– У гаишников нельзя, – хмуро отозвался он, – у нас свой отдел и свое помещение. С техникой и собаками. И работа наша – секретная.
– Собачки специально натасканы? – желая завязать контакт, продолжил Левченко каким-то противным, чужим, подрагивающим голосом. – Правда, что их специально приучают принимать наркотики, чтобы потом они без них жить не могли и искали? А, товарищ лейтенант?
– Это – военная тайна, – сухо ответил Аронов.
– Да бросьте вы, товарищ лейтенант! Об этом все давным-давно знают. Газеты не раз писали… И я знаю.
– Ну, раз знаете, тогда чего же спрашиваете?
– Да так, – Левченко приподнял одно плечо, потерся о него щекой. – Интересно же знать из первоисточника. Газеты – это одно, а первоисточник – другое.
Аронов промолчал, ничего не ответил. Сощурив глаза, он напряженно смотрел на "канарейку", идущую впереди, и думал о том, куда свернет Каукалов. Подходящих мест на Минском шоссе уже вроде бы и не осталось. Может, у Каукалова есть на примете что-то такое, о чем Аронов не знает? Или он доедет до Кольцевой дороги и там свернет? Налево или направо?
Пока Аронов задавался этими вопросами, Каукалов доехал до мотеля, серой угрюмой громадой вставшего справа от шоссе, и свернул на хорошо отремонтированную, украшенную новыми фонарями кольцевую бетонку. Похоже, Каукалов решил следовать некой неписаной волчьей заповеди: не охотиться там, где живешь, и не поедать добычу там, где охотишься… На бетонном кольце глухих мест, где можно спрятать кого угодно, хоть целый год, предостаточно. Гораздо больше, чем на Минском шоссе. Левченко покорно повел свой КамАЗ следом за "канарейкой".
– Кто же это вам сказал, товарищ лейтенант, что у меня в машине могут быть наркотики? – безуспешно пытался он разговаривать Аронова. – Чушь какая-то… Бред!
Аронов молчал, не отвечал разговорчивому водителю, лишь изредка косил на него глазом. Он вообще старался не выпускать водителя из вида – мало ли что тот может отчебучить по дороге – с такими болтливыми ребятами ухо надо держать востро. Он выразительно приподнимал с коленей автомат и вновь опускал его.
– Оперативные данные, значит, – не унимался Левченко, оторвал от руля руки и возмущенно вскинул их к потолку, – какой-то гад настучал, возвел напраслину, но грешником себя небось не чувствует…
И на это Аронов ничего не сказал. Небо посерело, тяжело и устало опустилось на землю, асфальт сделался блестящим, влажным, из облаков посыпала мелкая клейкая морось.
– Во, вражина! – выругался водитель. – Эта пыль – самая гадкая из всех. Колеса на ней юзят, будто в масле, не удержать!
"Жигуленок" Каукалова замигал правым поворотным фонариком, съехал на узкую боковую дорожку.
– Мне следом? – спросил водитель у Аронова.
Похоже, что Каукалов все делал с ходу, с лету, без предварительной подготовки, хотя это место он, вполне возможно, подобрал заранее. Только напарнику не сообщил.
– Следом? – вновь спросил водитель.
– Следом, – ответил Аронов, чувствуя внутри нехороший холодок. Его охватило беспокойство.
Метров через двадцать дорожка сузилась еще более, ехать по ней стало опасно, и Каукалов, предупреждающе мигнув красными огнями тормоза, остановился. КамАЗ тоже остановился.
– Ну и местечко вы себе выбрали! – мотнул головой водитель и нервно хихикнул. – Ни за что не догадаешься, что вы здесь находитесь!
Повернулся в одну сторону, стараясь разглядеть какое-нибудь строение, где могла разместиться милицейская контора по борьбе с наркотиками, – ничего, повернулся в другую – тоже ничего.
– Да, – произнес он одобрительно, – хорошо замаскировались! Даже из космоса не засечь!
– Служба такая, – неопределенно произнес Аронов и, увидев, что Каукалов выбирается из "канарейки", скомандовал: – Выходим!
– С документами? – неожиданно глуповато спросил Левченко, хотя впечатление глупого не производил.
– Естественно.
Водитель досадливо крякнул, достал из-за щитка, расположенного над головой, дермантиновую папку с бумагами и выпрыгнул из кабины.
А минут через десять ему стало ясно, что взяли его никакие не милиционеры, а обычные рэкетиры-разбойники. Левченко едва не заплакал от обиды, от того, что в Москве, к которой он стремился как к единственной заступнице в это страшное, мутное время, его достали. В других местах не могли достать, а здесь достали. Он не выдержал и заплакал.
– Чего плачешь, дурак? – холодно и жестко спросил его Каукалов, ткнул в подбородок стволом пистолета. – Мы убивать тебя не будем…
Левченко продолжал плакать – злые, горячие слезы ползли по лицу, ошпаривали щеки, тело безвольно тряслось. Каукалов подтащил водителя к березе, стянул веревкой запястья, привязал к стволу. Проверил, крепкий ли узел. Узел был крепким, но Каукалов этим не удовлетворился, обмотал веревкой тело Левченко, притянул к стволу, сделал один узел, потом второй, за вторым третий.
– Отпустите меня, я же вам ничего не сделал, – плакал, кривился лицом Левченко, не в силах унять крупную нервную дрожь, будто током пробивавшую его тело.
– Потому и не отпускаем, что ничего не сделал, – равнодушно проговорил Каукалов, проверяя узлы на прочность. – Если бы что-то сделал – отпустили бы… – он усмехнулся, – с этого света на тот.
– Я же здесь погибну. Замерзну-у-у…
– Не погибнешь, – ледяным тоном произнес Каукалов, хотя точно знал, что шансов распутаться и выйти к людям у Левченко нет, – не ты первый, не ты последний.
– Я же замерзну ночью…
– Не замерзнешь. Тебя скоро найдут, – пообещал Каукалов, запустил руку в карман куртки водителя, выгреб оттуда ключи. В руки ему также попала аккуратно сложенная вчетверо бумажка синевато-серого цвета с изображением крепостных башен – пятьдесят тысяч рублей. Каукалов перекинул бумажку напарнику: – Держи! Гонорары – по твоей части.
– Сволочи! – бессильно выругался Левченко, дернулся, пытаясь освободить руки.
Каукалов поддел стволом пистолета подбородок водителя и с холодным интересом посмотрел на него. Качнул головой из стороны в сторону.
– Не на-до!
И столько было сокрыто в его голосе беспощадной ярости, жестокости, зла, что Левченко захлебнулся слезами и в следующий миг стих – понял, что этот страшный человек пристрелит его, не задумываясь.
Каукалов убрал пистолет в кобуру, подхватил лежавшую на земле папку с документами, кивнул напарнику:
– Пошли!
Покорно закинув автомат за плечо, Аронов отозвался коротким грустным эхом:
– Пошли!
Лицо у него было расстроенным, вытянутым, как у этого неудачливого шофера.
Каукалов раскрыл путевой лист и вслух прочитал: "Левченко В.К.", – подумал о том, что водителя скорее всего зовут Владимиром либо Валерием, а по отчеству он – Константинович… Каукалов поглядел на расстроенное лицо Аронова, понял, что тот переживает, представляя себя в шкуре этого бедолаги.
Уходя, Аронов оглянулся на вытянутого вдоль березового ствола, застывшего в болезненном онемении Левченко, наткнулся на его ненавидящий горящий взгляд и поспешно отвернулся. Поежился, будто за воротник ему попала холодная вода: вспомнил, как водитель старался разговорить его по дороге. Каукалов шел, не оглядываясь, – ему было наплевать на Левченко. Приблизились к КамАЗу.
– "Канарейку" без меня отогнать к деду Арнаутову сможешь?
Аронов отрицательно тряхнул головой:
– У меня же нет прав.
– Ах, Илюха! – досадливо поморщился Каукалов. – Давно бы купил себя права. Сейчас это делается с легкостью необыкновенной. Совковые времена, слава те, прошли. Ладно, жди меня здесь, минут через десять вернусь, – он сел в "жигули", аккуратно, по травянистой косине объехал фуру, занявшую узкую дорожку целиком, и укатил.
Аронов забрался в кабину КамАЗа, поежился, словно перед опасным прыжком. Тревога не оставляла его: была бы его воля, он удрал бы куда глаза глядят, скрылся бы из Москвы, поселился где-нибудь на юге, у моря и зажил бы там припеваючи… Но все это – мечты, мечты, несбыточные мечты. Никуда он не исчезнет, а будет нести свой крест до конца, поскольку характер у него – мякинный, сопротивляться Илья Аронов не умеет, школьный друг Жека предложил ему дело – и у него не хватило сил отказаться. Дальше – больше. Теперь же уйти не удастся. Никогда! Он повязан, он обречен. Аронов не выдержал, всхлипнул, ладонью стер с глаз мелкие горячие слезы. Ему было жаль себя.
Напарник его, как и обещал, вернулся через десять минут.
– Вот и я! – бодро провозгласил Каукалов, забираясь в кабину фуры.
– А машину куда дел?
– Загнал на кудыкину гору. – Уловив обиженно-недоуменный взгляд Аронова, пояснил: – отогнал километров на пять отсюда, поставил на стоянку среди треллеров, мужикам наказал постеречь, а сам за тобой вернулся…
– Пешком? Так быстро?
– Зачем пешком? – Каукалов усмехнулся: детская наивность школьного приятеля иногда его изумляла. – Остановил "Волгу" с симпатичной бабелью за рулем, она меня и подкинула, – Каукалов азартно хлопнул ладонью о ладонь. – Ну, благославясь! – Он завел КамАЗ, тихо стронул с места, покатил на медленном ходу назад, стараясь не съехать с узкой опасной дорожки.
А через час двадцать громоздкий, длинный, как поезд, КамАЗ с прицепной тележкой остановился в глухом переулке неподалеку от дома деда Арнаутова, еще через час фуру загнали в огромный алюминиевый ангар на Балтийской улице и начали разгружать.
Старик Арнаутов довольно потирал руки и не переставал радостно, будто весенняя птица, восклицать:
– Ай да Жека, ай да молодец!
Фуру с прицепом разгрузили лишь к утру – так плотно она была набита товаром. И все нужное, все модное – дубленки разного покроя и выделки, длинные и короткие, обливные и с кожаным верхом, с верхом "крэг", имитирующим старый велюр, и с вышитым шелком орнаментом, зимняя обувь и кожаные куртки, несколько сотен кип первосортного хрома и модные шляпы…
– Ай да Жека! Ай да молодец! – продолжал прыгать воробьем вокруг фуры старик Арнаутов. – Ничего себе намолотил урожай! Ай да Жека!
Пустую фуру Каукалов отогнал на рассвете на одну из улиц, примыкавших к кольцевой бетонке и бросил там.
На следующий день дубленки, куртки и обувь появились на вещевых рынках Москвы.
К утру Левченко обессилел совсем. Холодный сырой воздух сделался пористым, поплыл перед ним, задвигался неряшливыми лохматыми пластами. Ночная студь, казалось, выхолодила из него последние остатки тепла, кровь перестала циркулировать в жилах.
Он пытался развязаться, покалечил, разодрал себе в кровь запястья, но все попытки оказались тщетными. Ноги у него подгибались, все тело наполнилось болью, перед глазами время от времени появлялись и тут же исчезали яркие всполохи.
Он пробовал кричать, но крик его угасал в нескольких шагах, не пробивался сквозь чащу деревьев – вокруг его березы плотным валом стояли ели, и в их тяжелых мохнатых лапах увязал, глохнул любой звук. Хотя шум перегруженной кольцевой трассы, не умолкающий даже ночью, доносился отчетливо. Левченко ловил эти звуки и плакал.
Освободиться самому, без посторонней помощи, у него не было никаких шансов, но вряд ли кто найдет его здесь в ближайшее время, сам он не выдюжит более двух-трех дней: сдохнет от голода и холода.
А следом за ним умрет еще один человек, которого Левченко больше всех любил на белом свете, – его мама. Седенькая, подвижная, легкая, как пух, старушка, учительница истории, до сих пор подрабатывавшая уроками в школе, которые охотно посещали не только ученики, но и учителя. Она была смыслом его жизни. Из-за матери он до сих пор не женился – боялся, что появление в доме еще одной женщины усложнит жизнь его матери и она быстро сойдет на нет и угаснет, а этого он не переживет.
На какое-то время Левченко забылся. То ли одурь это была, то ли короткий сон измученного организма, то ли просто он потерял сознание, – не понять, но Левченко обвис на веревке, голова его упала на грудь, плечи неестественно вывернулись, из носа вытекла струйка крови.
Минут через пять он зашевелился, застонал и поднял голову. Просипел он едва слышно, дыряво:
– Лю-юди!
Нет, людей не было. Лишь доносился вязкий шум недалекой трассы, да тинькали хлопотливые синицы. Рассвело, воздух сделался жидким, еще более холодным, на сучьях деревьев и корягах появился пот. Левченко вновь вспомнил о матери, из глаз опять полились слезы. Он горько шевельнул губами, промычал что-то про себя, фраза получилась невнятной, глухой, усталое лицо пробила боль, и Левченко закричал. Он не хотел, он не мог, не имел права умирать. И главное – за что умирать? За какое преступление, за какое правое или неправое дело он должен покинуть этот свет?
Он слышал собственный протестующий крик – слабый, сиплый, чужой. Это был крик очень больного, приговоренного к смерти человека, который прощался с жизнью. Но крик этот не смог даже насторожить или испугать копошащихся рядом чистеньких желтогрудых синиц, ни одна из них не вспорхнула с ветки. Крик хлопнул где-то в груди и угас. Левченко опять забылся.
От утренней студи у него окончательно омертвели ноги и руки, омертвело тело, все стало чужим, холодным, даже мозги. Лишь душа еще теплилась.
Так он провел еще пару часов. Несколько раз его дух приподнимался над телом. Левченко видел себя сверху – маленького, страшного, обессиленного, в крови, и думал, что уже все, умер, – но нет, он еще жил. Жизнь – штука цепкая, до конца держится в человеке, хватается за оболочку, именуемую телом, и покидает эту оболочку очень неохотно.
Он потерял счет времени, счет боли, перестал отличать день от ночи – все перед ним было красным-красно, все плыло в странных холодных потоках воздуха. Неожиданно увидел перед собой двух маленьких, чумазых, одетых в просторные потрепанные мужские пиджаки с закатанными рукавами мальчишек, с любопытством смотревших на него. Один был в аккуратно подвернутых сапогах, другой – в башмаках, причем разных – один черного цвета, другой – коричневого.
Мальчишки эти четко, будто на экране кино, обозначились в дыре, неожиданно образовавшейся в багровых потоках воздуха.
– Вы кто? – едва ворочая языком, спросил Левченко, дернулся в своих путах и, пробитый болью, застонал.
– Это Петька, – один из пареньков, тот, который был обут в разноцветные ботинки, показал на своего спутника. – А меня зовут Витькой. А ты кто?
– Помогите мне, – тяжело, еле передвигая распухшим языком, попросил Левченко. – Я шофер… дальнобойщик… Меня ограбили.
Петька с сочувствием глянул на Левченко, достал из кармана ножик с красными щечками – когда-то ножик был фирменным, верно служил хозяевам, но потом его за ненадобностью выбросили на помойку, и Петька подобрал его. Щечки ножика были украшены медным, впаянным в пластмассу крестиком – знак того, что нож этот произвели когда-то в Швейцарии. Отщелкнув лезвие, Петька обошел Левченко кругом и одним ловким, коротким и точным движением рассек веревки, которыми тот был привязан к дереву.
Потом распластал веревку, связывавшую водителю руки. Освобожденный Левченко не удержался на ногах и плашмя плюхнулся на землю. Свет перед ним опять померк.
Очнулся он от того, что Петька всовывал ему в рот горлышко пластмассовой фляжки. Совсем, как медсестра на фронте, подбадривающая раненого бойца. Глоток водки из фляжки значил очень много. Левченко напрягся, глотнул. Это была вода.
Он скосил измученные, потерявшие зоркость глаза на фляжку. Левченко сделал еще несколько глотков и откинул голову назад.
Прошептал едва слышно:
– Спасибо.
Витька с жалостью оглядел его, спросил дрогнувшим сочувственным голосом:
– Кто же это вас так, дядя?
Левченко закашлялся, слизнул языком что-то горькое, противное, проступившее на губах:
– Если бы я знал… Какие-то подонки, переодетые в милицейскую форму… – Он застонал, поморщился от боли, прошептал: – Спасибо вам, ребята… Если бы не вы – был бы я уже, наверное, на том свете.
Петька смущенно отвел взгляд в сторону.
– Ну что вы, дядя! – это смущение никак не вязалось с бомжом-беспризорником. Левченко хрипло вздохнул. Совершенно не к месту в памяти всплыла цифра, приведенная то ли на заседании в Государственной думе, то ли еще где-то, – Левченко услышал ее с экрана телевизора и запомнил: – в России ныне беспризорников – четыре миллиона человек. Четыре. И все это – безотцовщина, беглецы из родных домов, пацанье, обездоленное войной в Чечне, революциями, прочими "демократическими" преобразованиями. И дорога у этих ребят одна – в бандиты. Если, конечно, не родится, на их счастье, новый Макаренко.
– Ребята, вы не могли бы сходить на трассу и позвать кого-нибудь из милиции, а? – попросил Левченко. – Там постоянно курсируют милицейские машины.
Петька вновь отвел глаза, вздохнул:
– Не можем, дядя!
– Почему? – с трудом просипел Левченко. – Ведь я же без помощи умереть могу.
В ответ Петька тихо рассмеялся, показав Левченко желтоватые прокуренные зубы.
– Вы уже остались в живых, – сказал он, – и это надолго. Примета такая есть. Я знаю.
– Ты, случаем, не в Чечне раньше жил? – спросил Левченко.
– В Чечне, – угрюмо проговорил Петька и покосился на приятеля, сосредоточенно рассматривавшего свои ноги, обутые в разноцветные ботинки. Судя по его виду, обувью своей он не очень был доволен.
– А сейчас где живете?
– В трубе.
– В трубе? – Левченко закашлялся, выплюнул изо рта что-то розовое.
– Да, в трубе, под землей. Там, где проходит отопительная магистраль.
– Ах, ребятки, ребятки, – жалостливо пробормотал Левченко, приподнялся на локтях – он боялся, что мальчишки эти уйдут, бросят его. – Ах, ребятки, ребятки… – Он выплюнул сукровицу, униженно попросил Петьку, главного в этой парочке: – Ну сходи на трассу за милиционером, а? Ну, пожалуйста!
– Я же сказал: не могу, – сердито пробурчал Петька.
– Почему? – Левченко опять сплюнул, застонал – ему было плохо, земля уплывала куда-то в сторону.
– Тут же загребут и отправят в детприемник, – пояснил Петька, – вместе с Витькой.
– Тогда помогите мне хотя бы добраться до трассы… А? – Левченко с трудом перевернулся на живот, приподнялся на обеих руках, покрутил головой, стараясь удержать землю, которая упрямо уползла из-под него. – Сам я не смогу.
Петька с сожалением сдвинул полиэтиленовый пакет, перекинутый на веревочках через шею, за спину – в пакете были грибы, и скомандовал напарнику:
– Взялись, Витек!
Тот подхватил Левченко под одну руку, Петька – под другую и, кряхтя, сопя, спотыкаясь, они двинулись к трассе. Где волоком, где на ногах, где на четвереньках… Через двадцать минут добрались до бетонки. Пацаны помогли Левченко по осыпи выкарабкаться наверх и незамедлительно исчезли, словно бы их и не было.
Левченко, шатаясь, поднял с земли какую-то крученую железяку – похоже, штырь из бетонного блока, подперся им и выпрямился в рост – страшный, с окровавленным лицом, с распухшим ртом, с красными от слез глазами.
Ему было от чего плакать – он вернулся к жизни, с которой уже расставался.
Два дня спустя старик Арнаутов, с озабоченно-горестным видом прикладывая руку к щеке – у него неожиданно разболелся коренной зуб, – спросил у Каукалова:
– Слушай, а этот водила ваш не мог освободиться?