Варвары. Полицейский роман - Владимир Леонов 29 стр.


Владимир даже вздрогнул от этого неожиданного фонтанирующего красноречия Ширшин, который вдруг вместе с этим перешел на "ты". Всего несколько минут назад он казался Владимиру мягким, добрым и правильным человеком, со стороны которого он даже полагал получить не только какое-то понимание, но даже помощь. Он уже пожалел, что отказался от адвоката, в присутствии которого следователь не позволил бы себе подобного. Вместе с тем Владимир, как никогда, вдруг осознал, что дела его не просто хреновые, а очень хреновые. И пока он находится здесь, под этим колпаком, доказать несостоятельность предъявленного ему уже нового преступления будет невозможно. Ему нужно на волю. Обязательно на волю. Но как это сделать? Ширшин продолжал что-то еще говорить, приводил даже примеры из его собственной следственной практики, когда он, подобных Владимиру подонков, превращал в ничто, в пыль, плесень. Он еще долго и, видимо, о чем-то интересном рассказывал Владимиру, но тот его уже не слушал и ждал, когда он закончит свои воспоминания, в которых все, без исключения, подонки в дальнейшем страшно раскаивались. Но было поздно.

Закончив речь громовержца, Ширшин вновь, но уже как бы с вопросом посмотрел на Владимира, который, едва сдерживая ярость, неимоверным усилием воли старался промолчать, не нагрубить в ответ. Владимир правильно понимал, что они творят, именно творят, как говорят блатные, беспредел, и ему хотелось завыть от собственного бессилия. Ему хотелось кричать, орать, что они ответят за это! Владимир правильно понимал, что этим он ничего не исправит, напротив, только навредит себе. Внутри у него все кипело. И что-то говорить в эту минуту он не мог. Потому, продолжая еще какое-то время о чем-то думать и глядя на этого следователя по особо важным делам, ждущего от Владимира не только признания, но и согласия на сотрудничество с ним, уже спокойно и, как бы спрашивая на то разрешение, медленно проговорил:

У меня есть заявление.

От Владимира не ускользнуло удивление Ширшина, который вновь все понял по своему разумению. Глядя на Владимира с прежним пониманием и перейдя уже на "Вы", следователь спросил:

Какое? Слушаю Вас, – видимо, забыв о том, что не так давно он уведомлял Владимира о его правах, упустив из вида, что Владимир юрист по профессии, и даже не вспомнив свою, только что произнесенную поучительную речь, уже любезней добавил: – Вы вправе подавать любые заявления…

С этой минуты я буду говорить только в присутствии адвоката.

Это Ваше право, Владимир, и зря, между прочим, Вы отказались от его услуг. Адвокат Вам будет предоставлен. Я позабочусь об этом.

Вы не поняли меня, – продолжил Владимир. – Мне не нужен Ваш адвокат. Мне нужен мой адвокат, фамилию его и телефон я назову позже. А сейчас прошу вернуть меня в мою камеру. Кстати, Вы так и не ответили на мой вопрос, сняты ли с меня подозрения, прекращено ли дело в отношении ранее предъявленного мне состава преступления…

Да плевать мне на твои вопросы! – видимо, потеряв над собой контроль, уже заорал до это такой вкрадчивый Ширшин. – Мне по барабану то, что тебя интересует!

Ничего больше не говоря Владимиру, потому как все остальное Ширшин договаривал уже для себя, причем кого-то куда-то посылал и кому-то что-то обещал, он собрал со стола бумаги и уже в присутствии конвойного, ожидавшего очередного приказа, добавил:

Ну, ну. Живи пока. Проводите, – обращаясь к конвойному, закончил Ширшин. "Темна вода во облацех" – горечь мысли, в какой-то библейской трактовке, Владимир перевел на более понятный – от многого незнания и печали много".

Камера. "Разверзлись хляби небесные"

Жизнь слишком коротка,

чтобы позволить себе прожить ее ничтожно.

Стоять. Лицом к стене. Идите. Прямо. Стоять. Лицом к стене.

Уже привыкнув к этим командам, Владимир выполнял их на какое-то мгновение раньше очередного приказа конвойного. Знал уже как свои пять пальцев короткий путь от своей камеры за номером семь, прямо по коридору, с поворотом направо, затем опять прямо. И обратно. Но уже с одним левым поворотом и двумя командами прямо, возвращаясь с очередного допроса в свою камеру. Говорят, ко всему можно привыкнуть, иногда с чем-то смириться. Но только не для Владимира.

Не мог он привыкнуть к размеренным гулким шагам за металлическими дверями камер в коридоре, к их матам, когда выводят очередного задержанного на допрос либо, когда сопровождают его после допроса в камеру.

Не мог привыкнуть к тому, что, собираясь вечерами в караулке, они ржут от своих собственных, пошлых, не раз рассказанных друг другу анекдотов, пьют водку, запивая минеральной водой и соками, изъятыми ими из передач, переданных близкими для тех, кто влачит свое существование в череде однообразных будней в серых, сырых и мрачных камерах.

Не мог привыкнуть к их таким же пошлым песням, к подпевающим им их коллегам – конвоирам-женщинам, к тому, что они самым бесстыдным образом присваивают и поедают чужие продукты, закусывая ими принесенную с собой водку, причем покупая ее на деньги тех, кто сидит в этих сырых норах. Спросите, откуда деньги? За один короткий звонок на волю, например. За пачку чая. Сигареты. И чихали они на все существующие инструкции. За деньги можно было все. Не только водку, но и свидание одичавших бродяг с очередной проституткой, которые находились в соседних камерах и которые с радостью отдавались изголодавшимся по женщине ворам и мужикам.

Не мог привыкнуть к носкам, которые, как казалось ему, однажды прилепили к трубе, так они там и остались висеть навсегда. Эта единственная труба отопления проходила у стены вдоль нар, причем чуть выше голов задержанных, которые вынуждены целыми сутками только лежать либо сидеть на этих нарах общего пользования. Разминались, приседая и вытягивая при этом руки в стороны по очереди, так как вдвоем уже не могли этого сделать. А поскольку большую часть свободного времени приходилось коротать, лежа на нарах, эти носки, источающие специфический запах пота и грязи, постоянно находились перед лицом.

Здесь не ощущались ни день, ни вечер, ни ночь. Владимир не мог привыкнуть и к единственной тусклой лампочке над дверью под самым потолком, круглые сутки освещавшей серые стены, такой же серый потолок и сырую камеру.

***

Но хуже того, к чему уж совсем не мог привыкнуть и на что не мог не обращать внимания Владимир, так это круглые сутки монотонно жужжащий вентилятор над так называемым стоячим унитазом, который одни называли – очко, другие – параша, третьи – толчок. Этот вентилятор не раз пробовали отключить. Но не проходило и часа, как дышать в камере становилось невозможно. Даже глаза слезились от едкого уксуснокислого запаха, исходящего из него. Тогда неимоверными усилиями двое сокамерников, один, стараясь не дышать и поддерживая другого, который, подключая вентилятор, также старался не дышать, подсоединяли ранее отсоединенный ими же провод. Потому и жужжал противно круглые сутки этот вентилятор, причем меняя свою тональность от волчьего воя до скрипа старой несмазанной телеги и в том же порядке обратно.

Камера была три на три, не более метров, причем две трети ее площади занимали нары, на которых, как говорилось выше, в силу отсутствия свободного пространства, круглые сутки лежали арестованные. Можно встать только по нужде, умыться либо, приседая, размять мышцы. Справа от двери, рядом с примитивным стоячим унитазом находился ржавый умывальник с одним краном. Для холодной воды. Горячая вода здесь не предусмотрена теми же правилами, установленными большим начальником. Непомерным усилием воли Владимир заставлял себя ничему не удивляться, смириться с тем, что есть на сегодня. Жить тем, что этот кошмар рано или поздно кончится.

***

Владимиру не приносило особой радости осуществлять утренний моцион, ожидая, когда его закончит очередной сокамерник. Раковина умывальника, видимо, когда-то была эмалированной. Об этом можно было только догадываться по ее остаткам, сохранившимся где-то там, снизу, и, если немного присесть, это можно было увидеть. Когда-то она имела даже какой-то свой, собственный цвет. Но теперь этот цвет так же определить было невозможно. Может, она была белой, может, бежевой, а может, и зелено-сине-голубой. Ее уникальность дополнялась не только единственным краном для холодной воды, но и своей особой колоритностью. Рядом, как уже говорилось, находился выпуска тех же пятидесятых годов стоячий унитаз. Причем этот унитаз не имел какого-либо приспособления для слива воды и смывания того, для чего он изначально предназначен. Здесь все было предусмотрено. Видимо, тем же высоким начальником. Зачем какой-то клапан либо рычаг для слива воды? А вдруг его сломают? Полная автоматика. Через каждые двадцать минут вода не просто сливалась, а с оглушительным ревом, словно водопад, врывалась вдруг в это пространство. И уже, наполнив его до краев, медленно, без этого ужасного рева, но с не менее противным бульканьем, вопреки законам физики, выталкивала из недр унитаза то, что не предназначалось для всеобщего обозрения, и вновь уходила туда, куда и положено, но уже согласно тем же законам физики. И не исключено, что в соответствии с теми же приказами и распоряжениями высокого начальника.

Даже вновь прибывшие очень скоро понимали, когда можно оправить свои естественные надобности, а когда следует, подпрыгивая и крутясь на месте, подождать, дабы правильно угадать тот момент, когда произойдет новый сброс воды. Не угадаешь – проблемы не только для того, кто провинился, пострадают и другие, которые к этому делу не имели никакого отношения, но вынуждены не только видеть, слышать, но и дышать этим.

Поскольку было очень сложно не только угадать время очередного водопада, но и предвидеть намерения шести находящихся в камере задержанных, имеющих, между прочим, свои индивидуальные физиологические особенности, не всегда получалось, примеряясь к тому же и к этим особенностям, угадать, когда именно можно оправить эти самые естественные надобности. Потому и жужжал, свистел, скрипел и выл круглые сутки вентилятор.

***

Причиной того, что Владимиру не приносило особой радости утреннее умывание, служило и то обстоятельство, что по утрам его сокамерники, поторапливая друг друга, поочередно осуществляли свои естественные надобности. Согласитесь, умываться плечом к плечу со стоящим рядом и осуществляющим эти самые надобности сокамерником вряд ли может доставлять особое удовольствие. Поскольку ему не всегда удавалось, причем, даже отвернувшись, равнодушно видеть рядом другого, который по указанным выше причинам стоял, либо, простите, даже сидел на торчке, он приспособился и к этому. Наблюдая, Владимир обратил внимание, что одни из его сокамерников умываются после завтрака, другие даже уже после того, как будет помыта в этом же умывальнике, после принятия пищи, посуда. Потому он научился просыпаться чуть раньше остальных, чтобы не спеша, пока остальные еще спят, насладиться прохладой и свежестью чистой, холодной воды.

Время суток определялось здесь утренним топотом кованых сапог конвоя, или, как их здесь называли, выводных, и лязгом открывания маленького окошечка в двери. Это завтрак. Значит, уже семь часов утра. Обед и ужин так же отмечался топотом сапог и скрипом открывания отверстия в двери для подачи еды. Значит, уже три часа дня или восемь часов вечера. И так изо дня в день. Причем сопровождалось все это матами и оскорблениями конвоя в адрес тех, кому принадлежали эти государственные привилегии.

***

Владимир, конечно, понимал необходимость дверного глазка, какие обычно врезаются во входные двери жилых квартир. Примерно такой же был и здесь. Разница только в том, что через этот не видно, что делается там, в коридоре, а наоборот, можно было видеть, чем занимаются арестанты. Правильно понимая необходимость этого устройства, Владимир смирился с этим круглосуточным наблюдением. Но…

Владимир не мог понять, почему это квадратное отверстие в железной двери камеры, приспособленное для приема пищи, находилось, скажем, не на уровне груди, а в метре от пола? Может, для того, чтобы узники, ежедневно принимая пищу, своими поклонами благодарили за хлеб-соль? И кто это придумал такое? Неужели опять тот самый большой начальник? И хотя этого большого начальника вспоминают здесь часто, ни Владимир, ни иные его сокамерники того никогда не видели. Но, поскольку Владимир за все время ни разу не притронулся к пище, ему не приходилось кланяться. Кружку для кипятка можно было просунуть стоя. Так же и забрать ее, вместе с куском хлеба. И кланяться при этом не надо.

Но все же, несмотря на все эти неудобства, человек склонен к быстрой адаптации. Правда, это зависит от самого человека. Не каждый, в силу своих сил и своего духа, способен правильно, как требуют того определенные инструкции и правила проживания, утвержденные высоким начальством подобных общежитий, перенести это. Нет необходимости рассказывать о скудности пайков, предусмотренных теми же правилами, к которым Владимир, за все время своего вынужденного заключения, как уже сказано, так и не притронулся. Дело даже не в однообразности пайков, а в том, из чего и для кого это все приготовлено. Поскольку в рацион завтрака, обеда и ужина входил хлеб и чай, это было единственное, что мог за эти дни позволить себе Владимир.

***

Владимир ни разу не услышал, чтобы кто-то из сокамерников, с которыми ему пришлось разделить здесь свою участь, называл все это завтраком, обедом либо ужином. Называли по-разному: одни – хавка, другие – жрачка, третьи – пайка. Но чаще всего слышалось: "Ты ЭТО будешь?", "Ты ЭТО не доел" или "Ты Это доешь?". Когда все ЭТО съедалось, надо было помыть свою чашку и ложку, когда-то изготовленные, видимо, из алюминия, в чем Владимир сомневался, так как не раз видел цвет этого металла. Алюминий, насколько помнил Владимир, не мог иметь серо-черный цвет. Зато ЭТО хорошо отмывалось холодной водой, поэтому никто даже не обращал внимания на отсутствие горячей. А отчего ей быть жирной и скользкой? После ЭТОГО? Смотри, чашка даже скрипит. Значит, можно вернуть для следующего ЭТОГО.

Контингент был очень разнообразен. За неделю из шести человек поменялось четверо. Но каждый день в камере было шесть человек. Вместо четырех положенных. Кем "положенных"? Видимо, тем же высоким начальником.

Каждый день приносил что-то новое. Не переставая удивляться, Владимир только наблюдал за этой новой, не понятной ему жизнью, за своими сокамерниками, с чуждыми нормальному человеку особыми законами, обычаями. Тем не менее, внутренняя жизнь камеры изолятора была не чужда и некоторого разнообразия, когда, например, слыша топот сапог конвойного, все разом затихали и прислушивались, у какой двери остановится выводной и какую команду подаст очередному задержанному? С вещами на выход либо без вещей? Если с вещами, значит, в тюрьму с последующим этапом. Либо на волю. Другого не дано. Без вещей – значит на допрос. Поэтому, заслышав шаги, уже делали свои ставки на сигареты, кто окажется прав?

Были и иные забавы. Когда по коридору проводили очередных проституток либо преступниц слабого пола, выводные забавлялись тем, что открывали окошечки камер, в которых сидели не только бродяги и мужики, но и иная сволочь. Через эти окошечки невозможно увидеть ту, которую проводят по коридору изолятора, а, только просунув в него руку, послать ей воздушный поцелуй. Но главная забава не в этом. Такие взаимные воздушные поцелуи, как правило, сопровождались набором, причем такого русского красноречия с обеих сторон, которого невозможно где-либо еще услышать. Владимир знал, что русский язык богат и красочен, но никогда не думал, насколько он богат и колоритен на самом деле. Но и здесь Владимиру не было понятно, что именно забавляло конвойных, которые ржали от изощренного, порой даже совсем тупого сквернословия. Тем не менее, получая дозу расслабления от этого взаимного признания в любви, выводной в знак поощрения подходил к камере отличившегося и благосклонно наливал всем без исключения находящимся в ней кипяток. По целой кружке. Вечер удался. Можно уже и четвертую кружку чаю попить. Вместо положенных трех в сутки. И попивая чаек, еще долго продолжали смаковать, кто из них и что именно сказал той-то, и что та ответила при этом. И как ответила!

***

Невольно, наблюдая за сокамерниками, Владимир видел то, о чем раньше никогда не задумывался и о чем не имел никакого представления. Если на зоне, как полагал Владимир, существуют особые ранги, касты, свои как правильные, так и неправильные законы, позволяющие каждому знать свое место в том, изолированном от мира, обществе, то здесь, в камере, этого как бы и не наблюдалось. Все были временно задержанными. Разница была лишь в том, кто из этой камеры и куда выйдет. Либо в СИЗО, а оттуда этапом на зону, либо на волю. И не было особого разделения между шпаной, вором либо обыкновенным мужиком. Потому что даже тогда, когда, казалось бы, уже все спят, каждый, оставаясь один на один со своими мыслями, либо где-то во сне, вспоминал волю. И пусть эта воля у каждого своя, в своем собственном понимании, но она была, а потом ее отняли. Пусть даже временно. И никто ничего о ней, как бы оберегая ее от дурного сглаза, никому не рассказывает. И маленькие радости бытия каждого, будь то весточка с воли, или передача, передавались сразу всем. И радуются этому все, как дети. Здесь не важно, кто ты. Здесь все равны и в то же время все разные.

Назад Дальше