Ничего.
Почему закашлялась Линн? Почему голова ее лежит на руле? Это не просто роза, это флорентийская роза, ее аромат чуть тоньше, чем обычно бывает у роз. Грейпфрут, флорентийская роза и кайенский мирт, Линн все еще кашляет.
– Вам плохо, Линн? – Неужели это мой голос?
Это мой голос, он изменился до неузнаваемости, сдавленный сильно разросшимися корнями иланг-иланга.
– Сейчас пройдет.
Что бы ни говорила Линн – это не пройдет. Это не пройдет, Линн должна, просто обязана умереть, как умер Бадди. Линн должна умереть, второго Понт-Нефа я просто не переживу, мазила Ронни надул меня, подонок, но Линн… Линн ни разу мне не солгала, Линн – рубиновое сердечко. Значит, и запахи, от нее исходящие, будут честны со мной.
Грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт.
Иланг-иланг, шафран… и что-то еще.
– Вы только посмотрите, Кристобаль! Откуда она взялась?..
Голос Линн доносится до меня, как из подвала, – или это я сам заперт в подвале, стены которого обшиты сандаловым деревом, а пол усыпан зелеными яблоками?.. Яблоки, я даже знаю название сорта – Гренни Смит.
– Откуда она взялась?..
Улитка, самая обыкновенная садовая улитка – разве что чуть более крупная, чем обычно. Улитка ползет по побегам молодого бамбука, взрезая их, как ножом. След, остающийся после нее: глубокая влажная борозда в белесой мякоти.
Грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт.
Иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит.
Пачули, сандал… и что-то еще.
Проклятье. Линн должна умереть, но сейчас она не умрет. И если не сейчас – то когда?..
– Снимите ее, пожалуйста, Кристобаль. С детства не люблю этих тварей.
Конечно, Линн. Конечно. Я сделаю для тебя все, что угодно.
Убрать ползущую по рулю улитку не составляет особого труда, я опускаю стекло и выбрасываю, вышвыриваю ее прямо под дождь.
– Теперь все в порядке, Линн?
– Откуда она взялась?
– Я не знаю.
Вранье. Вранье, от которого давно загустела моя кровь. Улитка перекочевала сюда из Французской Синематеки, с ботинка Анук, я до сих пор это помню; света с экрана было вполне достаточно, чтобы запомнить.
– Не смотрите на меня так, Кристобаль.
Я не могу не смотреть на тебя, Линн. Грейпфрутовая Линн, шафранная Линн, Линн в лепестках флорентийской розы, Линн с яблоком в руках, Линн с гладкой сандаловой кожей…
– Не смотрите на меня так.
– Я готов умереть за вас, Линн.
– Не нужно, Кристобаль, прошу вас. Никто не должен умирать молодым, молодым умирает лишь божоле…
– Разве?
Божоле должно быть выпито, пока не состарилось, и никто не должен умирать молодым. Поверьте мне, я знаю.
Линн еще пытается шутить, но мне не до шуток.
– Я готов умереть за вас.
– Вы впечатлительный мальчик, Кристобаль. Как все начинающие писатели.
– Я хочу остаться с вами.
Вот теперь я не вру. Я действительно хочу остаться с Линн, чего бы это мне ни стоило. Рухнуть вниз – в провал, в пропасть, в темноту, образовавшуюся за сандаловыми стволами; там, внизу, – в провале, в пропасти, в темноте, у тела Линн, – я обязательно найду единственный недостающий компонент…
– Нет, Кристобаль
– Я хочу остаться с вами.
– Об этом не может быть и речи.
– Но почему?!.. – я с трудом справляюсь с охватившей меня яростью, мне хочется ударить Линн, вышибить из ее руки яблоко сорта Грен ни Смит.
– Я слишком стара для вас, Кристобаль. Слишком стара.
– Какое это имеет значение?
– Для вас – никакого. Но я… Я слишком привязалась к вам, милый мой…
– Тогда почему – "нет"? Чего мне не хватает? Что такого было в Эрве и Энрике и чего не хватает мне? – я не могу остановиться, я готов говорить что угодно, лишь бы подольше оставаться с Линн.
– Чего не хватает? Моей собственной молодости, Кристобаль. Я слишком стара для вас.
– Я не хочу этого слышать.
– В нашем случае лучше уж расстаться вечером, чем утром. А еще лучше – расстаться сейчас.
– Нет.
– Это не значит, что мы не будем видеться. Просто вам нужно остыть. А мне – взять себя в руки. Вы ведь не обидитесь, Кристобаль? Не обидитесь на свою старую Линн?
Линн и правда старая. Сейчас она выглядит даже старее, чем обычно. Морщины у глаз, сухие тонкие губы, склеротические прожилки на щеках – и все же от ее лица невозможно оторваться.
– Смотрите, еще одна…
Я не сразу понимаю, что она говорит об улитке. Улитка приютилась на рычаге переключения скоростей, весь он – в липкой слизи.
– Мы сейчас избавимся от нее, Линн.
Вторую улитку постигает участь первой, она летит в приоткрытое стекло, дождь кончился.
– По-моему, дождь кончился, – говорит Линн.
– Да.
– Я отвезу вас домой.
– А как же кофе? Мы ведь хотели выпить кофе…
– Не сегодня. Завтра, послезавтра – когда угодно. Но не сегодня.
Нет, Линн. Так просто тебе от меня не отделаться. Все, что ты хочешь, – забросать ветками провал, пропасть, темноту, притаившиеся за сандаловыми стволами. Забросать, чтобы я и думать о них забыл, ничего не выйдет, Линн.
– Я отвезу вас домой, Кристобаль.
– Нет, это я вас отвезу домой. Я беспокоюсь о вас, Линн.
– Мне приятно, но…
– Никаких "но". Разве вы откажете мне в такой малости?..
– Хорошо, – сдается Линн.
…Остаток вечера и первую половину ночи я провожу у букинистического. Я сторожу Линн, она не должна уйти, она никуда от меня не денется. Жалюзи на окнах безнадежно опущены, как и во времена Эрве Нанту, на двери висит табличка "FERME", Линн закрыла свое рубиновое сердечко и для меня. Мой мобильный звонит почти непрерывно, но номера, которые высвечиваются, вовсе меня не устраивают: Мари-Кристин, ее секретарша Николь, снова Мари-Кристин, Жак Дамьен по кличке Маджонг, еще и еще раз Жак.
Я и забыл, что Маджонг существует.
Маджонг, девятнадцатилетний гений с повадками закоренелого героинщика, с золотой фиксой в пасти, с проплешиной на затылке (проплешина украшена татуировкой женских половых губ), долговязый худющий Маджонг, дальний родственник Мари-Кристин. Мари-Кристин утверждает, что ее троюродная сестра прижила Маджонга с бродячей собакой – и я почти готов этому поверить. В нашу первую с ним встречу (Мари-Кристин пригласила его в респектабельный "Ле Режанс", ничем иным, как временным помутнением сознания, объяснить это невозможно) – в нашу первую с ним встречу он весело отрыгивал и пускал газы, он так и норовил ущипнуть за задницу официанток и облапать саму Мари-Кристин, за что едва не схлопотал в табло. После этого Маджонг обозвал "тетю Мари" буржуазной пидораской, меня – буржуазным пропидором и наконец-то успокоился.
Мне нравится Маджонг.
Еще бы он мне не нравился. Маджонг – химик от бога (подозреваю, что шелудивый блохастый бог Маджонга – зрелище не для слабонервных), Маджонг – единственный, кто сразу же поверил в "Salamanca"; Мари-Кристин отнеслась к идее создания парфюмерной линии настороженно, но деньги все-таки дала.
Мобильный звонит, не переставая, от этого у меня лопается и без того некрепкая, одурманенная шафраном и иланг-илангом голова. Лучше ответить.
– Привет, рыло, – Маджонг не изменяет себе даже по телефону.
– Ну что еще случилось?
– Она готова.
– Кто? – Я все еще не могу взять толк, о чем говорит мне Маджонг.
– Проснись, пропидор буржуазный!.. "Salamanca", вот кто.
Кажется, Маджонг говорит о духах, над которыми мы корпели последние два месяца. Почти в кустарных условиях, в маленькой лаборатории на окраине Парижа.
– Ну?
– Ты разве не понял, рыло? Духи готовы, и я уже опробовал их на Лулу.
Лулу – подружка Маджонга, не то филиппинка, не то тайка, миниатюрное создание, такое же порочное, как и сам Маджонг. Если уж мать Маджонга согрешила с бродячей собакой, то в случае с Лулу без приблудной змеи не обошлось.
– И что?
Мой вопрос провоцирует лавину отчаянно-веселой ненормативной лексики с вкраплениями китайского, русского, португальского, хинди, пушту и фарси, Маджонг умеет ругаться на тридцати семи языках, это его фишка.
– Она дала мне три раза и еще один – в задницу. И обещала привести подружку с сиськами шестого размера. Она в восторге.
– От чего?
– От духов, рыло. А еще приезжала моя тетка и твоя сучка Мари. Она в восторге тоже. Мы будем богатыми, старичок, мы огребем кучу башлей. Вот и сбудется моя вонючая мечта, а то она меня уже совсем задрала…
Вонючая мечта Маджонга – красный спортивный "Ягуар" с откидным верхом. И бейсбольная бита. Вонючая мечта Маджонга – ездить на "Ягуаре" и крошить битой черепа зазевавшихся прохожих, "буржуазного стада", как выражается Маджонг. Времяпровождение такое же экстремальное, как и секс с прокаженной, как выражается Маджонг.
Мне он нравится, сукин сын.
– Давай, подтягивайся, рыло. И прихвати пару бутылок водки, а лучше три. Обмоем это дело!..
– Я не смогу приехать, парень.
Несколько секунд я слышу только мрачное сопение.
– Ты что, парень? – на этот раз Маджонг обходится без "рыла", так велико его удивление. – …Ты что? Ты разве не понял? Духи готовы. Твоя гребаная "Salamanca" наконец-то доведена до ума…
– Я понял.
– Ну?
– Я не приеду.
"Salamanca" больше не интересует меня. Цветок лотоса увял, жженый мед потерял всю свою привлекательность, жимолость может украсить собой разве что гербарий первоклассника.
– Да что с тобой случилось? – Маджонг все еще не может успокоиться.
– Кое-что, – и кто только тянет меня за язык? – У меня появилась идея новой композиции.
– Вот и обсудим…
– Нет. Она еще не сформирована до конца.
– Да брось ты…
– Я не приеду.
– Что-то ты темнишь, рыло. Я всегда говорил, что с тобой нужно держать ухо востро. Прямо как в сортире пидор-клуба. А то зайдешь просто поссать, а тебе тотчас сунут елду в жопу.
– Ты бывал в сортире пидор-клуба?
– Да ты что?! – возмущается Маджонг. – Ненавижу пидоров!..
– Вот и спи спокойно.
На другом конце снова слышно сопение.
– Я не понимаю, хоть убей… Ты же бредил этими херовыми духами…
– Забудь о них, Маджонг. Увидимся завтра, – говорю я и отключаю телефон.
Сейчас я не в состоянии объяснить Маджонгу, чем жимолость хуже флорентийской розы, а лотос – кайенского мирта, жимолость и лотос давно мертвы, похоронены в братской могиле вместе с вонючкой Бадди. Жимолость и лотос давно мертвы, а тугие бутоны флорентийской розы еще даже не распустились. Не распустились.
Но совсем скоро они распустятся. Совсем скоро.
Сейчас.
Я чувствую, нет – я вижу это. Как видел всегда, это Анук научила меня. Это она когда-то привела меня на бойню, к желобу, полному крови. Это она научила меня различать смерть по запаху и предчувствовать ее по запаху – тоже. Это она.
Анук, моя девочка.
Сердце мое бешено колотится, оно готово выскочить из груди и заляпать густой кровью табличку "FERME", черт, я и забыл о ней. Я – дурак, кретин, полный идиот – напрочь о ней забыл. Линн не просто завалила ветками провал, пропасть, темноту – она заперла их на замок. Но и это меня не остановит, и не надейся, Линн. Я высажу витрину, сил у меня хватит.
Но высаживать витрину не приходится.
Мне хватает ума (он еще не померк окончательно, надо же!) подергать ручку двери. Она легко поддается, вот видишь, Линн, сегодня вечером ты была куда менее податливой. А может быть, я неправ, и ты оставила дверь открытой специально для меня? Добрая, добрая Линн, Линн-чудачка, Линн-избавительница, Линн – рубиновое сердечко. Хаос, царящий в голове, больше не пугает меня, ему на смену готовы прийти ясность и покой – всего лишь один поворот ключа от потерянной двери, всего лишь один поворот, одна маленькая деталь, которая упорядочит всю картину. Не подведи меня, Линн. Пожалуйста, не подведи!..
Первый этаж букинистического тонет в сумраке, ярко освещена лишь лестничная площадка с картиной в простенке, значит – Линн наверху.
– Линн! – зову я. – Линн!.. Никакого ответа.
– Линн! Это я, Кристобаль! Никакого ответа.
– Отзовитесь, Линн! Никакого ответа.
– Я поднимаюсь!..
Я поднимаюсь, грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт, я поднимаюсь, иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит, ничто не удержит меня, пачули, сандал… И что-то еще.
Что-то еще.
Я останавливаюсь лишь на мгновенье – на лестничной площадке, перед картиной, свет со второго этажа падает прямо на стекло, оно бликует, разглядеть, что же там, под стеклом, невозможно. Приглядевшись, я вижу рептилий и святого Мартина одновременно: Мартин, оседлавший ящерицу, ящерица с головой Мартина, четко выведенное на средневековой стене "JOB", бродяга, заключенный в бутылку… Приглядевшись, я вижу нитку на деревянной раме картины. Нитку со свитера Анук, я ни с чем ее не спутаю, эту нитку Анук срезала ножом в "Monster Melodies". Она была здесь, Анук, моя девочка. Она была здесь, может быть, она и сейчас здесь. Только не нужно бояться. Никогда не нужно бояться, Гай.
Я не боюсь.
Ступеней по-прежнему четырнадцать, мне знакома каждая из них. Перспектива вновь оказаться в плену бесконечно множащихся лестниц больше не волнует меня; если прошла Анук, – пройду и я. Не для того же она сунула мне в руки нитку от свитера, чтобы я заблудился в самый последний момент, бедный сиамский братец.
Второй этаж букинистического ярко освещен: Линн включила все лампы, которые только можно было включить.
Линн включила все лампы, чтобы смерть нашла к ней дорогу. Да и дверь она оставила открытой вовсе не для меня. Линн поступила со смертью так же, как Анук всегда поступала со мной, Линн оставила ей знак.
Дубовый мох.
Вот он, последний фрагмент в мозаике. Маленькая деталь, которая упорядочила всю картину. Не об этом ли ты мечтал, Гай?.. Дубовый мох, теперь я знаю точно: Линн больше нет.
Линн лежит ничком на диванчике, в маленьком холле посредине второго этажа, в окружении высохших роз: она так и не успела выбросить их. Или не захотела? Ответа на этот вопрос я не получу никогда, я никогда не узнаю, кем был Тьери Франсуа и что он значил для Линн. Линн умерла, и мне больше нечего делать во Французской Синематеке, мне больше нечего делать на любом из Бато Муш, курсирующих по Сене. Линн умерла, и вместе с ней умерла молоденькая черно-белая Жанна Моро, и "Лифт на эшафот" застрял между этажами. Министр сельского хозяйства может спокойно заснуть в своей постели, рядом с женщиной, мало похожей на Линн: никто больше и не вспомнит, что когда-то он был подающим надежды джазменом: Линн была последней, кто помнил это.
Грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт.
Иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит.
Пачули, сандал, дубовый мох.
Линн умерла, kothbiro.
Вот черт, я сказал kothbiro?.. Я хотел сказать "аминь", но получилось "Kothbiro". Это слово я слышал лишь однажды, от типа в футболке и кургузом пиджачке, от него за версту несло "jazz afro-latino" и страстью к женщинам с универсальным именем Мария. Кажется, я отдавил ему ноги во время сеанса во Французской Синематеке – и не извинился.
"Kothbiro".
"Kothbiro" звучит ничуть не хуже, чем "Salamanca", оно бы понравилось Линн. Подружка Маджонга Лулу обязательно споткнется на нем и подожмет заласканные сотнями минетов губы. Но Линн бы оно понравилось наверняка. А мне нравится Линн.
Даже мертвая.
Даже мертвая она прекрасна, и улитки – живые улитки, выползающие у Линн изо рта, – ее не портят.
***
…Мне нужен манок для птиц.
Если крапивники не хотят прилетать сами – остается лишь приманить их. Выдуть из недр манка что-нибудь подобающее случаю, что-то вроде старой песенки "Возвращайся к нам опять, Джимми Дин, Джимми Дин". Да, эта песенка подойдет. Еще месяц назад я и не подозревал о ее существовании, я не знал бы о ней и сейчас, если бы агент по недвижимости Перссон, временами смахивающий на ненавистного мне Мишеля Пикколи, не напел бы ее. Единственная трудность заключается в том, что я понятия не имею, как выглядит манок для птиц.
Но и эту проблему можно разрешить. Теперь, когда я купил букинистический Линн, когда "Salamanca" взорвала парфюмерный рынок и резко поправила дела ветшающего модного дома "Сават и Мустаки", для меня нет ничего невозможного. Или почти ничего.
Я купил букинистический, чтобы не думать о Линн. Не то чтобы воспоминания о ней сжирали меня изнутри, не то чтобы меня терзали угрызения совести – Линн умерла, потому что должна была умереть. Простой расчет заключается в следующем: если что-то валяется у тебя под ногами постоянно, ты просто перестаешь это "что-то" замечать.
Под ногами у меня валяется жизнь Линн, уже порядком потускневшая, я начинаю забывать истории, которыми она меня подкармливала. Вряд ли я забуду их совсем, я просто залатаю их прохудившееся днище своими собственными историями, вот и все.
Интересно, рассказывала ли мне Линн о Руфусе?
Имя Руфус она никогда не упоминала, это точно. Но я нисколько не удивился, когда увидел его в морге (я зашел туда, чтобы проститься с Линн): прихрамывающего, с одинокой седой прядью в волосах. Как будто все патологоанатомы должны выглядеть именно так. Руфусу не больше двадцати пяти, и он по определению не может быть тем самым парнем, который тридцать лет назад привел в порядок искромсанное солнечными лучами лицо Эрве Нанту. Тогда почему мне кажется, что Линн говорила мне именно о нем?.. Может быть, в этом и нет никакого особенного противоречия, и не стоит так волноваться: у человека, каждый день имеющего дело с чужими смертями, и своя собственная жизнь останавливается, кто знает?..
Прощание с Линн получается смазанным из-за Гаэтано Браги. Кого я ожидал встретить меньше всего, так это Гаэтано. По странному стечению обстоятельств он оказывается приятелем Руфуса, наше знакомство ("Руфус Кассовиц – Ги Кутарба, Ги Кутарба – Руфус Кассовиц") происходит тут же, в морге. Под присмотром Линн, лежащей на столе под белой простыней.
Линн прекрасна, даже мертвая.
Только я знаю, от чего умерла Линн, только я. Хотя лучше бы мне принять точку зрения Руфуса, которая отражена в официальном заключении о ее смерти: Линн задохнулась от проникновения посторонних предметов в дыхательные пути.
"Посторонние предметы" – не что иное, как улитки. Прямо на глазах у нас с Гаэтано Руфус извлекает изо рта Линн двенадцать отборных садовых улиток, все они живы. Двенадцать улиток, как двенадцать апостолов, оставшиеся со своим учителем, не покинувшие его.
Только я знаю, что улиток было больше, неизмеримо больше. И что они не проникли, как утверждает Руфус, "в дыхательные пути извне", совсем напротив, они были там, внутри, вот почему в нашу последнюю встречу Линн жаловалась мне на желудок. Они были там, внутри, возможно – достаточно продолжительное время, и все это продолжительное время колония разрасталась. В конце концов им стало тесно, и они выбрались наружу, только и всего. Все, кроме последних двенадцати, оставшихся с Линн на тайной вечере в букинистическом.
Мне не хочется впутывать в это дело Анук, и потому я принимаю точку зрения хромого Руфуса, Анук может не волноваться, я никогда не предам ее.
Никогда.