Ты его не знаешь - Мишель Ричмонд 2 стр.


Лила открыла дверь, я, как было у нас заведено, откозыряла. Две, может, три секунды я вслушивалась в привычные звуки внешнего мира, ворвавшиеся в наш тихий дом: проехала машина, вниз по крутой улице скатился мальчишка на скейтборде, обрывок музыкальной фразы долетел из распахнутого окна на той стороне. Затем дверь тихо закрылась - Лила ушла. Позже я бесчисленное количество раз вызывала в памяти этот миг, и мне казалось, что не замок щелкнул тогда, а в душе у меня раздался едва различимый щелчок. Если бы я только прислушалась, если бы обратила внимание, возможно, я сумела бы что-то изменить.

Вечером я сказала родителям, что Лила будет поздно, и мы легли спать как обычно. На следующее утро, когда я спустилась в кухню, мама, стоя у рабочего стола, жевала хлопья и просматривала свои записи по судебному делу, а папа сидел за обеденным столом с газетой и тостом, намазанным маслом.

- Пойди разбуди свою сестру, Элли, - сказала мама. - Надо же, до сих пор валяется! А ей к девяти на лекцию.

Я пошла наверх, постучала. Лила не ответила, и я заглянула в комнату. Кровать заправлена, накидки на подушках и покрывало не смяты. Собраться и уйти незамеченной она не могла: наша общая крохотная ванная располагалась впритык к моей комнате, а Лила всегда принимала по утрам душ под "KLIV". Я бы непременно услышала.

Я вернулась на кухню. Мама у раковины мыла свою миску.

- Ее нет! - объявила я. - Похоже, она не ночевала дома.

Мама с мокрыми руками обернулась ко мне:

- Что?!

Папа в изумлении оторвался от газеты:

- И не звонила?

- Она тебе не говорила, куда собирается вечером? - спросила мама.

- Нет. Вообще-то утром она была расстроена, но в чем дело, не призналась.

- А этот парень, с которым она встречается, - продолжала расспрашивать мама, - кто он такой? Ты в курсе?

- Она меня не посвятила.

Я снова поднялась в комнату сестры и сняла со стены над письменным столом ее график. Мы позвонили в редакцию "Стэнфордского математического журнала", где Лила работала несколько дней в неделю. Она пропустила вчерашнюю пятичасовую летучку.

- Очень странно, - заметил редактор. - Такое с ней впервые за два года.

Потом мы позвонили некоему Стиву, который вел семинар в семь вечера; она и семинар пропустила.

Тут уж папа позвонил в полицию и заявил о пропаже дочери. К нам явился полицейский, попросил фотографию Лилы, засунул в пластиковый конверт и ушел, а мы сели в гостиной ждать телефонного звонка. Это было в четверг. Два дня о Лиле ни слуху ни духу. Словно она отправилась на станцию, купила билет в тридесятое государство и как в воду канула.

А в субботу в Хилдсбуре нашли ее рюкзак, с нетронутым кошельком, ключами от дома и учебниками. Пропала только тетрадка на пружинке, толстенькая такая, в клетчатой обложке. А тетрадка, я знала, непременно была в рюкзаке, когда Лила уходила, потому что сестра никогда с ней не расставалась. Это был ее дневник, но дневник необычный. Вместо слов он был набит цифрами; страница за страницей - сплошь формулы убористым Лилиным почерком. Для меня прочесть хоть одно из вычислений было равноценно попытке очень-очень быстро произнести какое-нибудь слово раз десять подряд; сами по себе цифры и буквы знакомы, а вместе - абракадабра какая-то, шпионский шифр, разгадать который по зубам лишь специалисту. Я бредила неформальной музыкой и восточноевропейскими романами, а Лила все свое время отдавала уравнениям и алгоритмам, длинным цепочкам знаков и цифр, сверху донизу заполнившим страницы в клетку.

- Что это тут у тебя? - поинтересовалась я однажды, сидя на ее кровати и листая ту самую тетрадь. - "Любое четное число не меньше четырех можно представить в виде суммы двух простых чисел", - громко прочла я на страничке с загнутым углом.

Лила примеряла новое платье. Мама вечно покупала ей модные тряпки, пытаясь изменить на свой вкус странноватый самодельный гардероб дочки. Та, по доброте душевной, обновки мерила, демонстрировала родителям, произносила что-нибудь вроде "какая прелесть!", после чего убирала наряды в шкаф, где они и томились, покуда я не забирала их для собственных нужд.

- Всего-навсего одна из самых известных математических задач всех времен - гипотеза Гольдбаха, - откликнулась Лила. - Математики пытаются ее доказать с 1742 года.

- Ну-ка, я сейчас угадаю - моя гениальная сестрица вздумала ее решить!

- Гипотезу не решают, а доказывают.

- Да? И в чем же разница?

- Математический ликбез, - хмыкнула Лила, доставая из коробки лакированные лодочки, купленные мамой к новому платью. - Гипотеза - это математическое утверждение, которое выглядит правдоподобно, но истинность которого официально не доказана. Как только появится доказательство, гипотеза превратится в теорему. Гипотезу можно использовать, чтобы попытаться построить другие математические доказательства. Но все, что доказано при помощи гипотезы, остается всего лишь гипотезой. Понятно? - Лила повернулась ко мне спиной, чтобы я застегнула молнию.

- Клево, когда в семье имеется собственный гений, - бросила я. - Спасибо, сестричка. У меня как гора с плеч.

Лила скинула туфли и плюхнулась на кровать.

- Вот когда я все-таки ее докажу, можешь назвать меня гением. Но только наполовину - у меня есть напарник. У нас с ним договор: мы вместе докажем эту гипотезу. Даже если для этого потребуется тридцать лет.

- Напарник? Кто такой?

- Так, один знакомый.

- Если на это дело потребуется тридцать лет, могла бы заодно уж и замуж за него выйти.

- Боюсь, его жена будет возражать.

- А она в курсе, что вы с ним математически обручились?

Лила поправила бретельку лифчика и потянула за ворот платья.

- Она художница. Боюсь, о гипотезе Гольдбаха слыхом не слыхивала.

Когда нам сообщили о рюкзаке, мы пошли в церковь. Даже папа согласился пойти, хотя его отношения с религией сводились к тому, что порог храма он переступал раз в год, на Пасху. Мы поставили свечку за Лилу. Мама громко молилась, я тоже, хотя не делала этого с детства. Молилась я не то чтоб с подлинной верой, но на случай, если Господь слышит, хотелось сделать все правильно.

В понедельник, через два дня после обнаружения рюкзака, какой-то бродяга, пробираясь через лес на окраине небольшого городка на Русской реке, сошел с тропы и споткнулся о тело, присыпанное опавшей листвой. В четыре часа родители отправились в Герневилль, в ста двадцати километрах севернее Сан-Франциско. Я стояла у окна и смотрела, как из гаража выруливает темно-серый родительский "вольво". В четверг, как обычно, приезжал мусоровоз, но в сумятице последних дней никому не пришло в голову убрать на место пустые баки. Машина остановилась, вышел папа, закатил баки в гараж. Снова сел за руль, я услышала, как опустилась гаражная дверь. Мне были видны они оба, но только от плеч и ниже. Темно-синяя юбка мамы чуть задралась, на коленях лежала сумочка. Они с папой держались за руки. Машина медленно выехала на улицу. Мне стало страшно.

Я сидела на кухне и ждала, не сводя глаз с часовой стрелки. В 17.43 раздался телефонный звонок. Папа звонил из морга, связь была пакостной, то и дело прорывались аккорды какой-то пошлой музычки. Я едва разбирала слова и все просила папу повторить.

- Личность установлена…

Сами слова я уже расслышала, но потребовалось невероятное усилие, чтобы уяснить их смысл.

- Цепочка пропала, - как-то неуверенно добавил папа, скорее спрашивая, чем утверждая.

Я представила себе тоненькую золотую цепочку с подвешенным к ней топазиком в изящной золотой оправе. Лила никогда ее не снимала. Цепочку сестре подарила я, на восемнадцатилетие, - три месяца подрабатывала нянькой, а деньги откладывала.

- Причина смерти установлена. Травма головы, нанесенная тупым предметом.

Тогда меня бесконечно удивила странная апатичность его голоса и тот факт, что страшное известие папа сообщил мне по телефону, а я ведь была дома совсем одна. Теперь, задним числом, понимаю: он был не в своем уме от потрясения и горя, в тот момент нельзя было ждать от него разумных действий. Вешая трубку, я думала о машине. Если бы в среду я дала ее Лиле, как та просила, изменилась бы цепь событий? Если бы я не зациклилась на треклятом визите к зубному, может статься. Лила была бы сейчас жива?

Однажды, силясь объяснить мне диковинное понятие мнимых чисел, Лила процитировала Лейбница, который назвал мнимое число "амфибией между бытием и небытием". После гибели сестры мне иногда казалось, что я застряла именно в таком состоянии. Всю свою жизнь я была младшей сестренкой. И вдруг в одночасье стала единственным ребенком. Родители, надо отдать им должное, изо всех сил старались поддержать мир и согласие в нашей семье, сохранить ту теплую атмосферу, которая царила в доме до смерти Лилы. В мире, где слову "семья", как правило, сопутствует определение "неблагополучная", нам здорово повезло - у нас была счастливая семья. Но как бы крепка ни была семья, какие бы усилия ни прилагали ее члены, чтобы перейти страшный рубеж и жить дальше, с горем справиться непросто. Наш дом был уже не тот, что прежде.

Почти сразу я начала делить время на "до того" и "после". В моих воспоминаниях о жизни "до того" - мир, расцвеченный яркими красками, беспечность, милый сумбур домашней жизни. "После" - нечто совсем иное. "После" - это тяжкое бремя вины и печали.

Ставни на окнах закрыли, дом затих. По ночам мама не вылезала из сада, при свете фонарей копалась в земле, полола сорняки, сажала луковицы. Я слышала, как далеко за полночь она отворяла заднюю дверь, как бросала совок и садовые ножницы в большое железное ведро в гараже. Несколько минут тишины, а затем в трубах начинала клокотать вода, с содроганиями пробуждалась стиральная машина. Потом - звук маминых шагов на лестнице из гаража в дом, и - тук-тук-тук - в дно фаянсовой ванны бил душ. А папа тем временем читал в спальне, в кресле с прямой спинкой, на столике под рукой стакан воды. Неудобное это было кресло. "До того" он всегда устраивался с книжкой в мягком кресле в гостиной - бокал вина в руке, магнитофон тихонько напевает голосами Боба Дилана или Джонни Кэша. "После" не было ни вина, ни музыки.

Несколько лет спустя на гаражной распродаже в Коллингвуде, роясь в картонной коробке, я наткнулась на старую книжку в твердом переплете - "Конец одного романа" Грэма Грина. Разодранная суперобложка склеена скотчем, страницы покоробились и набухли. На прилепленном к переплету ярлычке значилось: 25 центов. Дело было в субботу, теплым сентябрьским утром; впереди два бесконечных выходных дня. Торопиться мне было некуда, а солнышко так ласково пригревало голые руки. Я открыла первую страницу. "У хорошей истории нет ни начала, ни конца, - прочла я. - Каждый произвольно выбирает миг, с которого потом смотрит назад или вперед". Любимое изречение Эндрю Торпа, черным по белому!

Я снова перечитала строчку, потом и в третий раз - не ошиблась ли? Положила четвертак на стол, сунула книжку под мышку и отошла. Со мной такое уже бывало и, вероятно, будет еще не раз: только-только начнет казаться, что я наконец оторвалась от прошлого, выкинула его из головы, как вдруг явится что-нибудь - и прошлое снова со мной. Это могло произойти где угодно, когда угодно: мелькнет похожее лицо, в новостях доложат о значительном математическом открытии, долетит обрывок знакомой песни, появится рецензия на очередную книгу Эндрю Торпа…

Меня не слишком удивило, что Торп без зазрения совести позаимствовал и приписал себе слова писателя. Чего еще ждать от человека, сделавшего карьеру на истории Лилы. Другое огорчало - мое собственное легковерие, готовность принять сказанное за чистую монету, ни на секунду не усомнившись в его непреложности.

Любой рассказ - это вымысел, подвластный прихотям автора. Для читателя же, пребывающего по ту сторону страницы, слова следуют одно за другим с определенной неизбежностью, как будто рассказ может существовать лишь в одном-единственном виде, в том, в котором он написан. Но любую историю можно передавать сегодня так, а завтра - иначе. Для одного рассказчика важны начало и финал. Для другого - герой, героиня, злодей. Вариантов бесчисленное множество - выбирай не хочу. И кто определит, какая из версий истинная?

Три

За три года, минувшие со дня гибели Лилы, Эндрю Торп опросил десятки людей, в том числе редактора "Стэнфордского математического журнала", трех преподавателей Лилы и некоторых ее одноклассников. Он бы и до ее друзей добрался, если б таковые были, но Лилу больше интересовали цифры, а не люди. Даже мои родители пару раз беседовали с Торпом по душам - но это еще до того, как мы узнали, что он вознамерился написать книгу.

Однако первой в списке тех, с кем общался Торп, оказалась я. Он вел у нас, в университете Сан-Франциско, современную американскую литературу на втором курсе. Лила погибла в начале декабря, как раз заканчивался первый семестр. Последнюю письменную работу я сдать вовремя не успела и уже после похорон, три недели спустя, договорилась с Торпом встретиться в кафе напротив университетского городка. Осенью мы с ним уже пару раз встречались, чтобы потолковать о моем семестровом задании на тему "Ричард Йейтс и его роман "Дорога перемен"". Каждый раз наш разговор уходил далеко в сторону и продолжался много дольше условленного часа. Торп был добродушен и весел, много знал и без стеснения признавался, что обожает боевики, "Tears for Fears" и баночные равиоли. Родом он был из Алабамы и еще до конца не избавился от легкого акцента, но мне это казалось ужасно милым. И хотя ему стукнуло всего тридцать и на кафедре он числился адъюнктом, а не преподавателем, лучшего учителя у меня сроду не бывало.

- Не вопрос! - заявил он, когда я попросила отсрочку. - Можешь не торопиться.

Мы сидели на двухместном диванчике, задвинутом в нишу. Торп настоял на кофе и сэндвиче, к которым я едва притронулась.

- Ты не голодна?

Я взяла сэндвич и снова положила на тарелку.

- Последние три недели нас просто завалили всякими вкусностями. Только в горло ничего не лезет. От одной мысли о еде мутит… Мы раздаем все по соседям.

- Когда умер мой отец, - начал Торп, - его друзья тоже нас подкармливали. Натащили жареных цыплят и банановых пудингов на целую футбольную команду.

Он взглянул мне в глаза и тихо спросил:

- Как ты, Элли?

Я отогнала слезы. Что тут скажешь? Слишком мало времени прошло, чтобы худо-бедно осознать случившееся. Шок еще не отпустил. Я вдруг начала рассказывать Торпу, как сегодня поутру вскочила с постели и рванула в ванную, чтоб успеть в душ вперед Лилы, которая имела обыкновение использовать практически всю горячую воду. Поворачиваю кран - и до меня доходит, что Лила не займет ванную ни сегодня, ни завтра. Никогда. Десятки раз, с тех пор как это случилось, мне приходилось говорить себе - Лилы больше нет. И каждый раз сердце саднило, как от свежей раны. Бывало, проснусь среди ночи и все вроде бы отлично, но тут вспомню - ее нет, и сна ни в одном глазу. Лежу и пялюсь в потолок, не в силах понять - как нам жить без нее?

- Самое странное чувство - что я осталась один на один с родителями. - От обогревателя веяло теплом, но меня знобило. - Раньше было равновесие: их двое, нас двое. А теперь я точно третий лишний в собственном доме, не дочка, а гостья какая-то. Раньше стрясется у меня что-нибудь, поцапаюсь с родителями - Лила как буфер между нами. А теперь мы сидим и не знаем, о чем говорить. - Я утерла глаза. - И зачем это я вам все рассказываю?..

Торп глядел на меня с участием, но не жалостливо.

- Рассказывай все, что пожелаешь, - откликнулся он. - Может, станет легче.

За этим разговором с Эндрю Торпом последовали другие. Насколько я понимаю, они не были интервью. Я потянулась к нему, потому что он оказался рядом и с сочувствием отнесся к моему горю. И ни разу не было ощущения, что Торп присматривается ко мне или к моей семье. Говорить о Лиле со сверстниками не особо хотелось - в моем присутствии они старательно сохраняли печальный вид, как будто смех мог унизить мое горе. А с родителями вообще невозможно было разговаривать - в них словно что-то выключилось. Не то чтобы они оцепенели в своей скорби, нет, каждое утро поднимались, шли на работу, по вечерам мы, как прежде, по очереди готовили ужин. Раз в две недели, по пятницам, папа играл в гольф, а мама после долгих часов в юридической фирме ночи напролет возилась в саду - полола, сажала, поливала. Не образ действий поменялся - образ чувств. Они были веселыми людьми, мама и папа, но после гибели Лилы перестали смеяться. Лишь изредка кто-нибудь из них улыбался - слабо, вымученно. Улетучилась присущая нашему дому беспечность. И романтические отношения родителей, их теплые чувства друг к другу, которые я всегда воспринимала как должное, остыли.

Если родители и вспоминали Лилу, то почти всегда так, словно она еще жива - минутный рецидив былого счастья. Например, как-то утром я вывожу машину из гаража, а папа говорит: "Не забудь заправить ее для Лилы". В другой раз накрываю на стол, расставляю тарелки, а мама заявляет: "Одной не хватает" - и хочет достать из буфета четвертую тарелку, но только тут до нее доходит, что я не обсчиталась.

Родители как будто сознательно стремились забыть. Теперь мне это представляется странным, но мы никогда не говорили о сестре, не делились дорогими воспоминаниями. А тогда мне казалось естественным, что мы всячески обходим эту тему. Точно горя убавится, если исключить Лилу из наших разговоров.

С Торпом же я ничего не таила - рассказывала ему о наших с Лилой детских выходках, описывала ее странности и чудачества: она, например, всегда сначала надевала левую туфлю, делала пару шажков по комнате, словно испытывая на прочность, и лишь затем обувала другую ногу. У нее было особое отношение к некоторым числам (так заядлые читатели по-особому относятся к некоторым буквам) - больше всего она любила число 28.

- Почему именно 28? - заинтересовался Торп.

Назад Дальше