– Да нет. Скорее, что-то забрал у него. Обратите внимание – у Кузьмы тулуп распахнут. Думаю, он обыскивал вашего помощника. Потому и лежал Кузьма не так, как упал. От выстрела в спину, да еще с такого небольшого расстояния, он упал бы ничком. А лежал он навзничь. Значит, убийца его перевернул. Зачем, спрашивается? Добить – так для этого переворачивать не нужно. Вот и выходит – что-то у сотского было. Что-то чрезвычайно важное для преступника… – Ульянов помолчал немного. – Надо бы кусты осмотреть. Может, ружье Кузьма туда отбросил, при падении. Но я полагаю, преступник и ружье с собой унес. Непонятно зачем.
Никифоров задумался.
– Может, так, а может, и нет, – заметил он. – Убить Кузьму мог один человек, а вот обыскивать… Вдруг бродяга сподобился какой? Наткнулся, видит – есть чем поживиться. Взял ружье и унес.
– Ах, Егор Тимофеевич, ну и версии у вас! – воскликнул Владимир. – То резонные вещи говорите, следы читаете как книгу, цепочки логические выстраиваете, а то – такое скажете, словно гимназист, Поль де Кока начитавшийся. Где же следы этого вашего бродяги? Или он по воздуху прилетел на помеле? И почему этот бродяга сапоги оставил? Сапоги хорошие, теплые, с мехом, новые совсем. Ну, полушубок, предположим, пострадал от выстрела. А шапка? – Он указал на валявшуюся в снегу шапку. – Вряд ли бродяга пренебрег бы ею. Шапка добротная, баранья, очень полезная вещь зимой. И наконец, последнее: вы урядник, полицейский чин. Вам ведомо многое из того, что творится в округе, более того, это ваш долг – знать, что происходит на вверенной вам территории. Вы слышали последнее время о каких-нибудь бродягах, шляющихся вокруг Кокушкино или там Бутырок? Да если бы кто-нибудь шнырял здесь, об этом все бы знали, последний кокушкинский татарин знал бы, не то что урядник. Нет, Егор Тимофеевич, никакого бродяги здесь не было!
Урядник пожал плечами, но ничего не ответил на эту, весьма обоснованную, тираду. То ли согласился с утверждениями молодого Ульянова, то ли просто решил с ним не спорить. Тяжело вздохнув, Егор Тимофеевич присел и долго рассматривал истоптанный снег.
– Сказки, не сказки… – пробормотал Никифоров. – А только гляньте-ка, Николай Афанасьевич, следы странные. Может, человеческие, а может… В общем, тоже на медвежьи похожи. Не в том понимании, что здесь медведь бродил, а в том смысле, знаете, как если бы кто-то взял медведя да в валенки обрядил. Косолапил он, убийца-то, очень косолапил. Да и росту был немалого.
Владимир опустился на корточки рядом с ним.
– Курьезно, – сказал он, – и весьма курьезно. Ответственно могу сказать: торопился убийца, торопился просто-таки вовсю. Глядите-ка, он отложил ружье, чтобы сподручнее было обыскивать сотского, а после сам же по неосторожности на ружье и наступил.
Теперь я тоже увидел четкий отпечаток ружья на рыхлом синеватом снегу.
– Курьезно… – снова пробормотал Владимир, склоняясь так низко, что казалось: еще чуть-чуть, и он заденет снег носом. – Видите, казенник как четко отпечатался? Все проступило – даже накладную доску и спусковую скобу можно различить. И клеймо… Он как раз своей ножищей здесь и нажал. Может быть… – Студент оборвал сам себя, извлек из внутреннего кармана блокнотик и карандаш и принялся старательно перерисовывать отпечаток. – Так, так… Вот! – Он выпрямился с довольным видом. – Конечно, клеймо во всех деталях не различишь, но кое-что усмотреть можно. Например, видно, что оно овальное. Как думаете, Егор Тимофеевич, можно ли будет узнать ружейное клеймо вот по этому отпечатку? – Владимир протянул получившийся рисунок уряднику. Тот заглянул в блокнот, пожал плечами.
– А что тут можно увидеть? – проворчал он. – Только и видно, что какое-то клеймо было.
– Ну, из меня рисовальщик, конечно, не ахти какой, – чуть обиженно произнес наш студент, – не Репин, известное дело. Но, думается мне, кое-что этот след может нам прояснить. В свое время. – Он спрятал рисунок в карман.
– Ну и дела у нас творятся, господа хорошие, – сказал Егор Тимофеевич вполголоса. – То утопленники, то убиенные. Ведь чуяло мое сердце – теми двумя дело не кончится. Так и случилось… Ах, Кузьма, Кузьма!.. Что же, надо бы тело в сани положить. Подсобите, Николай Афанасьевич.
Мы осторожно погрузили несчастного сотского в сани, прикрыли тело полостью. Владимир сел рядом с Егором, я же примостился в ногах у покойника. Не скажу, что такое соседство было мне приятно, но что поделаешь. В другое время и в другую погоду я, пожалуй, предпочел бы пешком прогуляться до дому. Но солнце, не видное в лесу, уже, наверное, нависло над горизонтом, скоро опустится ночь, а воздух и сейчас стал заметно холоднее; я начал мерзнуть, несмотря на шубу, рукавицы и сапоги с мехом.
– Господин урядник, – сказал вдруг наш студент, едва мы тронулись в обратный путь, – уж в этом-то преступлении Паклин никак не виновен. Сами видите! Ружье мельника у вас под замком хранится. Думаю, если бы из него нынче утром стреляли, еще до того, как вы арестовали Якова, вы бы заметили. Я так понимаю – из него давненько не стреляли?
– Не стреляли, – неохотно подтвердил Никифоров. – Ваша правда, господин Ульянов. Но это ведь еще ничего не значит. В убийстве Кузьмы он, скорее всего, не виновен, а насчет остального – тут бабушка надвое сказала. Ничего, пущай еще под замком посидит. Темнит он что-то, воля ваша.
– А все-таки, что он вам рассказал? – не отставал Владимир. – Ну хоть о чем-то ведь вы его расспрашивали? Видел он что-нибудь подозрительное? Ну, я имею в виду, когда вещи к вам во двор подбрасывал?
Никифоров не ответил, с силой хлестнул лошадей, которые, на мой взгляд, и так бежали резво.
Мы уже миновали болото, проехали просекой и спустя время, показавшееся мне очень долгим, наконец покинули лес. Только у околицы Никифоров, который не только не пожелал отвечать на вопросы Владимира, но и, казалось, вообще забыл о них, произнес мрачным тоном:
– Ладно, господин Ульянов, скажу. Видел Паклин что-то. Видел то же, что и Кузьма покойный. Черта он видел. Мохнатого, очень страшного черта. Вот так-то. Даже когда рассказывал, только что зубами не стучал от страха. Да-с.
У меня, признаюсь, волосы под картузом зашевелились. Не то что я чересчур уж суеверный человек, разумеется, нет. Но в ту минуту я и впрямь готов был поверить, что бродит где-то рядом нечистая сила. Чтобы в нашем мирном Кокушкино, да такие страсти… Невольно поверишь в чертей и прочее. Право, поверишь. Не в мохнатое чудище с рогами, но в какую-то злокозненную силу, вдруг объявившуюся тут и сеющую смерть.
Владимир, словно услышав мои мысли, оглянулся на меня, невесело усмехнулся и сказал:
– И зачем же черту охотничье ружье? Черт ведь вроде бы за душами охотится. Ни к чему ему ружье. Да и призраку оно ни к чему. Нет, Егор Тимофеевич, нет, Николай Афанасьевич, никакого мохнатого черта, никакой нечистой силы тут нет. А есть очень хитрый и очень жестокий преступник.
Егор Тимофеевич в который раз за последние часы тяжело вздохнул.
– Да, дела… А тут еще шатун объявился. И без него забот… – Он не договорил и махнул рукой.
Только дома, уже раздевшись и рухнув в свое любимое кресло после этого долгого и трудного дня, я понял, сколь жестоко проголодался. Посетившее меня утром предчувствие, что обед мой закатится за горизонт, как вечернее солнышко, не обмануло. Может быть, и тревога, охватившая меня, вызывалась более пустым желудком, нежели чем приступом суеверности. После того фриштыка из куска пирога и тарелки каши у меня за весь день маковой росинки во рту не было.
Глава шестая,
в которой урядник соглашается нарушить закон
В воскресенье была Аксинья Полухлебница. Как известно, если в этот день хлеб подешевеет, то и новый хлеб будет дешев, а если на Аксинью погода добрая, то и весна будет красная. Погода действительно была необыкновенно хороша: небо ясное, ни единого облачка, солнышко ласковое, морозец небольшой, ветра почти не ощущалось – чистая благодать! Ну, дай Бог, весна и впрямь будет красной.
С утра я вспомнил, что хотел съездить в Шали, однако намерение свое переменил, но все же приказал Ефиму подать лошадь. Вместо Шали я отправился в Пестрецы – в церковь. Отстоял службу, помолился за упокой моей Дарьи Лукиничны, за упокой душ злодейски убиенного Кузьмы и тех двух безымянных утопленников, пусть и непогребенные они еще, помолился за здравие Аленушки моей ненаглядной, дай Бог ей счастья и безбедной жизни, попросил о глазах ее, не ко времени ослабевших, тем и успокоился. В Пестрецах же купил я табаку, который дома у меня был на исходе, – знатного крепкого кнастера сподобился приобрести. Село Пестрецы, конечно, не уездный центр, но торговля и здесь поставлена отменно. А уж о местных мастерах и говорить нечего – одни горшечники чего стоят. Не удержался я и купил целую горку тарелок с синими птицами по ободу – чудо как хороши! Ну, а уж в домашнем обычае в любом случае пригодятся. Кстати, хлеб в лавках не подешевел – не расщедрилась Аксинья почему-то.
Последующие два дня прошли у меня в хозяйских хлопотах. Причина была донельзя проста – Домна вспомнила вдруг, что я обещал отпустить ее после праздников навестить родных. Жили они не то чтобы далеко – в Большой Елани. Не хотелось мне как раз сейчас погружаться в сугубо домашние дела, а куда деваться? Коли обещал – нужно выполнять. Словом, Ефим увез Домну, а я занялся хозяйством.
Лукавый его знает, сколько мелочей накапливается в домашнем быту, сколько вещей требуют своей аттенции! Дверь в сенях починить надо? Надо. Рамы подконопатить надо? Надо, коль скоро из щелей поддувать стало. Аленушке в ее комнате, она давно просила, пианино переставить надо? Надо. Даже гвоздь вбить – и то надо. Тут уж многие мне могут не поверить. В чем здесь штука-то, гвоздь вколотить? – спросят они. Взял и сделал. А вот ведь случается, что такая, казалось бы, малая йота – ан неделю за неделей все откладывается да откладывается. Еще по осени привез я из Казани хорошую копию замечательной картины итальянского художника Каналетто – венецианский пейзаж. Должен признаться, люблю я Венецию, хотя никогда там не был, да, наверное, никогда и не попаду уже в этот сказочный город на каналах. Люблю ее по картинкам да по описаниям. Вот и копию купил, чтобы дома повесить. Некоторые тут нос скривят – мол, копия не картина, если уж покупать, то подлинник. Феофанов уж точно скривится – Петр Николаевич любит, чтобы все по-настоящему и уж наверное чтобы лучше, чем у остальных. Я же так скажу: на подлинники у меня никаких денег не хватит, а хорошая копия тоже душу радует. Короче говоря, так с осени картина и стоит в чулане, в холстину завернутая. А всего-то нужно – гвоздь вбить…
Вот за такими делами, важными и не очень, время и шло. И хоть не отпускали меня мысли о недавних страшных событиях, однако ничего нового за три дня после убийства Кузьмы я не узнал.
Как это всегда бывает, именно на время хлопот приходится самое большое количество неожиданных визитов, непредвиденных забот и прочего. То арендаторы, то соседи, то проезжие землемеры – один Бог ведает, что землемеру зимой делать в нашей деревне, – уж и не помню всех, кто стучал в мою дверь. Были и такие, кто заходил из любопытства: многие видели нас с Владимиром в обществе урядника; смерть же сотского нашего, несчастного Кузьмы Желдеева, вызвала у односельчан приступ страха поистине мистического. Уж не знаю, от кого, а только слухи о нечистой силе поползли по Кокушкину в тот же день. И конечно же, с новой силой начали кокушкинцы вспоминать о проклятом месте, где был найден убитый, – ну и, понятное дело, о призраке медведя, который на самом деле – черт.
Настроение мое несколько развеял Петраков, приехавший в третий день. Провел он со мною чуть более часа, выпили мы по паре рюмочек любимой моей рябиновки – да и уехал Артемий Васильевич по своим делам. Однако же успел он за это время рассказать мне несколько забавных историй о слухах, подобных нашим, – то как однажды за черта баба приняла своего же собственного пьяного мужа, то как жена любовника своего выдала за призрак собственного прадеда – и ведь убедила обманутого мужа, чертовка!..
Копию венецианской ведуты, наконец-то нашедшую свое место на стене, Петраков тоже отметил и не преминул сострить:
– Каналью Каналетто изволили повесить?
– Так точно-с, – ответил я. – В итальянских художниках, вижу, разбираетесь. Только почему же "каналья"?
– Да потому что только он каналы эти во всей их красе и мог изобразить. Разве не каналья?
Словом, Артемий Васильевич душевно поднял мне настроение (рябиновка тоже преуспела в этом), хотя и поохал изрядно, когда я в подробностях рассказал ему о поисках Кузьмы и о тех выводах, которые сделали урядник и молодой Ульянов.
– Вот-с! – сказал Артемий Васильевич торжествующе. – Вот-с, не зря я вам сказал давеча, Николай Афанасьевич, – весьма скорым умом отличается этот молодой человек! Скорым и проницательным! В корень зрит! Помяните мое слово – он-то и выведет на чистую воду душегубцев!
И, откушав еще одну рюмку рябиновки, заторопился друг мой старый – на охоту изволил ехать, с большой и шумной компанией. Собственно говоря, он и навестил меня, имея в виду пригласить к участию. Но, во-первых, охоту я не люблю – как всякое смертоубийство, хоть и дикого зверя. А вовторых, – ну что это за охота, прости Господи: господа Петраков да Феофанов, да еще полдесятка окрестных дворян, с егерями, собаками, с водкой в санях – и все на какого-то несчастного неповоротливого барсука. Словом, отказался я, поблагодарив, разумеется, за приглашение.
Что и говорить, никоим образом в эти три дня не удалось мне вытеснить из головы мысли о страшных событиях. Нет – чем бы я ни занимался, что бы ни делал, а все стояли перед глазами то несчастные утопленники, на льду лежащие, то окровавленный снег под застреленным Кузьмою. Да и слова о мохнатом черте, сказанные урядником, никак не уходили из памяти. И косолапые следы, обнаруженные на лесной поляне, тоже вспоминались то и дело. Больше скажу – коли спросили бы меня: "Любезный Николай Афанасьевич, а вот чем же вы изволили заниматься все это время? Что такого важного по хозяйству совершить успели?" – так, пожалуй, сразу бы и не ответил, разве что тот злосчастный гвоздь припомнил бы мгновенно.
Аленушка моя по мере сил своих мне помогала, но и ей, я видел, хлопоты домашние на ум не шли. Хоть и успокоилась она немного, когда Владимир упросил-таки нашего Егора Тимофеевича отпустить Паклина с миром. Правда, урядник зачем-то оставил у себя мельниково ружье. Ну да полицейские правила мне неведомы, может, так полагается поступать в подобных случаях.
Вечером во вторник, окончив дела – а вернее сказать, оставив их, – сел я отдохнуть у протопленной жарко печи. Пододвинул к креслу батлеровский столик со штофом и рюмкою, а чтобы еще теплее было – знобило меня в последние дни немного, – обернул ноги старой овчиной. Попросил было Аленушку почитать мне немного – ритуал-то наш нарушен был нежданными событиями. Но дочь сослалась на усталость и ушла спать, – хотя время было совсем еще не позднее, десять часов с четвертью. И лишь после первой вечерней рюмки, когда Аленушка уж наверное уснула, вновь вспомнил я о необходимости строгого разговора с дочерью. Однако будить ее, намаявшуюся за день, даже ради важного разговора казалось мне варварскою жестокостью. Так что не оставалось ничего другого, кроме как налить еще настойки, а после снять с полки книгу и почитать страницу-другую, протянув ноги к теплой печи. И взял я не "Севастопольские рассказы" графа Толстого, а "Что делать?" Чернышевского, на этот раз – с полным сознанием, не по ошибке.
Уж не знаю – виной ли тому было опьянение или всецелая моя усталость, но только чтение меня неожиданно увлекло! И не столько воспламенил меня сюжет – все эти переживания Веры Павловны да странные экзерсисы Рахметова казались мне весьма надуманными, – сколько брошенные словно в сторону весьма любопытные мысли и неожиданно точные суждения, которых я, по совести, не ожидал от Чернышевского. Вроде такого, например, пассажа, что, мол, всякого мудреца обмануть можно, да еще так, как ни один глупец не позволит: "Потому, если вам укажут хитреца и скажут: "вот этого человека никто не проведет" – смело ставьте 10 р. против 1 р., что вы, хоть вы человек и не хитрый, проведете этого хитреца, если только захотите, а еще смелее ставьте 100 р. против 1 р., что он сам себя на чем-нибудь водит за нос, ибо это обыкновеннейшая, всеобщая черта в характере у хитрецов, на чем-нибудь водить себя за нос. Уж на что, кажется, искусники были ЛуиФилипп и Меттерних, а ведь как отлично вывели сами себя за нос из Парижа и Вены в места злачные и спокойные буколически наслаждаться картиною того, как там, в этих местах, Макар телят гоняет".
Я даже не поленился сходить за пером и чернилами, сел к столу, придвинул поближе зеленую свою лампу и переписал это суждение себе в тетрадь. Конечно, и в этой фразе, и во многих других сентенциях такого рода явственно ощущалось циническое настроение автора, но ведь и в наблюдательности ему никак не откажешь!
Мне подумалось, что именно наблюдательность Чернышевского, точно подмеченные им детали, а прежде всего – отсутствие какого бы то ни было уважения к великим – все это и подкупало моего юного знакомца, и, возможно, мою дочь также. Словом, увлекшись, я читал запрещенную книгу едва ли не до утра. В конце концов мне все же наскучили многословные периоды и вызывающие суждения автора, я вернул книгу на полку шкафа и отправился в постель.
Но едва я задул лампу, как всякие книжные впечатления и жизненные перипетии Кирсанова и Лопухова отступили перед вновь нахлынувшими на меня воспоминаниями о событиях последних дней. Причем возбужденное и даже несколько лихорадочное мое состояние причудливым образом переплетало картины происшедшего с образами совсем уж фантастическими. И все мерещилась мне страшная фигура с неопределенными очертаниями – медведь не медведь, человек не человек, черт, одним словом, – неслышно скользящая то по льду Ушни, то по лесному снегу, а то и по тихому нашему двору. Мне даже стало немного стыдно от того, что я – взрослый вроде бы, умудренный опытом, много повидавший на своем жизненном пути человек – вдруг поддался подлинному ужасу от придуманных мною же картин.
"Дурак ты старый!" – сказал я себе, и в то же мгновенье кто-то черный и лохматый будто бы заглянул в окно. Я метнулся с постели, сорвал со стены ружье, переломил его, выцепил из ящика комода патрон, вогнал в казенную часть, защелкнул ружье и только после этого осторожно подошел к оконному проему, держась стеночки, сбоку.
Не было там никого, конечно же, и быть не могло. Просто низкие облака, то и дело наползавшие на убывающую луну, да разыгравшееся воображение играли со мной злые шутки. Ругнулся я про себя, лег спать – и наконец-то уснул, без сновидений и страхов. Вот только, перед тем как провалиться в сон, заряженное ружье положил на полу рядом – чтобы можно было в один миг достать рукою. Спроси меня кто-нибудь: "Зачем? В кого стрелять ночью собираетесь, господин Ильин?" – не ответил бы. Но и на стену разряженное ружье не повесил бы.