Железный тюльпан - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 23 стр.


Мне нужны были только доказательства.

Доказательства, которых у меня не было. Пока не было.

Как ноги занесли ее к Казанскому вокзалу? Ну да, оттого, что здесь, рядом, был Рязанский переулок. Она зажмурилась. Пойти к Эмигранту? "Успеешь. Не тревожь его. Не трогай свое чувство к нему. Ты же слишком сильно хочешь к нему, ты же знаешь. Поэтому останови себя. Повремени. Лучше зайди-ка в "Парадиз", посиди там немного. Вспомни былые годы. Тряхни стариной". Она задрала голову. Ну как, красная надпись, ты все еще на месте? Тебя еще не переименовали, ресторан? Все было на месте. "PARADISE" - ало горело у нее над головой. Она усмехнулась. Наступит время, и стекла перебьют, и закрасят название. И назовут это как-нибудь… ну, к примеру, "INFERNO". "Инферно" - так назывался ночной компьютерный клуб, куда бегала продвинутая Серебро, она и там ухитрялась, играя в компьютерные игры, снимать глупых богатеньких мальчишек и вытрясать у них баксы из бумажников. Все проходит, пройдет и это. Боже, как уже на улице тепло!

Алла поднялась по гладким ступенькам, толкнула стеклянную тяжелую дверь. Вот он, зал, где она провела так много часов, дней, ночей, шныряя между столами, садясь на колени к мужчинам, промышляя, плача в углу, вытирая слезы ресторанной шторой, и халдей Витя приносил ей стопочку, и она потихоньку выпивала, и пудрила красный опухший нос, заплаканые щеки. Да, много всего было здесь с ней, уже и не упомнишь. Она оглядывалась: может, Витя сегодня работает. Нет, Вити не было. Ну и ладно. Вот здесь она сядет; закажет себе что-нибудь для отвода глаз. Есть ей не хотелось. Боже мой, почему люди все время едят. Дикая голодная диета Изабеллы отбила у нее раз и навсегда всякий вкус к еде.

Она потянула к себе меню. Бог ты мой, меню "Парадиза" она знает наизусть. Сациви… шашлык из осетрины… фирменный помидорный салат… Она посмотрела на часы. Сегодня надо пораньше лечь спать. Завтра первая спевка "Карнавала". Подскочил бритый, как буддийский монах, официант, согнулся перед ней: узнал.

- Что будет Люба Башкирцева на ужин?.. Расстегайчиков, бульончика горяченького?.. Может, икорки под водочку пожелаете?..

Она подняла к нему голову, поглядев на него жалобно, как зверек.

- Водочки, да. И икры. И… помидорный салат И все. Больше ничего.

Официант еще что-то завлекательное бормотал, сладенько улыбаясь - она махнула рукой: действуй, шевели ножками. Господи, давно ли она здесь сидела… с Любой. Роковая встреча. Всего полгода назад. И вот Любы уже нет, и она перед всем миром играет ее роль. Берегись, ты сковырнешься, Алла. Уже слишком много народу знает, кто ты такая на самом деле.

"Кто же убил Любу. Кто. Кто?!"

В сумочке затрезвонил телефон. Должно быть, Беловолк. Беспокоится, требует, чтобы ехала домой. У, вечный шпион.

- Але?..

- Але-але. Привет, госпожа певица. Как ваши изыскания? Продвигаются?

Она отвела трубку от уха и выругалась шепотом.

- Здравствуй, папарацци. - "Здравствуй, блоха. Еще не прыгнул, не укусил? Ни дна бы тебе ни покрышки". - Изыскания продвигаются. Я…

- Вы должны зарубить себе на носу, мадам, что у вас осталось уже совсем мало времени.

Голос на другом конце провода был холоден, как лимонный сок из холодильника.

- Сколько?

Она почувствовала, как все внутри нее словно заливается этой отвратительной холодной кислотой. Трубка холодила ухо. Ножка хрустальной рюмки, которую она вертела в забытьи, холодила пальцы.

- Неделя.

До следующего понедельника?!

- Это очень мало. Я не успею.

- А вы хотите успеть?.. Что ж, похвально, похвально. Ну ладно. Две недели. Полмесяца, госпожа певица, это прилично. За полмесяца можно, - она услышала в трубке короткий смешок, - заболеть плохой болезнью и вылечиться. В вашей практике с вами такого не случалось?..

"Он знает, кто я. Он знает, кто я!"

- Хорошо, Павел. Полмесяца, я поняла. У тебя будет имя убийцы через полмесяца.

- Да, имя убийцы, дорогая. Или ваше хорошенькое личико за тюремной решеткой - на всех первых полосах свежих газет. Чао.

Она услышала в трубке отбой. Нажала "take off". Официант уже расставлял на столе перед ней икру, графин с водкой, огромную тарелку с помидорным салатом, украшенным кружочками тонко нарезанного перца, дольками маринованного чеснока, стрелами зеленого лука, золотыми колечками репчатого, обильно политым оливковым маслом.

- Мерси. - Она вытащила из кармана широкой юбки зеленую купюру. - Сдачи не надо. Провались.

Официантик, рассыпаясь в благодарностях, ретировался. Алла налила себе в рюмку водки. "Вот я и пью уже одна, как старая алкоголичка, - невесело подумала она о себе, - ишь, любительница абсента. Ты крепкая девушка, Алка, но так ты сопьешься". Она подняла рюмку и посмотрела через нее на просвет, как через ограненный алмаз. "Эмигрант сказал, что там, внутри Тюльпана, - какие-то алмазы. Тюльпан у него. Я вернула ему его сама. Своими руками. А вдруг Эмигранта уже давным-давно нет на месте, там, в Рязанском?! Что, если сразу же, заполучив Тюльпан, он свалил с ним в туман… и теперь его ищи-свищи по России, а то и гораздо дальше?! Что ж, в ювелирку он не побежит сдавать камни, его сразу засекут. Мало ли у него в Москве друзей-приятелей, кто может ему помочь продать алмазы…" Она вздохнула. Поднесла рюмку к губам. "Какие, к черту, алмазы! Все блеф. Все суета. Гадко. Все гадко".

Она выпила - и поняла, что на нее глядят чьи-то глаза. И обернулась. И вскрикнула от неожиданности.

За соседним столиком сидел Ахметов и пристально, тяжело смотрел на нее.

Они оба встали. Как слепые, пошли навстречу друг другу. Протянув вперед руки. Тяжело дыша. Ощупывая воздух, который, казалось, становился горячим, вспыхивал около их тел.

Когда они оказались рядом друг с другом, они обнялись так крепко, что задохнулись.

- Ты выпила, но не закусила, - прошептал он около ее щеки, ей в ухо, в черный завиток. - У тебя на столе остался салат. Я видел.

- Черт с ним, с салатом. - Она, закинув лицо, смотрела на него, и по ее щекам текли слезы. - Черт с ним. Я люблю тебя.

- Я тебя тоже. Идем.

Они еле добежали до его подвала. Когда она спускалась по лестнице в его каморку, она подвернула ногу, застонала, и он схватил ее на руки, прижал к себе, покрыл ее лицо поцелуями.

- Я так тосковал по тебе. Я пришел в "Парадиз" потому, что знал, что ты придешь туда. Я читаю твои мысли. Я чувствую твоими чувствами. Тихо. Все должно быть тихо. Мы все-таки нашли друг друга в этой жизни. А ведь мы могли бы не встретиться… Люба.

Тишина. Тень от виселицы в углу. И эти тараканы, эти приклеенные к горшку тараканы, какие они теперь родные. И эта маска страшной бабы со змеями вместо волос, она забыла ее имя. Он взял ее за руки, поднял ее руки. Нащупал на кофте застежки; осторожно спустил с бедер юбку, и она скользнула вниз.

- Ты носишь черное белье. Это красиво. Проститутки носят такое. В Чайна-тауне, там…они носили такое.

Он зарылся носом в ее черный кружевной лифчик, в ее шелковую черную комбинашу. Спустил с нее медленно, тихо, будто бы они были сплетены из паутины, ее черные ажурные колготки.

- Вот ты и голая, родная моя. Вот ты нагая передо мной. Я напишу тебя голой на большом холсте. Дай срок.

Срок. Сроку у нас две недели. Потом меня посадят в тюрьму. Не надо ему об этом говорить. Нет, ты все ему расскажешь. Потом. Не сейчас.

Тишина, и струение рук по телу, ставшему желанным, вожделенным. Лицо прижимается к лицу; слышно, как бьется кровь в висках. Что у тебя за пластырь на шее?.. Так, ерунда, немного поцарапалась. Саданула сама себе консервным ножом, открывала банку, нож выскользнул и ударил меня. Плохая я хозяйка. Почему ты так побледнел?.. Так. Ничего. Сосок под губами, и губы берут черную ягоду, всасывают, вглатывают. Тела светятся изнутри, заволакиваются туманом. В кромешной тьме - золотое свечение. Ты стоишь или лежишь, ты лежишь или летишь?.. Мы с тобой, обнявшись, летим, и это наше право. Мы под землей, в подвале. Мы давно уже над землей. В моей Азии, там, далеко, в монгольских степях, знали древнюю тайну воспарения в небо при жизни. Ты должна раздвинуть ноги и принять в себя небо, ты, земля, примешь небо в себя, и небо тебя подымет вверх. Ты мое небо, и я приму тебя. Я томлюсь по тебе, войди в меня, подними меня.

Он нежно развел обеими руками ее ноги в стороны. Ты как цветок, вот и разошлись твои лепестки. И твой алмаз - внутри тебя. Вот он. Я вижу его. Я хочу его поцеловать. Он прикоснулся губами к ее груди. Ожег щекой ее живот. Под его губами все цветущее, алое, влажное раскрывалось навстречу ему, и он нашел языком драгоценность, и она закинула руки за голову, выгибаясь в еле сдерживаемом стоне. Кричи, стони, здесь тебя все равно никто не услышит. Я никогда не причиню тебе боли. Я никогда и ничем не унижу тебя, не испугаю тебя. Со всеми женщинами было по-иному. С женой моей было по-иному. Я хотел убить ее. Но тебя, тебя я никогда не убью. Я буду лишь любить тебя. Я буду писать тебя - красками на холсте. А сейчас я напишу на твоем теле - своим телом - письмена любви. Молчи. Слушай. Отдайся. Тихо. Тихо.

Когда она уже не могла удержать стонов и шепнула ему: скорее!.. - их тела, слепые и вдруг прозревшие, увидели друг друга изнутри, крепко слившись. Он вошел в нее, и так они застыли, слушая себя. Они слышали, как в них перетекает, нежно шумя, общая кровь. Он едва слышно прикоснулся губами к ее раненому подбородку. Консервный нож, говоришь. Как это тебя угораздило. Его руки нашли, сжали ее голову. Его лицо легло на ее лицо, придавило всей тяжестью. Она будто ощутила на своем лице каменную древнюю плиту. Не надо так, я задохнусь. Он поднял голову и, лежа на ней, проникая в нее все глубже, покрыл ее лицо вспышками поцелуев. Нашел ее рот. Их губы потекли от жара, растаяли, поплыли, скользнули друг в друга, как рыбы в спасительную воду с берега, со льда. О, я чуть не замерз без тебя. И я чуть не застыла. Мы живы. Мы в огне.

Языки переплелись. Она закинула руку и потрогала у него на голове косичку. Милая, седая косичка, кисточка. Ее остричь ножницами, перевязать бечевкой, писать ею новые картины. Я богата, я куплю тебе много кистей и красок. Я куплю нам золотой дворец в самом сердце твоей пустыни Гоби, и мы будем там жить. Он подался навстречу ей, сделав лишь одно движение - вдвинув себя в нее до отказа: так вдвигают в тело кинжал - по рукоять, - и она закричала. Она кричала от счастья, и он закрыл ей рот поцелуем. И снова поднялся над ней, и снова обрушился в нее, - так водопад рушится на высохшие под солнцем скалы. Там, в Саянах. Там, на Байкале. Там, в наших прежних жизнях. Ты мой Тюльпан. Ты мой алмаз. Ты мое все, вся моя жизнь. Все, что было - сгорело, сожглось в корабельной топке, когда я плыл домой через Атлантику. Есть только ты.

- Люба!..

- Я не Люба.

Она плыла под ним, втекала в него, как река. Ее ноги оплетали его, как ветви. Ее руки обжигали его мокрую, бугрящуюся спину, ощупывали, дрожа, его худые ребра. Она сама, отвечая ему на устремление страсти, подавалась к нему, навстречу, еще, еще сильнее, вот так.

- Ты… не Люба?.. а кто… зачем… а, мне все равно… все равно… я люблю тебя - любую… под другими именами… нищую… под забором… в блеске богатства… какую хочешь… молодую… старую… если ты обрюзгнешь, покроешься морщинами, обвиснет твой живот… потухнут глаза… и тогда я буду любить тебя…

- Я Алла, - она нашла, плача от радости, лежа под ним, извиваясь, губами его рот, и снова они задохнулись, играя языками, и нырнули в золотую тьму. Она оторвалась от него. Коснулась губами, зубами тусклой золотой сережки в его правом ухе. - Зови меня Аллой. Так зовут меня.

Их тела тусклым старым золотом светились во мраке, на грязном дощатом полу, на сваленных второпях в кучу старых штопанных тулупах, кофтах, плащах, добытых по дешевке, за копейку в развалах привокзального сэконд-хэнда.

* * *

У меня было мало времени.

У меня оставалось уже очень мало времени.

Я устроила сцену Беловолку. Я ворвалась к нему в кабинет, он был, слава Богу, один, без Изабеллы и без Вольпи - а куда, кстати, исчез Вольпи?.. вторую неделю я не видела его, - и, внаглую наставив на него палец, будто пистолет, недолго думая, я заорала: "Все! Хватит! Не хочу больше притворяться! Ты убил Любу! Это ты! Ты!"

Я брала его "на арапа". Я уже умела читать по лицу, врет человек или говорит правду.

И я поняла, что нет, не он. Что никогда он не смог бы сделать этого.

Он побелел от негодования. Он открыл рот, чтобы ответить мне, чтобы выпалить мне в лицо что-нибудь обидное, оскорбительное, чтобы оглушить меня, посадить на место, - и ничего не смог выдавить из себя. Он стоял передо мной молча и глотал ртом воздух. И я видела, как на его лице крупными буквами было написано: "ТЫ ДУРА, АЛЛА СЫЧЕВА. ДУРА ИЗ ДУР".

Я шагнула к нему. Он в негодовании махнул рукой, и со стола, из-за которого он вскочил, когда я ворвалась к нему, посыпались бумаги, ручки, скрепки, все его продюсерское канцелярское хозяйство - он, как обычно вечером, копошился с бумагами, с контрактами, с договорами. Он занимался устройством концертов Любы Башкирцевой. Он занимался твоими концертами, дура! Он сделал тебе судьбу! Он сделал тебя певицей! А ты… А ты нападаешь на него, обвиняешь его в том, чего он, ты сама поняла это лишь сейчас, не смог совершить. Гляди, у него даже в глотке все слова смерзлись.

"Ну, прости, - сказала я, отступив на шаг. - Ну, я погорячилась…"

Он отвернулся от меня к стене. Он молчал.

Это молчание многое сказало мне. Оно сказало мне: "Ты не думаешь, Алла, что я могу устать от твоих выходок? Я тебя создал, и я тебя разобью молотком, живая статуя. Не думай, что ты тут дирижируешь оркестром. Я заказываю эту музыку, я и плачу. Я хозяин и барин".

Дело плохо, Алка. Просить прощенья?!

Ну, уж до такого унижения ты еще не дошла.

И все же надо сказать хоть что-ниубдь. Молчание затягивается. Впору одеться и уехать вон из дома. И, быть может, навсегда.

"Извини, Юра, - выжала я из себя, как краску из тюбика. - Ну, извини. Мне страшно. Мне просто страшно".

Когда я сказала - "мне страшно", - меня снова, как это часто бывало со мной теперь, забила мерзкая дрожь.

Он присел на корточки и молча стал собирать с пола бумаги и ручки. Собрал. Положил на стол. Все молча. Повернулся ко мне спиной. Все, Алка, кончен бал, погасли свечи, и в тюрьме твоей темно. Нет, нет, это временная ссора, это пройдет! Он простит тебе! Он же не хочет, чтобы Люба Башкирцева умерла во второй раз… Он не выгонит тебя… Он не накажет тебя…

Я сказала ему в мускулистую, нервно вздрагивающую под рубахой спину: "Юра, прости". Я унизилась как могла.

И тогда он повернулся ко мне. И подошел ко мне. Мои глаза уже набухали слезами. Я уже позорно, гадко плакала, откровенно ревела, хлюпая носом, уже прижималась мокрым лицом к его рубахе, оставляя на белом хлопке грязные отпечатки потекших теней.

И он обнял меня, мой железный продюсер. И я обняла его за шею, и рыдала уже взахлеб, будто прощалась с тем, что уходило безвозвратно, навсегда, и Беловолк тихо гладил мои уже отросшие - пора было делать модельную стрижку - крашеные волосы.

"Аллочка, - спросил он еле слышно, и слезы снова хлынули из меня потоком, когда я услышала из его уст свое настоящее имя, - Аллочка, скажи мне, детка, кто запугал тебя? Кто шантажирует тебя? Зачем ты ищешь Любиного убийцу?.. Я же вижу, я давно вижу, я чувствую, как ты настойчиво ищешь его. Кто тебя к этому принуждает? Ведь сама ты, по своей воле, никогда бы не стала делать этого, правда?.."

Из Парижа пришла открытка, от Рене Милле. "Люба, люблю, целую, bonne chanse, когда будешь в Париже снова? Твой Рене". Алла усмехнулась: хоть этот-то не раскусил ее, не заподозрил. Она блестяще сыграла перед ним роль Любы. Ну, он не так часто видел Любу в жизни, когда человек живет вдали, черты в памяти стираются, заволакиваются призрачной дымкой, и уже непонятно, где там какая родинка торчала, как отблескивали глаза - в зелень или в синеву. Этот - думает, что она настоящая Люба. Вот, милые открытки шлет. И он одинок. Все одиноки. Все ищут общения, любви, на худой конец - внимания; ищут родную душу. Она опять вспомнила Эмигранта, их объятия в подвале, петлю виселицы, раскачивавшуюся над ней в темноте - и задохнулась от любви и горечи.

Разве можно сейчас думать об этом. Ты же не можешь выйти за него замуж. Он нищий, а ты не Люба. И ты не сегодня-завтра сядешь за решетку, как убийца великой певицы.

И у тебя ни копейки за душой. Тебе нужны деньги. Ты же не можешь откладывать, копить подачки Беловолка тебе на наряды, на твой имидж. Он сразу поймет, что ты крадешь эти деньги. Он контролирует каждый твой шаг. Ты - дойная корова. У тебя золотое вымя. За эти полгода, пока ты поешь, он положил на счета Башкирцевой… сколько сотен тысяч долларов?.. тебе и вовек не сосчитать. А у тебя в кошельке мотается жалкая тысчонка - на сапоги, на весенний плащ от Валентино, на тонкий шарфик от Версаче.

У нее было уже очень мало времени. Уже слишком мало.

- Ну что, Серебришка, дорогая?.. Как ты тут?.. Совсем окопалась у меня, да?..

Инна Серебро встречала Аллу на пороге ее захламленной комнатенки в Столешниковом, высоко, на затылке, закалывая длинные тяжелые светлые волосы, впрямь отливающие серебром. Инка всегда была похожа на свою фамилию - серые глаза, серебристый, будто в седину, блеск и лоск гладких волос, матовое, редко загорающее лицо. Губы она красила только бледной помадой. Ресницы не красила вообще. На шлюху она походила меньше всего - на это всегда клевали мужики. Масочка этакой девицы-десятиклассницы: "Нет, в ресторан я с вами не пойду, и провожать меня не надо!" Когда дело доходило до постели, Серебро показывала в подушках и простынях класс бабьего бешенства. Она могла так измотать клиента, что тот уползал на карачках. Все, кто был с ней хоть однажды, искали с ней встреч, но больше одной ночи она никому не продавала.

- Я-то? Отлично. Тепло, светло, и мухи не кусают. Я о квартирке-то с тобой, подруга, и хочу переговорить. Нам ведь эти комнатушки Сим-Сим снимал, как тебе известно. Ну да, он уплатил за год вперед, и этот год я могу тут у тебя крутиться, доживать спокойно. А дальше? - Инна воззрилась на Аллу круглым серым совиным глазом. - Дальше-то что? Возвращаться к Аньке?.. Снова жить, как в трамвае?.. Я от этой лагерно-тюремной жизни, где нары на двоих, знаешь, как-то приотвыкла. Не хочу и не буду жить с Анькой. И она со мной ведь тоже не будет. И как же мы поступим? Слушай, мать, ты ведь сейчас богатая, купи эту комнатенку, сколько она стоит, а потом я ее у тебя выкуплю по дешевке… Как тебе такой расклад?

Назад Дальше