей худой журналисточке, приехавшей изучать перемены в Советском Союзе. Девушка была слависткой, но говорила по-русски чудовищно, и Юра предпочитал общаться с ней на неплохо выученном на факультете английском. Несмотря на внешнюю непрезентабельность, что-то было в ней, в этой девчонке – её звали Клэр, – возможно, внутренняя свобода, которая не снилась тогда советским людям. И Иноземцев на неё запал. Водил девушку по Москве, показывал здания конструктивистского периода – или, точнее, это он, невежда в архитектуре, её сопровождал, а демонстрировала творения Мельникова и Ле Корбюзье ему – она. Клэр конструктивизмом увлекалась, Иноземцев даже не ведал тогда, что ничем не примечательные, запущенные столичные здания построены, оказывается, великими архитекторами, и их изучают на западных факультетах искусств. Опять-таки: ещё года три назад их прогулки по Белокаменной с американкой, только вдвоём, без сопровождения, непременно привлекли бы пристальное внимание компетентных органов. Однако теперь компетентные органы не успевали за валом перемен, и если связь Юры с Клэр вызывала чей-то интерес, то это были друзья, недавние однокашники или коллеги Иноземцева-младшего, которые жгуче ему завидовали: как же, пусть страшненькая, но настоящая американка! Мир, дружба, жвачка.
Ничего удивительного, что однажды они с Клэр оказались в одной постели – у него, в вечно съёмной свибловской квартире. Надо заметить, что в ту пору даже презервативы в Советском Союзе были в дефиците, и когда в аптеках вдруг давали более-менее приемлемые индийские, по десять копеек штука (а не ужасные отечественные по четыре копейки), Иноземцев закупал их десятками. А у Клэр с собой оказались, вот невидаль, разноцветные! И, ни фига себе, у неё имелась интимная причёска, что тоже выглядело чрезвычайной диковинкой в Москве тех времён. Зато Юра постарался удивить её продвинутостью в постели – как говаривали в те времена в его кругу: "Чем выше интеллект, тем ниже поцелуй". А ещё по утрам он варил ей кофе в турке и подавал в постель в фартуке на голое тело.
Естественным образом вышло, что Иноземцев дал прочитать своей новой возлюбленной материал про советский космос – прямо в квартире, никуда не вынося: девушка по-русски читала гораздо лучше, чем говорила. И она тут же воскликнула: "Это нуждается в напечатании!" Они заключили устное соглашение: она переводит его историю на английский и пытается, за двумя их подписями, опубликовать в Штатах.
О своём романе с американкой он рассказал только отцу. Однажды они вдвоём, на крошечной кухоньке в Калининграде, распивали коньяк, добытый с колоссальным трудом (шла антиалкогольная кампания). Владислав Дмитриевич усмехнулся: "Ты повторяешь мои ошибки", – и рассказал историю своей любви с болгаркой Марией. "Да только я уже был в те годы совсекретным сотрудником королёвской фирмы, а она, как мне кажется, шпионкой". Юра не поверил: "В ваши времена любой иностранец считался шпионом. А вообще ты, папаня, оказывается, гигант".
– Да, – сказал тот с запьянцовской гордостью, – не только твоей мамане было к Провотворову в койку прыгать.
– Учёные, кстати, установили, – сказал Юра, который, как всякий журналист, читал много и бессистемно, – что люди часто влюбляются именно в тех, кто наиболее далеко от них отстоит – в географическом смысле. Например, эскимос сходится с африканкой. Русский с американкой. Так, утверждают, человечество ДНК свою разнообразит, близкородственные браки исключает.
– Да, и правда, – восхитился отец, – возьми даже меня с твоей мамашей: между нашими отчими домами больше четырёх тысяч кэмэ по прямой – она из Воронежской области, я с Южного Урала. Вот поэтому, оказывается, ты у нас такой удалый молодец получился… Но ты, парень, поосторожней, смотри, с этой Клэр.
Иноземцев-младший только рукой махнул: "Шпиономания в прошлом! Да здравствует Горбачёв и его новое мышление!" Однако с папаней насчёт своего "космического" материала и его публикации за границей всё ж таки посоветовался – не мог не посоветоваться. И тут то ли коньяк сказался, то ли за те полгода, что прошли с их первого разговора о статье, границы гласности раздвинулись гораздо шире, но папаня только благодушно махнул рукой: "Делай, как знаешь".
Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
1988
Наступил год восемьдесят восьмой. В феврале Клэр умотала к себе домой, за океан – в том числе для того, чтобы, как она говорила, пристроить статью. Перед её отъездом Юра, словно бы не всерьёз, играючи, заполнил заявку на грант в американской аспирантуре. Заполнил – и забыл.
Да и Клэр об этом не напоминала. Раз позвонила, сообщила: материал на космическую тему, в принципе, в редакции понравился, но там потребовали больших правок и сокращений. Ни электронной почты, ни даже факсов тогда не существовало. Не действовал, разумеется, в СССР ни "ди-эйч-эл" с "ю-пи-эсом", ни прочая ускоренная почта. Правки они осуществляли по телефону – звонила, разумеется, из своего Нью-Йорка Клэр. Потом она старательно вычтет стоимость того межгорода из части его гонорара. А в мае от Клэр вдруг пришли потрясающие известия: что, во-первых, она добыла ему грант – аспирантуру в едва ли не самом фешенебельном, нью-йоркском Колумбийском университете и, во-вторых, их совместная статья о российском космосе выйдет в журнале "Тайм" летом восемьдесят восьмого года. Гонорар составит, на двоих, пять тысяч долларов.
В ту пору слово "доллар" уже начало произноситься с придыханием. Сумма даже в двадцать баксов казалась грандиозной. А иноземная жизнь, особенно в Соединённых Штатах, представлялась подобием райского сада.
Загранпаспортов покамест на руках ни у кого из советских людей не было. Их выдавали по особому распоряжению в случае зарубежных командировок, а также редчайших туристических вояжей или эмиграции – в основном, в Израиль. Последняя нарастала с каждым годом. По этому поводу ходили анекдоты: "Еврей – не национальность, а средство передвижения". Или другой, ставший своего рода паролем тех времён: "Человек уезжает из СССР на постоянное место жительства за кордон. Везёт с собой попугая. Пограничник ему в аэропорту говорит: "Вывоз животных из страны запрещён, можно только чучелом или тушкой". И тут попугай кричит человеческим языком: "Как угодно! Хоть чучелом, хоть тушкой, лишь бы скорей отсюда!" После этого выражение "хоть чучелом, хоть тушкой" стало в стране всенародной присказкой. Но пика эмиграция в восемьдесят восьмом ещё не достигла, максимум придётся на девяностый – девяносто первый годы, когда из СССР выедут сотни тысяч евреев, немцев, греков.
Юра стал своего рода первой ласточкой. Тогда аспирант из Советского Союза воспринимался за океаном как чудо чудное, диво дивное, поэтому (как отдавал себе отчёт Иноземцев) он столь легко получил свой грант. К сентябрю восемьдесят восьмого, когда начиналась нью-йоркская аспирантура, потребовалось доделать тысячу дел. С Марией они покуда не разводились – решили повременить до получения квартиры. Наконец в мае восемьдесят восьмого кооператив был готов. Иноземцев-младший заказал машину и грузчиков. Отец пожертвовал для них свой старый полированный румынский гарнитур, который мама купила в шестьдесят четвёртом, пользуясь своими связями среди космонавтов. Мама приобрела для молодой семьи в кредит холодильник "Снайге". Старшее поколение – Галя, Владик, Радий и даже Эльвира – втайне надеялось, что у них что-то наладится. Но Юра понимал: былого не склеишь. Маша, явно в отместку, завела что-то вроде романа с длинным, как каланча, провинциальным майором из Краснознаменска, недавно переведённым по службе с Байконура. И сколько бы Юра ни говорил себе, что ему всё равно, его это задевало. Особенно то, что Сенька начал называть "каланчу" папой – явно ведь идёт неприкрытая идеологическая обработка ребёнка!
Наконец он помог Маше и сыну перевезтись в выстраданную, долгожданную и оказавшуюся не нужной для Юрия квартиру в Братееве. Там немедленно воцарилась тёща Эльвира – строчила занавески на все четыре окна. Частенько наезжал тесть Радий: вешал карнизы, проводил телевизионную антенну. Каланчу-майора захомутали вручную циклевать паркет – Юра злорадно блаженствовал в своём съёмном жилище в Свиблове. Перед отъездом требовалось закрыть множество пунктов: от медосмотра и залечивания зубов до отдачи долгов за кооператив. Маша наконец-то закончила институт и пошла работать, но не мог ведь он вешать на бывшую жену и сына свои займы.
А ещё требовалось со всеми проститься. И однажды, где-то в июне – как раз шёл чемпионат Европы по футболу, на котором сборная СССР под началом Лобановского крушила всех, кроме голландцев, – он вдруг, неожиданно даже для самого себя, позвонил Валентине Спесивцевой. Нет-нет, он не любил её и ничего любовного к ней не испытывал – но, как три года или год назад, снова восхотел её. Возжелал, возжаждал. И понимал при этом: да, она гадина, предательница, падшая женщина, которая любит использовать мужчин, – однако ничего с собой не мог поделать. Валентина выслушала его по телефону, но в ресторан идти отказалась. "Давай, – сказала, – в Александровском саду". При встрече, на лавочке, сообщила: "А я всё-таки скоро доберусь до Кудимовых, Валерии и Вилена. Я уже вышла на след и без тебя".
– А ты упёртая в этом вопросе оказалась.
Она сразу ощетинилась:
– Твою маму не убивали!
Чтобы сменить тему, он рассказал про свои новости: аспирантура в Америке, статья в "Тайме". В глазах Валентины блеснул отсвет зависти. Потом она оценивающе оглядела его с ног до головы.
– А ты, Юрик, и впрямь делаешь успехи. Не ожидала от тебя, Иноземцев!
И ещё мелькнуло в её глазах что-то вроде сожаления. Он это своё наблюдение озвучил, брякнул: "Что, жалеешь, что не осталась со мной?"
– Нет, дорогой мой, ничего у нас с тобой всё равно бы не вышло.
И это был последний меж ними разговор – но, как впоследствии оказалось, не последнее общение.
В те годы, если человек уезжал за границу и поездка была не туристической, непременно устраивали отвальную. Да не одну. Так и для Юрия: пир горой соорудили мама с отчимом. Потом – отец Владик с мачехой. И только с бывшей женой Марией прощание оказалось холодным. А не достигший трёхлетия сын Сенька ещё ничего не понимал.
Из всех напутствий, данных ему родными, Юру более всего поразили слова отца. Как?! Он, член партии с шестьдесят шестого, что ли, года, многолетний сотрудник секретного "королёвского КБ", работающий в "ящике" над совсекретной докторской диссертацией – и советует сыну такие вещи!
– Юрочка, – сказал он ему тет-а-тет, когда они подвыпили и вышли в подъезд покурить-поболтать, – постарайся в Америке зацепиться, если будет любая возможность. – И весомо добавил: – Здесь, в Союзе, ничего хорошего в ближайшие десять лет не случится. А может – и во все тридцать.
Наставление отца Юра почему-то хорошо запомнил. И как бы трудно ему ни приходилось в Штатах, он сравнивал с ситуацией на Родине и понимал, что в Союзе (а потом в России) ему придётся, возможно, гораздо хуже.
Однако и в Америке первые десять лет дались ему непросто. С Клэр они расстались очень быстро. Это в Советском Союзе котировался непризнанный творческий гений: без гроша, зато с оригинальностью и апломбом. В Штатах всё было тривиальней и проще: если ты и впрямь талант – изволь свою гениальность доказать, конвертировать в дензнаки. А когда у тебя в кармане блоха на аркане, ни одна девушка с тобой даже разговаривать не будет.
Поэтому в первые годы Юрия одолевало одиночество. И тоска по дому. Но порой лишнего доллара не имелось, чтобы взять билет до Москвы. Даже на похороны любимого деда Аркадия Матвеевича, а потом бабушки Антонины Дмитриевны не вырвался.
И только в начале двухтысячных стало полегче. Юра защитил диссертацию, получил звание "пи-эйч-ди" и место в университете (довольно, правда, захолустном). Тогда впервые навестил, уже не в Союзе, а в России, отца и мать. Приехал – а здесь всё другое. И понимаешь, что там, за океаном, ему вся жизнь более понятна и близка, чем здешняя.
С тех пор он жизнь свою с Родиной связывать перестал. Делал карьеру в университете. Женился на американке. Завёл двоих американских детей. Правда, приезжал в Россию, мучимый ностальгией, едва ли не каждый год. В гости.
Наши дни