Убийственное лето - Себастьен Жапризо 6 стр.


На обратном пути я выплакала все слезы. Думала, он остановит где-нибудь машину, откинет сиденье и повалит меня. Я бы уступила, а затем большим камнем размозжила бы ему голову. Но он ничего такого не делает. Передо мной славный Пинг-Понг. Он интересуется Эной, пытается понять, что ей надо. Ну и болван! В какую-то минуту он попытался уличить меня во лжи из-за красной каскетки Микки. Однажды, уж не помню по какому поводу, мне рассказала о ней Мартина Брошар. Быстро смекнув, я заявила, что видела ее на нем год назад и что надо было слушать в ресторане. Он проглотил и это. Кажется, ему нравится, что я принимаю его за придурка. Он желает видеть меня такой, какой сам придумал.

Затем он хочет проехать, не останавливаясь, мимо своего дома. Приходится просить его остановиться. Ну и дела! Держась за руки, идем через двор, и, чувствую, из-за матери и всего святого семейства ему неловко вести меня в дом. Мы одновременно произносим: "В сарай". Внутри темно. Он говорит: "Тут есть лампочка, но она не горит". Проходит целая вечность, прежде чем он продолжает: "Да так и лучше, потому что если ее зажечь, то уже не погасить. Срывай провод, коль не хочешь разориться". В конце концов он оставляет меня и топает в дом за керосиновой лампой.

Пока его нет, нахожу лестницу, а наверху – колченогую, пропыленную кровать. Вернувшись, он говорит, что это свадебная постель его тетки. При свете лампы я в своем розовом платье, наверное, кажусь ему бабочкой. Пинг-Понг принес пару чистых простыней. Когда они с Микки были маленькие – это он рассказывает, – то приходили играть в сарай, воображали, что кровать тетки – это старинный пароход в Америку: "Пока он плыл вверх, – объясняет он, – по Миссисипи, крокодилы сожрали у него две ноги и немало пружин". Он неловко стелет простыни, а я жду неподвижно, заложив руки за спину. Лампа стоит на старом стуле. Внизу у входа различаю темную массу механического пианино. Издали оно менее красиво, больше по размеру и тяжелее, чем в описаниях матери. Не хочу на него смотреть, хочу забыть о его существовании. Я хочу, чтобы Пинг-Понг ласкал меня. Мне ужасно грустно.

Пинг-Понг садится на кровать и привлекает меня к себе. Смотрит на меня снизу вверх. В его глазах нежность. Хочет что-то сказать, но не решается. Залезает под юбку и снимает трусики. Его руки волнуют меня. Не отпуская, он заваливает меня на постель, расстегивает молнию на платье и ну лапать. И вот Эна уже на нем, выставилась словно нарочно, чтобы ей всыпали. И смотрит на себя как бы со стороны. Ощущение своей беззащитности волнует ее. Пока он трудится под ней, ей все время хочется жаловаться, стонать. И, приглядываясь к Эне без отвращения, презрения, я только говорю ей: "Что же это с тобой делают, малышка Элиана, что с тобой делают?" Без злости, просто так, механически говорю, желая ей только одного поскорее достичь вершины, чтобы потом больше ни о чем не думать.

5

Дышу ртом. Сарай пахнет старыми высохшими досками. Пинг-Понг спит на другом конце кровати, повернув ко мне лицо. Тихо похрапывает. Грудь у него волосатая, рот красивый, как и у остальных братьев. Мы оба голые. У меня болит затылок. Моя мать, я уверена, не спала всю ночь. А о том кретине и говорить нечего. Мне охота по нужде, и я чувствую себя грязной.

Стараясь не разбудить Пинг-Понга, встаю. Свет сюда проникает из слухового окна. Лампа погашена. Бесшумно спускаюсь по лестнице. Теперь хорошо видно прогнившее механическое пианино. Не исключено, когда-то оно было, как говорит моя мать, зеленым. Но об этом сейчас можно только догадываться, все облупилось. После долгого пребывания на свежем воздухе оно совершенно почернело и потрескалось. Большая заводная ручка, когда-то золоченая, теперь тоже черная. И на крышке можно разглядеть букву "М" в завитушках с каждой стороны. Прикасаюсь к ней рукой.

На улице раннее утро Мадам Монтечари неподвижно стоит на пороге кухни в черном переднике. И наблюдает за мной. Я совсем голая. Мы долго смотрим друг на друга. Затем я осторожно иду по камням, мне немного холодно, но приятно. Присев у стены, вижу: госпожа Монтечари резко отворачивается и исчезает в доме.

Спустя несколько минут снова лежу возле Пинг-Понга. Услыхав, как чихает на улице мотор грузовика, он просыпается и говорит: "Это Микки. Весь аккумулятор угробит, прежде чем увидит, что не включил зажигание. Каждое утро одно и то же". Спустя целую вечность грузовик отъезжает. Пинг-Понг ищет часы, сунутые куда-то при баталии, и говорит: "Микки отвозит Бу-Бу в коллеж. Значит, сейчас восемь или восемь пятнадцать, – и целует меня в плечо. – Обычно я сам открываю гараж в полвосьмого". Затем натягивает брюки и идет за кофе. Когда он уходит, я надеваю свое розовое платье. Теперь мне стыдно выходить в нем. Скатав в комок трусики, засовываю их в сумочку Не люблю по второму разу надевать вещи, если они уже были на мне хоть пять минут.

Пинг-Понг возвращается с кофейником и только одной чашкой. Сам, говорит, попил на кухне Спрашиваю: "О чем ты думал, пока нес кофе?" Он смеется, грудь у него голая, и говорит: "О тебе". Я продолжаю: "И что же ты думал?" Сидя на постели, он пожимает плечами и смотрит, как я наполняю чашку, стоящую на стуле, где прежде была лампа. Наконец странным, едва слышным голосом спрашивает: "Скажи, ты еще придешь?" Надо бы ответить не знаю, подумаю. Но к чему? Говорю: "Если хочешь". И подхожу к нему. Он снова забирается под юбку, как ночью, и не скрывает удивления, не обнаружив там трусиков. Он снова хочет меня, вижу по глазам, но говорю – нет. Тогда он надевает рубашку и отвозит на "ДС" домой. Я стою у ворот, пока он разворачивается у кладбища, и молчу, руки даже не поднимаю, когда он проезжает мимо и пялится на меня.

Моя мать застыла у кухонной двери, и едва я вхожу, как получаю затрещину, от которой лечу на кастрюли, висящие на стене. Вот уже по крайней мере три года она не лупила меня. Правда, я впервые не ночевала дома. Не успев очухаться, получаю еще и еще. Она колотит меня молча, а я защищаюсь как могу, слушая ее тяжелое дыхание. Только когда я падаю на колени, она останавливается. Не знаю, кому хуже – ей или мне? У меня болит затылок и кровь из носа течет. Говорю ей: "Шлюха". Она бьет снова, и я оказываюсь на каменном полу кухни. Повторяю: "Шлюха". Она падает на стул, грудь ходуном. Уставилась на меня, поглаживая кулак, наверно, самой больно. Я смотрю через упавшие на лицо волосы, не двигаясь, положив голову на пол. И снова говорю: "Шлюха".

6

Три ночи подряд с Пинг-Понгом в сарае. Он раздевает ее, раздвигает ей ноги на постели тетки и толчками входит в нее, зажимая рот рукой, чтобы не кричала. Три дня он словно парит над землей в своем гараже, верит, что она никогда не имела такого удовольствия, так ей хорошо – впору умереть. Каждое утро, до того как он просыпается, я иду вниз и притрагиваюсь к пианино. Как водится, госпожа Монтечари уже на своем посту, будь то шесть или семь утра. Торчит на пороге и следит за мной, пока иду за сарай, и только когда я присаживаюсь, дергается и уходит на кухню.

Теперь, когда я возвращаюсь домой, мать больше не колотит меня. Сидит себе за столом и чинит разорванное платье. Она хорошо меня знает, потому что любит. Она боится за меня, ведь я страшно упрямая. Если на меня давить, могу взять в сторону или пуститься в обход. Но добьюсь своего. И сейчас я ей это доказываю. Надо найти тех двух мерзавцев. Буду терпелива. Они получат по заслугам. Их семьи будут страдать.

Говорю матери: "Посмотри на меня". Но она не хочет, думает, что давно пора забыть. Я обнимаю ее сзади, прижимаюсь щекой к ее спине и говорю: "Знаешь, мне хорошо с Пинг-Понгом. Я с ним только поэтому". Знать бы, верит ли она мне. Кретин наверху слышал, как я вернулась. Уже минут пятнадцать орет. Хочет есть. Хочет, чтобы его перевернули. Хочет поговорить. Или еще чего. Да, я их накажу, и их семьи будут страдать.

Так шло до пятницы. Рано утром в пятницу мы слышим, как Микки возится внизу и молотит кулаком в дверь сарая. Говорит: "Слушай, ты, из-за нее ходуном ходит вся деревня". Судя по смеху и голосам, он там не один. А Пинг-Понг как раз лежит на Эне, упершись ногами в спинку кровати. И кричит: "К черту! Обожди, я вот сойду вниз, тогда схлопочешь!" Снова слышен смех. Микки уходит. Тишина. Пинг-Понг откидывается на подушку. Я говорю, что Микки просто хотел подурачиться. Пинг-Понг не отвечает и, охватив голову, ворчит на братьев.

Чуть позже, когда я просыпаюсь, он говорит: "Идем. В конце концов, это глупо". Я ничего не спрашиваю, натягиваю юбку, водолазку, босоножки, зажимаю в кулак трусики, и мы идем. Пересекаем двор. Начало восьмого. На кухне все в сборе-Микки, Бу-Бу, мать и тетка-глухарка. Пинг-Понг с вызовом бросает: "Привет!" Никто не отвечает. Он говорит мне: "А ты садись тут". И я сажусь рядом с Бу-Бу, который, не глядя на меня, размачивает булочку в кофе. Мамаша Монтечари около плиты. Молчание длится целую вечность. Пинг-Понг ставит передо мной чашку кофе, открывает буфет и вынимает оттуда масло, мед и варенье. Потом обращается к Микки: "Если ты хочешь что-нибудь сказать, валяй!" Микки ни на кого не смотрит и рта не открывает. Пинг-Понг оборачивается к матери: "Может, ты хочешь что-нибудь сказать?" Уставясь на мою руку, та отвечает: "Она что-то взяла в сарае". Я гордо заявляю: "Ничего. Это мои трусики". И протягиваю руку, пусть убедится. Она поджимает губы и отворачивается. "Всыпать бы ей", – слышится от плиты.

Пинг-Понг берет свою чашку, садится рядом со мной и говорит матери: "Слушай, не задевай ее". Та спрашивает: "Она останется здесь?" Он отвечает: "Она останется здесь". Бу-Бу на секунду поднимает глаза, не прекращая жевать. Микки предупреждает: "Через пять минут надо ехать". Тетка улыбается мне, словно я в гостях. Пинг-Понг намазывает мне хлеб вареньем и произносит: "Пойду говорить с ее родителями".

Спустя четверть часа, стоя перед моей уже одетой и умытой матерью и переминаясь с ноги на ногу, он говорит: "Мадам Девинь, не знаю, как вам все объяснить". Словно этой недотепе надо что-то объяснять. Я отвечаю за нее и за себя: "Я буду жить у Монтечари и пришла за вещами. Идем, Робер". Все трое мы поднимаемся наверх. Он помогает мне снять со стены мое фото и рамку с Мэрилин. Комната у меня совершенно белая и обставлена матерью. Он замечает: "У нас все иначе". Я запихиваю платья и белье в два чемодана. У матери кровь слегка прилила к лицу, но она не произносит ни слова.

Только выйдя из дома, я вспоминаю, что забыла лохань. Иду за ней в чулан. Потом говорю Пинг-Понгу: "Ты все сразу не унесешь". А он в ответ: "Не твоя забота". И мы уходим. Он умостил лохань на голове, поставив в нее оба чемодана. Я говорю матери: "Я люблю тебя больше всех на свете". И слышу в ответ: "О нет. Наверняка нет. Вот я действительно люблю тебя больше всех на свете. И прощаю причинивших нам зло. Потому что ты есть, и я благодарна Богу за то, что люблю тебя больше всех на свете". В сердцах протягиваю ей руку: "Я буду там, на другом краю деревни. Ты знаешь, где меня найти". Она покачивает головой и говорит "нет".

Когда мы с Пинг-Понгом спускаемся по улице, то оказываемся героями праздника. Перепачканные мукой люди – вся деревня – выползли якобы подышать воздухом. Пинг-Понг идет впереди с лоханью и чемоданами на голове. Я следую за ним с мишкой, фотографиями, книгой и рамкой с Мэрилин. Проходя мимо дома Пако, я говорю достаточно громко, чтобы все расслышали: "Представляешь, каких трудов им стоило встать так рано!" Хозяин Пинг-Понга, оказавшийся около бензоколонки, предлагает взять малолитражку, чтобы добраться поскорее. Но Пинг-Понг отвечает: "Ничего, ничего. Четверть часа, и я буду на месте". Жюльетта, конечно, стоит у окна и застегивает халат, прикрывая свои полные груди, и мрачно смотрит мне вслед. Возможно, она когда-то и переспала с Пинг-Понгом разок или подозревает, что у ее мужа было что-то со мной – поди ее разбери. Меня так и подмывает остановиться и сказать этой злюке, что я еле устояла нынешней зимой. Но Анри Четвертый хороший человек, ему и без того туго с ней приходится.

Самым большим идиотом выглядит Брошар, а еще глупее его жена Брошариха. Он спрашивает у Пинг-Понга: "Значит, переезжаем?" А Пинг-Понг ему: "Как видишь". И тут она как раз выползает: "Значит, переезжаем?" Пинг-Понг отвечает: "Спросите у мужа". Тогда эта задрыга поворачивается к своему, сердито так говорит: "Это еще что? Ты тут при чем?" Клянусь, когда в этой деревне хотят поговорить, а сказать нечего, не нужно включать телевизор.

У Монтечари мать, конечно, в отпаде, но у всех рот на замке. Мы поднимаемся наверх, и Пинг-Понг кидает оба чемодана на свою постель, а лохань в угол. Обои на стенах скверные, мебель допотопная, но все очень чистое. Закрываю дверь – дать понять мамаше, что дальше порога ее власть не распространяется. Пинг-Понг говорит: "Располагайся. А мне надо в гараж". Я спрашиваю: "Можно мне повесить фотографии на стену?" Я произношу эти слова мягко и без акцента, держа в руках мишку Он смеется и задирает мне юбку, чтобы хлопнуть по попке. "Делай что хочешь. Ты у себя дома". Чувствую, ему неохота уходить, он собирается мне что-то сказать и не решается. Все же, запинаясь, высказывается: "Знаешь, когда ты со мной, мне нравится, что ты без трусиков, но, если ты идешь по деревне, могут догадаться, и мне это неприятно". Я отвечаю, что просто не успела надеть чистые. А он стоит как чурбан и мнется. Я говорю: "Сейчас надену". Он счастлив, расплывается в улыбке, в такие минуты выглядит моложе своих тридцати, и меня тянет к нему, и становится жаль, что он сын своего мерзавца папаши. И тогда я опять начинаю ненавидеть себя и обозленно говорю: "Обожди, будь осторожна, ему еще не обрыдла твоя голая задница". Но я все-таки улыбаюсь ему, как ангелочек, и еще крепче прижимаю к себе мишку.

Остаток дня я прикалываю фотографии, освобождаю ящик в комоде и очищаю для своих вещей часть зеркального шкафа. Золотого портмоне нигде нет, зато попадаются какие-то письма. От друзей по армии. От девушек. Одну из них зовут Мартой, она учительница в Изере. Явно переспала с ним и долго-предолго, пышными фразами изливает воспоминания о былом, чтобы он понял, как ей плохо без него, а уж потом переходит к размышлениям о смысле народного образования, и вся эта бодяга на сотне страниц. Пинг-Понгу наверняка пришлось доплачивать за лишний вес на почте. В другом письме она сообщает, что все уладилось и что больше писать не будет. Но следует целый поток писем. У меня не хватает духа развязать тесемку этой пачки. Ставлю на комод свой кубок с конкурса и спускаюсь вниз.

На кухне мать и тетка лущат горох. Я говорю: "Мне нужна горячая вода, чтобы искупаться". Молчание. Я жду, что мамаша скажет мне – здесь, мол, все моются у раковины, даже собираясь на свадьбу или к первому причастию. Но нет. Она молча встает со стула и, не глядя, дает мне таз: "Устраивайся сама". Согреваю воду на плите. Она видит, что мне трудно тащить наверх полный таз, и, не поворачивая головы, бросает: "Чего ты снуешь взад и вперед с тазом?" Отвечаю, что дома купалась на кухне, а здесь не хочу никого стеснять. Она пожимает плечами. Я же молчу целую вечность. Тогда она высказывается: "Мне не хотелось бы, чтобы ты пролила воду в комнате. Испортишь пол".

Я стаскиваю лохань вниз, стукая ею о стену – лестница тут узкая, – и наполняю ее перед плитой. Если в этом доме открываешь кран, начинают дрожать стены. Когда я наливаю четвертый таз, эта старая кляча говорит: "Хорошо еще, что не надо платить за воду". Она по-прежнему не оборачивается и продолжает лущить горох. Я раздеваюсь, и тут глухарка словно падает с луны: "Господи, она что, будет мыться при нас?" И пересаживается, чтобы не видеть меня. Мамаша же осматривает меня с ног до головы и, пожав плечами, берется за овощи: "Да, ничего не скажешь, сложена ты, как чертовка". И больше ни слова.

Выходя, чтобы отнести корм кроликам, она прикрывает – то ли по привычке, то ли чтобы не простудить меня, кто ее знает, – кухонную дверь. А вернувшись, приносит сверху махровое полотенце. Я говорю: "У меня есть свое". Она отвечает; "Все равно ведь мне стирать". И пока я, стоя в лохани, обтираюсь, продолжает: "Твоя мать хорошая женщина. Но она тебя избаловала. Достаточно увидеть твои руки". И смотрит, смотрит своими холодными глазами. Я отвечаю: "Такую уж она родила, моя мать. И ей бы не пришлось по душе, что вы со мной так разговариваете. Она бы сказала, что, если я вам не нравлюсь, нечего было разрешать вашему сыну брать меня к себе". Она молчит целых сто часов, пока я вылезаю из лохани и вытираю ноги. Затем говорит: "Увидишь, это ненадолго".

Взяв таз, она с его помощью сливает воду в раковину. Я проглатываю ответ, подбираю вещи и иду к себе. И весь остаток жизни лежу, уставившись в потолок и поливая ее про себя всякими словами. Ничего, решила я, прежде чем она от меня отделается, ей дорого придется заплатить за подвенечное платье в кружевах. Она выстирает его в собственных слезах.

Во второй половине дня, часов эдак в пять, я сижу около колодца, листаю старый журнал "Мари-Клер" и жую хлеб с шоколадом. Отправляясь куда-то в своем черном пальто, старая перечница кричит издалека: "Я занесу яиц твоей матери! Что-нибудь передать ей?" Я мотаю головой. Выжидаю минут пять на всякий случай, потом вхожу в дом. Известно, моя мать будет угощать ее кофе и всучит что-нибудь позабытое мною – платки, или чашку с надписью "Эна", или медаль в честь моих крестин, что-нибудь в этом роде. Во всяком случае, госпожа директорша вернется не скоро. Тетка спит на кухне с открытыми глазами, сложив руки на животе. Я же иду наверх.

Первая комната, в которую я вхожу, принадлежит старой задрыге. Огромная постель с периной – если скатишься, разбиться можно. На стене в овальной рамке портрет покойного мужа. Он снят на пороге кухни с ружьем за плечом. Выглядит крепышом, красавчиком, но возраст угадать трудно. Мне так и хочется плюнуть ему в рожу. Открываю ящики, стараясь ничего не сдвинуть с места. Одежду мужа она не сохранила. Портмоне нигде нет – только бумаги и фотографии всей семьи в большой коробке на шкафу. Сейчас у меня нет времени все это рассматривать. В комнате тетки больше порядка. И тут я тоже ничего не нахожу. Здесь стоит старая изразцовая печь. Заглянув внутрь, обнаруживаю запрятанный между стенкой и дымоходом бумажник. Но не такой, в каком мать у нас прячет деньги и записывает день и час, когда вынула оттуда три франка на покупку шариковой ручки. Это картонный кошель из-под сахарной коробки. Никогда в жизни я не видела столько денег. Восемь тысяч в купюрах по пятьсот франков. Кладу все на место и направляюсь в комнату Микки, а затем в чулан в глубине коридора, где спит Бу-Бу. И там нет золотого портмоне. Может быть, кто-то из них носит его с собой? В одном из ящиков Бу-Бу я нахожу свое фото, вырезанное из газеты, когда я выиграла конкурс в Сент-Этьен-де-Тине. Целую себя и кладу все на место.

Когда спускаюсь вниз, тетка поворачивается ко мне и говорит: "Ты хорошая девочка". Не знаю, с чего она взяла. И спрашивает: "Ты только что ела шоколад? Его тебе дала сестра?" Я киваю. И она продолжает: "Я знаю, что ты не воровка". И снова засыпает.

Затем я иду в подвал. Там разит вином и бегают мыши. Разумеется, искать тут нечего. Когда моя будущая свекровь возвращается домой, я сижу как паинька за кухонным столом, подперев щеки, и смотрю по телеку местные новости. Она ставит передо мной мою чашку с надписью "Эна", коробку с активаролем, который я принимаю перед едой, и, конечно, очки, которыми я никогда не пользуюсь. И говорит: "Когда ты на что-нибудь смотришь, у тебя такой вид, будто ты принюхиваешься". Она ничего не рассказывает о своем разговоре с матерью, но мне плевать.

Назад Дальше