В кают-компании все было готово к приему властей. На столе - скатерть зеленого бархата, на скатерти - чашечки кофе, сигареты, даже коньяк. Возле стола чуть ли не в одну шеренгу стояли помощники капитана - первый и старший, штурмана - второй и третий. Самого капитана не было. Таков неписаный закон моря: капитан остается "богом", высшей инстанцией, к которой обращаются лишь при конфликтах.
Соловьев со своими помощниками прошел к краю стола, отодвинул чашки, положил на скатерть стопку паспортов. Головкин с завистью смотрел на друга. На советских судах у того дел немного: посмотрел паспорта - и счастливого плавания. А таможеннику надо перебрать уйму бумаг. Сверить коллективную таможенную декларацию членов экипажа, чтобы оба экземпляра ее были как один. Да еще сходить с третьим штурманом к сейфу, потрогать ту самую валюту, которая записана в декларации. Да проверить, правильно ли заполнены коносаменты - документы на каждую партию груза. Да изучить манифест - перечень коносаментов… Эта бумажная работа когда-то пугала Головкина. Потом привык, научился разбираться в судовых бумагах, как в своей записной книжке.
Он сидел за зеленым столом, неторопливо потягивал кофе, просматривал документы и недоверчиво прислушивался к себе. Беспокойство не проходило. Поглядывал из-под бровей на услужливых помощников и не замечал в их поведении ничего особенного. Выход в море - всегда событие, всегда волнение. Старательность в этот час естественна.
- Что ж, пойдем по каютам? - спросил Головкин.
И тотчас загремели динамики:
- Всем находиться на своих местах! Всякое движение по судну прекратить!
Матросы в каютах вставали навстречу Головкину, приветливо улыбались.
- Имеется ли советская и иностранная валюта? - спрашивал он. Подумайте, может, вспомните? Если есть, занесем в декларацию - и только. Если же найду - сами понимаете…
Было неприятно говорить это всем и каждому. Советские моряки и сами знали: что записано в декларации - законно, что спрятано - называется страшным словом "контрабанда". Тогда неизбежен протокол, который как острый гвоздь в биографию - и больно, и не выдернешь. И все же приходилось говорить. Власти есть власти, они должны быть суровыми, а если нужно, то и беспощадными. Но прежде всего власти должны быть предельно вежливыми, доброжелательными.
- Счастливого пути!
- До свидания!
Матросы сдержанно улыбались. Иногда вздыхали, но не облегченно, как бывает после миновавшей опасности. Грустно вздыхали. Встреча с таможенниками - привычная и необходимая процедура. Но она - последнее рукопожатие Родины. После прохода властей моряки как бы отдалялись от всего родного и близкого, делали последний шаг на ту сторону. После властей государственная граница на долгие месяцы подступала вплотную к судну, ее линия обозначалась гладким планширом, отполированным штормами, вытертым рукавами жестких матросских роб.
- Счастливого пути!
- Счастливо оставаться!
Невысокий матрос с быстрым и нервным взмахом бровей вздохнул именно облегченно. И зудящее, беспокоящее ощущение, что ходило за Головкиным по всему судну, вдруг стало нестерпимым. Как в той детской игре "горячо-холодно", когда с завязанными глазами подходишь вплотную к тому, что ищешь, и тебе передается вдруг нервозное напряжение людей.
- Прошу извинить. Откройте, пожалуйста, ваши рундуки.
Из троих обитателей каюты только этот нервный замешкался на миг, но, словно спохватившись, быстро наклонился и выдвинул ящик.
- Пожалуйста, - с вызовом сказал он.
В рундуке было все, что угодно, от гаек и болтов до ученических тетрадей. В дальнем углу под изрядно помятым старым "Огоньком" лежала новенькая, аккуратно перевязанная бисерной тесемкой пухленькая коробка "Ассорти".
- У вас есть друзья за границей? - спросил Головкин, искоса наблюдая за матросом.
- Какие друзья? С чего вы взяли?
- Кому же вы конфеты везете?
- Никому, для себя купил.
Что его заставило попросить показать конфеты, он и сам топком не знал, то ли волнение матроса, то ли слишком аккуратный бантик на тесемке, а может, необычная припухлость коробки, только он настоял на своем и, когда отогнул серенькую картонку, увидел на дне слой двадцатидолларовых банкнотов.
- Откуда это у вас?
Матрос был в шоке. Он еще невинно улыбался и пожимал плечами, но сказать ничего не мог.
Через минуту все судно знало: найдена контрабанда. В каюте стало тесно. Первый помощник, белый, как полотно, стучал кулаком по столу и, срываясь на злой шепот, повторял одно и то же:
- Ты весь экипаж подвел! Понимаешь, ты ж весь экипаж подвел!
Пришел капитан, искоса глянул на рассыпанные по столу банкноты и шагнул к двери, бросив, не оборачиваясь, только одно слово:
- Убирайся!..
Когда в проходной порта приходится задерживать иностранного моряка с контрабандным барахлом, это радует - не допустил. Когда попадается свой, душу гнетет совсем другое чувство, будто ты сам виноват, что недоглядел, позволил человеку поверить в легкую жизнь. Ведь всякое преступление начинается с маленького проступка, с того, что матросу удается вывезти или ввезти что-то сверх положенных норм. У большинства надежны свои собственные тормоза, но немало и таких, кому очень полезно вовремя напомнить о законе. И тут роль портовых властей выходит за рамки простых "блюстителей порядка", их строгость становится воспитательной силой, суровая непримиримость - благом.
И Головкин и Соловьев думали об одном и том же, когда шли домой по извилистой портовой улице. И поэтому молчали, чтобы не бередить душу воспоминаниями о том парне с чемоданчиком, оставшемся на пустом причале, когда "Аэлита" медленно отваливала от стенки и, удерживаемая буксирами, долго разворачивалась посередине бухты. И поэтому, когда вышли на набережную и увидели детишек, рисующих на сухом асфальте, словно бы обрадовались возможности поговорить о другом, горячо заспорили… об искусстве.
- Откуда она берется - красота души человеческой? - задумчиво говорил Головкин. - Раньше считали - от бога. А теперь? Отражение жизни? Но жизнь скорее могла бы научить другому…
Соловьев терпеливо слушал. Он знал за Головкиным эту страсть к абстрактным разглагольствованиям и не перебивал: любая реплика могла только удлинить и без того длинную тираду.
Но на этот раз Головкин изменил своему правилу. Остановившись у парапета, он окинул невидящим взглядом задымленные горы, пестроту теплоходных труб в гавани, тихую зеленоватую воду в бухте и вдруг сказал без всякого перехода:
- Послушай, а не выпить ли нам?
Соловьев засмеялся, похлопал себя по зеленой фуражке и развел руками:
- Тогда пива, а?
- Ты давай. А я в форме, могу только воду.
Они постояли у киоска возле морского вокзала и пошли вверх по улице, обсаженной с обеих сторон аккуратными топольками.
- Я всегда считал: миром правит случай, - заговорил Головкин. - Иди через бурелом вероятностей - обязательно встретишь счастливый случай…
Как раз в этот момент над ними что-то зашуршало, и, порхнув листочками, словно крылышками, на тротуар легла тонкая книжица. Друзья подняли головы и увидели в окне второго этажа симпатичную девушку с узлом темных волос на голове.
- Вы… извините, - сказала девушка и покраснела. - Это братишка выкинул. Такой глупый.
- Баловник? - быстро поинтересовался Головкин.
- Он большой, только глупый.
- Бывает.
- Вы ее положите в сторонку, я сейчас выйду.
Рядом с девушкой показался крепкий парень с широкоскулой улыбкой.
- Не выйдет она, у нее нога болит, - сказал парень.
- Тогда ты выходи.
- У меня тоже нога болит.
- Эпидемия?
Парень еще больше заулыбался и подмигнул.
- А вы не могли бы занести? Под арку направо, второй этаж, десятая квартира.
- Пожалуйста, если сестра попросит.
Девушка еще больше покраснела и спряталась в окне.
- Вот видишь? Придется тебе на одной ноге…
- Я зайду, - сказал вдруг Соловьев, поднимая книжку.
В подъезде слабо пахло одеколоном. Улыбаясь от непонятного волнения, он взбежал на второй этаж, мгновение в нерешительности постоял у двери и коротко позвонил. Дверь сразу открылась. За порогом стоял худощавый, чуть сутуловатый парень в ярко расцвеченной рубашке.
- Прошу к нашему шалашу!
Соловьев шагнул и остановился в светлом проеме двери. Перед ним стояла та самая девушка. У ее ног лежал солнечный квадрат, по которому ползали тени от ветвей за окном.
- Ну зачем же, - растерянно сказала она. - Это все братик выдумал. Такой глупый…
Парень вбежал в комнату, подтолкнул стоявшую неподвижно девушку.
- Веру-унчик! Здесь тебе не музей - гостей улыбками кормить. - И повернулся к Соловьеву. - Она экскурсоводом работает. На людях вроде, а все не привыкнет. Дрожит перед мужиком, как перед Змеем Горынычем… Верите ли: в этой келье вы первый. Сюда, как в женский монастырь, мужчины не ходят…
Несмотря на полную неопытность в таких делах, Соловьев подумал, что здесь и в самом деле не место мужчине. Комната была маленькая и необыкновенно чистая, аккуратная. Скромный столик с зеркальцем и всякими баночками-флакончиками, белая гладенькая кровать с кружевной накидкой на подушке, небольшой шкафчик возле кровати и еще один шкаф, полный книг за стеклянными дверцами…
- Чистюля! - сказал парень с двойственным оттенком в голосе - то ли пренебрежительно, то ли доброжелательно - и кивнул на другую, раскрытую дверь, за которой виднелась неубранная раскладушка: - Не то что я. Ну, будем знакомы. Гошка, если угодно.
- Григорий, что ли?
- Это был бы Гришка, а я, стало быть, Георгий. Только, увы, не победоносец.
Он повернулся к девушке и воскликнул умоляюще:
- Верунчик, не позорься. Чего стоишь, как таксист в обеденный перерыв? Накрывай стол.
- Да ничего, - смутился Соловьев, отступая к выходу. - Да и некогда мне…
- Надеюсь, вы к нам еще заглянете?
- Да что вы, зачем же!
- Чтобы занести книжку, - серьезно сказал Гошка.
Соловьев покраснел, только теперь заметив, что все еще держит в руке подобранную под окном книжицу…
Не помня себя, он сбежал вниз по лестнице и в подъезде столкнулся с Головкиным.
- Я уж думал: ты тут прописался.
Соловьеву это показалось страшно смешным, и он расхохотался так громко, что друг удивленно посмотрел на него.
- Смотри не ходи сюда больше…
Они пошли по улице, думая каждый о своем.
- Не больно улыбайся, а то на тебя все женщины оглядываются, - сказал Головкин.
- А ты знаешь, сколько у нее книг?!
- Знаю.
- Откуда? - насторожился Соловьев.
- Так видно ж: тебя что-то так поразило, что заговариваться начал. Я и подумал: наверно, там много книг.
- Зачем их столько одному человеку?
- Наверное, для того, чтобы из окна ронять.
Соловьев испуганно посмотрел на друга.
- Это не она, - горячо сказал он. - Это у нее такой брат, большой, а глупый.
- Да ты не волнуйся…
- Чего мне волноваться?!
- Вот и я говорю: зачем одному человеку много книг? Все равно он их но прочитает. А прочитает, так забудет… Впрочем, погоди-ка. Каждому в отдельности много не нужно, а вот всем вместе, пожалуй, требуется именно много. Именно во множестве - мудрость человечества. Один человек слаб, он склонен обо всех судить по себе. Если я не прочту, то и другие не осилят, то, стало быть, зачем они? Верно я говорю?..
Соловьев молчал, понимая, что друга уже понесло и что теперь он будет говорить, пока не выговорится.
- Ты никогда не задумывался, почему в мрачные времена отдавались приказы жечь книги? Потому что у кого-то, обремененного властью, возникал этот же самый вопрос: "Зачем столько книг, если я не могу их прочесть?" А подразумевалось: "Если я не могу, то как смеют другие!.."
- Что ты хочешь этим сказать? - растерянно перебил его Соловьев, занятый своими мыслями и мало что понявший из рассуждений друга.
- …Нет, пусть будет больше книг, как можно больше! Информационный взрыв - это миф, признак паники властолюбивого индивидуума перед морем знаний. А ведь знаний и должно быть море. Только переплетаясь в новых и новых интерпретациях, они способны порождать открытия…
Он вдруг остановился, ухватил Соловьева за рукав и, побледнев от волнения, произнес громко и высокопарно:
- Мысль человеческая, что красная девица, заточена в темницу страниц. Освободить ее может только человек, открывший книгу, только другая мысль. Как в сказке о заколдованной царевне, которую можно разбудить лишь поцелуем…
Мимо проходили люди, снисходительно оглядывались, как на пьяных. Солнце жарило по-летнему, солнце кидало на асфальт ослепляюще белые пятна, по которым томно ползали тени от ветвей. Соловьев глядел на эти тени и все вспоминал невысокую девушку, ее растерянные глаза, ее руки, гибкие и испуганные…
III
Ночью разгулялся веселый ветер "моряк", принес дождь. Гошка проснулся на рассвете с непонятным беспокойством в душе, встал, поеживаясь от холода, босиком прошлепал к окну, заглянул за штору. Крыша соседнего дома казалась черной от дождя и слабо поблескивала. Ветер играл с одиноким голым тополем, стоявшим посередине двора. В просвете между домами беспокойно шевелились огни порта, и в такт покачиваниям стучали капли по жестяному карнизу. Время от времени ветер стряхивал этот стук и, словно бы скрутив дождь в тугие жгуты, хлестал ими по стеклам, как мокрыми простынями. Это напоминало удары волн о крутые скулы сухогруза.
Гошка вышел на кухню, откуда бухта была виднее, сел на подоконник, закурил. Спать не хотелось, и он все сидел, опираясь босой пяткой о батарею, смотрел на дальние огни и вспоминал море.
Что это такое - море?! Читал когда-то фантастическую книжку про живой океан на неведомой планете, который умел овеществлять самые потаенные мечты космонавтов и тем самым словно бы выворачивал наизнанку людские души. Похоже, что автор не знал нашего обычного моря, иначе зачем бы ему переносить место действия на далекую планету? Наш земной океан это тоже умеет, вьет из матросских душ веревки, какие хочет. Сколько Братик знал их, которым тошно и скучно на берегу! Хотя в море - какое там веселье сплошное вкалывание… А может, автор потому и придумал свой фантастический океан, что узнал море, поплавав матросом или еще кем? Живой, влекущий и увлекающий океан? Такого на берегу не придумаешь.
Он закрыл глаза и представил себя у руля, как, бывало, когда-то. Рядом подремывает "чиф" на своей "собачьей" вахте, курит папиросу за папиросой. На окнах рубки - серые полосы от соленых брызг, стекающих со стекол. Одно стекло поднято, и под ним на палубе - мокрое пятно. В этом проеме видны ярко-желтые в косом солнце стрелы кранов, за ними - зеленые якорные лебедки на баке и белые, как весенний снег, живые, трепещущие пеной всплески волн. А за ними - синь. До чего же синей вспоминается морская даль! С берега Гошке такой синевы не приходилось видеть.
"Может, в каботаж пойти? - подумал он. И усмехнулся горько. - И в каботаж не возьмут, раз уж даже к порту не подпускают…"
Девятым валом нахлынула тоска. Он торопливо оделся и, тихонько притворив дверь, чтобы не разбудить сестру, вышел на улицу. Выложенный разноцветной плиткой, тротуар был скользким от дождя. Гошка сошел на асфальт дороги и пошагал вниз, к набережной, широко и решительно, как ходил, бывало, когда спешил на судно, и как совсем отвык ходить в компании своих береговых приятелей.
У стенки морвокзала стояли суда, уцепившись за кнехты толстыми тросами. В их высокие борта, словно поросята-сосунки, тыкались портовые катера, прятались от ветра. От маяка, что стоял на конце причала, был виден длинный мол, отгораживающий бухту. Над молом сплошной белой стеной, быстрой и подвижной, шевелились высокие буруны прибоя. Ветер ритмично взвывал в стальных фермах маяка, в тросах, натянутых, как струны. Ветер раскачивал железобетонную брандвахту с наветренной стороны пирса так сильно, точно хотел вынуть ее из воды и положить боком на асфальт.
У стенки стоял сухогруз "Комсомолец". Возле него похаживали двое пограничников, поглядывали вдоль борта. Это значило, что "Комсомолец" отваливал, что он уже по ту сторону и что кромка пирса для него государственная граница. Братик знал, как не любят пограничники, когда возле уходящих судов околачиваются посторонние, и на всякий случай помахал рукой, будто у него там знакомые. Он никого не знал на судне. И очень удивился, когда с высокого бака кто-то помахал ему в ответ.
- Привет! - донеслось сквозь шум ветра.
Теперь он смелее подошел поближе и разглядел матроса Тоню, с которым плавал когда-то на "Кишиневе". Странное прозвище дали этому парню, медлительному увальню с медвежьей силой. Но прозвище привилось, и вот теперь Гошка, как ни старался, не мог вспомнить его настоящего имени, как, впрочем, и фамилии тоже.
- Далеко собрались? - спросил он небрежным тоном.
- Цейлон! - так же небрежно ответил Тоня.
У Гошки защемило под мышками: на Цейлоне он не был, этот остров представлялся ему сплошными мандариново-лимонными тропиками, где всегда солнце, всегда штиль и улыбки длинноглазых красоток.
- Как жизнь на берегу?
- Лучше некуда! - крикнул Гошка и хотел добавить еще что-то нибудь такое, от чего Тоня оставил бы свой снисходительный тон. Но тут на судне захрипели динамики:
- На баке, отдать концы! Как якорь? Не заденет причал?
И Тоня сразу забыл о приятеле, низко перевесился через планшир, словно хотел дотянуться до воды, и, не выпрямляясь, закричал в микрофон, который тащил на длинном, свернутом в спираль проводе:
- Не заденет! До пирса больше метра!..
Черно-желтый портовый буксир, со всех сторон увешанный кренделями шин, присел от натуги и потащил судно за корму на середину бухты…
Уже и пограничники давно уехали, и провожающие ушли, скрылись за липами на бульваре, а Гошка все смотрел, как медленно и осторожно "Комсомолец" выходил из бухты. Вот его красная труба проплыла над молом и совсем утонула в белом прибое, шевелившем тысячами гибких пенных рук. И еще долго стоял Гошка у кромки пирса, неотрывно глядя на буруны, за которыми скрылось судно. И не было у него ни мыслей, ни желаний, только тоска, глубокая и бесконечная, как море в штилевую погоду.
Так он и нес свою тоску не расплеснутой по мокрой набережной. На бульваре она чуть отлила, и тогда вынырнули мысли о том, что море все-таки - море, без которого ему - никуда. Он говорил себе, что надо бы пойти в баскомфлот, поклониться, чтоб пустили хоть на какую посудину. И вздыхал: "Выгонят". Ибо ходил уже, и просил, и не выдерживал: зазывали дружки, манили толстым карманом. И срывался он после первой же поллитровки.
Море вошло в Гошкину жизнь давным-давно. Мать говорила, что первые шаги его были по набережной. Все ползал, а когда пошли гулять к морю, увидел пароходы, потянулся ручонками и пошел.
Так рассказывала мать. А он и сам знал, что первое чудо в его жизни был этот синий простор, в котором будто летишь.
Первые его игры были у воды. Еще дошкольником пропадал у моря с утра до ночи, и первой материной угрозой, которую запомнил, была: "Утонешь лучше домой не приходи!" Помнил, что смеялся, когда она говорила такое. Разве в море можно утонуть? Они плавали с ребятами не сколько могли, а сколько хотели. Уставали, ложились спиной на волны и лежали себе, загорали на солнышке, отдыхали.