– Как? – не понял Левченко и удивился наивности собственного вопроса.
– А как люди видят сны? Этого не знает никто. В том числе и Петька.
– Сам-то ты, Петро, откуда? Разве из Киева?
– Из Чечни, из города Грозного, – обыденно сообщил за Петьку Витька, – у него и отец там, – он выразительным движением перечеркнул воздух, – и мать… – Витька сделал второе перечеркивающее движение, – все там остались.
– Ясно. – Левченко сочувственно вздохнул. – И больше никого там? Ни братьев, ни сестер?
– Никого, – спокойно отозвался Петька.
– Искать пробовал?
– Пробовал. Чеченцы поймали и чуть голову не отрезали.
– А ты, Витек, откуда?
– Я из Средней Азии. Из города Душанбе. Слыхал про такой?
– Еще бы, – Левченко усмехнулся. – Я там когда-то в армии служил.
– Раньше это был очень хороший город. Виноградный. Какой сейчас – не знаю.
– Тоже никого не осталось?
– Где-то сеструха маленькая кантуется, а где точно – не знаю. Ее по дороге у нас цыгане выкрали.
– А родители… Родители куда глядели?
– Родители? – Витька стянул острыми темными зубами с шампура колбасный кружок, торопливо сжевал его, затем резко и шумно вздохнул, остужая опаленный горячей колбасой рот. – Родители? – переспросил, лицо у него странно дернулось, поплыло в сторону. – Родителей у нас нет. – О себе он неожиданно начал говорить во множественном числе, и было сокрыто в таком отношении к собственной персоне что-то шаманье, вещее и одновременно – что-то боязливое, словно бы Витька опасался плохих слов, способных прицепиться к человеку. – Отец у нас еще в Душанбе умер – его поймали на улице таджики и избили. Домой отца привезли на танке русские из двести первой дивизии. Без сознания. Пожил отец два дня и умер.
– А мать? – проникаясь Витькиной бедой, Левченко горько поморщился.
– Мать скончалась по дороге в Россию, когда в товарном вагоне ехали.
Левченко вновь вздохнул: это сколько же горя бродит по Земле! Раньше такого не было. Одни, наиболее изворотливые и вороватые, обогатились, в долларах купаются, с зелеными купюрами ходят в сортир. Другие бедуют, голодают и тихо ненавидят первых. О таких нищих детишках, как Витька с Петькой, раньше не рассказывали, делали вид, что в России беспризорной пацанвы не существует. Теперь же кто-то в Государственной думе смелый оказался – обнародовал цифру: в России беспризорных детишек – четыре миллиона.
И Петька с Витькой входят в это число, в четыре миллиона. Рот у Левченко горестно сжался. Несколько минут он сидел молча и крутил головой, будто его сильно ударили по затылку и едва не вышибли мозги.
– М-да, – наконец с досадой проговорил он, – мы можем сделать вот что, ребята, – он повысил голос, стараясь подавить в себе неуверенность, – мы можем переехать ко мне, в город Калининград. У меня там дом хороший в тихом месте, почти в центре, немецкий – целый коттедж. Места много. Мы там с матерью живем вдвоем…
– Калининград – это на границе с Польшей? – Петькин взгляд сделался заинтересованным, зажегся, но тут же потух.
– Да.
– Любопытно, любопытно, – как-то по-взрослому протянул Петька.
– В коттедже есть камин. Такое вот пламя развести можно запросто, – Левченко кивнул на костерок, – можно в два, в три раза больше. Камин очень хороший, большой, как печь. Печь, кстати, тоже есть. А по ночам я иногда слышу немецкую речь – это говорят бывшие хозяева.
– Не хозяева, а духи, – поправил Петька.
– Духи, – согласился Левченко.
– Только зачем нам, дядя, менять столицу нашей Родины Москву на невесть чей город Калининград? А? – Петька сощурился вопросительно, взял из Витькиных рук шампур и губами сдернул с него пару колбасных кругляшков.
– Ну как зачем? Хоть спать будете нормально, не на трубах отопления… Это раз. Еда будет нормальная, домашняя – два, в школу начнете ходить – три. Есть еще четыре, пять, шесть… Перечислить?
– Не надо. Я их и без тебя знаю… – голос Петьки неожиданно дрогнул, и Левченко понял, что он вспомнил житье-бытье с матерью и отцом.
– Я буду в рейсы ездить, гостинцы вам привозить, – зачастил Левченко, усиливая напор, – а вы будете ждать меня… С моей мамой. Ее зовут Ниной Алексеевной. Э? Это же здорово, ребята! В школу пойдете…
Петька молчал. Витька тоже молчал. В их паре старшим был Петька, как он решит, так и будет.
– Ну что, ребята? Устраивает вас такая жизнь? – Левченко понял уже, что никуда эти ребята не поедут, они будут бомжевать и лелеять свою независимость, пока их не убьют такие же чумазые, как и они сами, бомжата – только более жестокие, более опытные.
– А вдруг твой Калининград к Германии отойдет? – спросил Петька. – У нас ведь как бывает: отдадут и ни у кого не спросят. А штамп в бумаге поставят задним числом.
– Не должен отойти, – неуверенно проговорил Левченко.
– Вот видишь, дядя, ты и сам этого не знаешь…
Еще минут десять Левченко уговаривал ребят, но все было бесполезно – они не хотели ехать с ним в Калининград. И не потому, что Москва им дороже бывшего Кенигсберга, не потому, что они не верили этому славному большерукому мужику с добрыми глазами. Они ему верили, он им нравился, и даже не потому, что боялись потерять свободу – потеряв, они могли довольно легко и быстро обрести ее вновь, а потому, что надеялись встретить в Москве своих родных.
Ведь, как известно, все дороги в России ведут в Москву, поэтому и Витькина сестренка, когда сбежит от цыган, обязательно объявится здесь, и Петькина тетка, родная сестра его матери, адреса которой он не знает, тоже должна приехать в Москву. Тетка вообще бывает здесь регулярно, приторговывает на Киевском вокзале. Вот поэтому трогаться из Москвы им нельзя.
Всякие разумные объяснения, что Москва – это не город, а страшный спрут, пожирающий людей, что тут даже соседи не встречаются годами, поэтому шансы у Петьки с Витькой совершенно ничтожны, не убедили ребят.
Уехал Левченко один.
Отойдя от костерка метров на десять, обернулся, прокричал ребятам:
– Вы, мужики, подумайте, если можно… Подумайте малость мозгами над моим предложением. А я вернусь, и мы продолжим наш разговор. Ладно?
Витька приподнялся над костром, махнул рукой – ладно, мол, потом снова присел и его не стало видно.
Наконец Ольга Николаевна разрешила Каукалову и его напарнику выйти из дома. Из этого милостивого разрешения следовало: опасность миновала.
Старик Арнаутов позвонил Каукалову и, засмеявшись громко, с плохо скрытым пренебрежением объявил:
– Карантин окончен!
Каукалов с наслаждением потянулся, походил по квартире, хрустя костями, потом надел на себя джинсовую пару – турецкую куртку и американские брюки, подобранные в тон, – и направился к другу.
– Все, Илюшка, – сказал он, – вышел указ о нашем досрочном освобождении.
В ответ Аронов грустно улыбнулся, раскинул руки в стороны, повертел ими в воздухе:
– Времени потеряли столько, что…
– Не жалей, Илюха! – перебил Каукалов. – Как там насчет канашек всяких-разных, а?
– Кое-что придумал.
– Может, сегодня этим и займемся?
– Может, Жека… Очень даже может быть, – он засуетился бестолково, заметался по комнате, потом резко, будто мушкетер, рубанул рукою воздух и достал из гардероба костюм.
– Займись канашками, Илюшк! – попросил Каукалов. – А то от путан тех – ни проку, ни удовольствия. Одни лишь прорехи в карманах. Давай сегодня к вечеру реализуем твой план. А? – Каукалов смущенно покашлял в кулак. – На тебя смотрит Европа!
– Европа, у которой большая ж… – Аронов не договорил, засмеялся. Натянул хорошо отутюженные, с ровной линеечкой, брюки, черную водолазку. Крутанулся перед зеркалом, поправил прическу. – Лучше быть свободным и здоровым, чем полосатым и больным… Полосатым – в смысле ходить в полосатой робе Александровского централа. Слушай, Жека… Появился тот самый дядек, помнишь, я тебе говорил?
Каукалов наморщил лоб, пытаясь вспомнить, что за дядек, вопросительно глянул на Аронова.
– Тот самый человек, которому можно сплавлять угнанные машины.
– Два дела одновременно мы с тобой, Илюша, не потянем.
– Как знаешь, Жека. Кстати, он мне и кастет организовал.
Каукалов невольно улыбнулся: представил себе этого орла в полевой милицейской форме, при бронежилете и с кастетом в руках. Очень эффектно!
– Дядек пока не нужен, – сказал он.
– Мое дело – предложить, твое – отказаться. А что, мы самостоятельным промыслом уже не будем заниматься?
– Пока находимся на крючке – нет. А вот сорвемся с крючка…
– Планы на этот счет есть какие-нибудь?
– Зреют.
Вечером в Илюшкиной квартире появились две девушки – милые, скромные, непритязательно одетые. Сразу было видно, что на "мерседесах" не ездят. Старшие Ароновы до сих пор сидели на даче – теперь антоновку сортировали. Так что Илья хозяйничал в квартире один.
– Здрассьте! – дружно произнесли девушки.
Каукалов с интересом глянул на них – он совершенно не помнил, видел ли этих девчат раньше. Лица, во всяком случае, были незнакомы. Девушки, словно бы подслушав его мысли, вновь в один голос заявили:
– А мы вас знаем!
– Откуда?
– В школе не раз встречались.
Каукалов про себя отметил, что девушки, хоть и носят разные фамилии: одна – Хилькевич, вторая – Новиченко, похожи друг на друга так, будто бы одной матерью рождены.
Хилькевич присела в коротком старомодном книксене, – Каукалов вспомнил, что этому девчонок в их школе специально обучали, – и назвалась:
– Майя.
Ее подружка ухватила тонкими пальцами край клетчатой юбки и, посмеиваясь, копнула носком туфельки паркетный пол:
– Катя.
– Как российская царица Екатерина Великая, – Каукалов одобрительно кивнул, внутри у него что-то сладко и томительно сжалось.
– Проходите, проходите, девочки, – засуетился Аронов, – чувствуйте себя, как дома, у нас все уже на столе.
– Люлек, а чего празднуете-то? – спросила Майя.
– Нашу с вами встречу, девочки.
– Ох, какое историческое событие! – Майя фыркнула.
– Историческое, не историческое, но раз встретились, то можем кое-что хорошее придумать, – сказал Каукалов.
– Хорошее мы всегда можем придумать. Даже без выпивки и закуски, – многозначительно изрекла Майя. Она была, как принято ныне говорить, девушкой без комплексов. – Хотя с выпивкой и закуской лучше. Все не всухую, – Майя рассмеялась.
Смех у нее был звонким, заразительным, словно у пионерки.
Девушки Каукалову понравились. Обе. Он все пытался их вспомнить, но не получалось: почему-то все, кто в школе был младше, не остались в памяти.
– Прошу, прошу, прошу! – заторопился Аронов, показал рукой в глубину квартиры. – Соловья баснями не кормят, соловьи любят телесную пищу.
Майя опять рассмеялась. Она вообще относилась к категории жизнерадостных, легких, смешливых людей, которым покажи палец – хохотать будут до вечера. Каукалову понравилось это, поскольку сам он был совершенно другим человеком.
За столом вспоминали школу, учителей, Катя Новиченко предложила даже выпить за какую-то Марину Сергеевну Плучекову, которую она считает лучшей учительницей всех времен и народов, немного потанцевали в уютной темноте, а потом Аронов увел Катю в соседнюю комнату, а Каукалов остался с Майей…
Они лежали рядом на тахте, застеленной старым пледом, и курили. Майя забавлялась, пускала в воздух светящиеся кольца самых разных конфигураций: круглые, аккуратные, небольшие, словно пшеничные сушки – лакомство российского пролетариата, овальные, похожие на горчичные бублики, подававшиеся к чаю в купеческих домах, и даже четкие, тщательно слепленные из дыма, восьмерки.
– Ты учишься? Работаешь? – вдруг спросил Каукалов.
– Учусь.
– Где?
– В Академии народного хозяйства. Есть такая, знаешь? В студенческих кругах называется Плешкой.
– Слышал. На каком курсе?
– Ты что, кадровик? Или инспектор из учетного стола?
– Нет, – Каукалова неожиданно смутился, что было непривычно для него. – Просто я думаю: а что, если мы соберемся куда-нибудь на отдых? Недели так на две. Ты сумеешь освободиться от занятий?
– Еще как сумею! – жарко воскликнула Майя, приподнялась на одном локте и пытливо глянула на Каукалова. – Куда поедем, в какие края? – спросила так, будто вопрос этот был уже решен.
– В Хургаду или в Анталью.
– В Анталье хорошо, только там море в эту пору холодное, а так, наверное, все в порядке, – она задумалась, – и тепло там, и кофе прямо на улицах готовят, и хурма на ветках висит. Но то, что купаться в море нельзя, – это плохо.
– А в Хургаде?
– В Хургаде в это время, говорят, еще жарко. Море – как в Пицунде в летний сезон.
Каукалов прикинул: поездка в Хургаду – одна из самых дешевых, он это высмотрел в "ценнике", опубликованном в газете "Московский комсомолец" – две недели отдыха с едой, жильем и теплым морем обойдется в пятьсот долларов. Максимум в шестьсот…
Вспомнил: именно в эту сумму обошлись им проституточки. Каждая. А тут за те же деньги целых две недели в Хургаде с девочками.
– Ну что, летим в Хургаду?
– Летим! – решился Каукалов.
Майя нежно, волнующе рассмеялась и повернулась к Каукалову…
Настя Серегина происходила из простой строгой семьи, в которой выдающихся личностей, в общем-то, не было, поскольку это не так-то просто – воспитать выдающегося человека, но зато было много людей, пользующихся общим уважением: Серегины всегда славились работоспособностью, дружелюбием, чистоплотностью. Всем, кто просил у них помощи, помогали, никому не отказывали. Говорят, полковник Серегин – летчик, Герой Советского Союза, погибший вместе с Гагариным, тоже из их рода, но точных свидетельств на этот счет у Насти не было.
Когда Михаил Рогожкин вместе с колонной фур уехал в Москву, Настей овладело беспокойство. Она пыталась посмеиваться над собой: "Пустое все это, сегодня есть, а завтра пройдет", – но не тут-то было, не проходило. И поняла Настя, что из этого чувства ей не выбраться, да и не хотелось выбираться, вот ведь как.
Рогожкин позвонил ей из Москвы на работу. Она вспыхнула, затрепетала, словно юная восторженная девчонка, залепетала что-то в трубку, слыша Рогожкина, и совершенно не понимала, что он говорит.
К сожалению, долго общаться им не пришлось – каждая минута телефонной связи с Москвой стоила немалых денег…
В трубке уже щелкнуло что-то железное, будто минутная стрелка, набрав скорость, ударилась о металлическую преграду, и Рогожкин отключился, а Настя все держала в руке трубку и счастливо улыбалась.
Вечером Настя сказала своей матери:
– Мам, ты знаешь… похоже, я скоро выйду замуж.
Дарья Александровна охнула и прижала руки к щекам.
– Наконец-то! А то я боялась – ты останешься в девках. Такая видная, такая ладная – и в девках!
– Я и сама, мам, честно говоря, боялась – никто мне не нравился, – Настя засмущалась, щеки у нее порозовели, – а вот сейчас… сейчас… Я чувствую, что буду счастлива, мама.
– Кто он хоть, Настя?
Дарья Александровна работала заведующей аптекой и была знакома с доброй половиной города. Многим помогла разными пилюлями, микстурами, порошками, примочками.
– Из наших же… Водитель. На международных перевозках.
По лицу матери пробежала тень сомнения, она чуть было не сказала: "А не лучше ли поискать мужа среди инженеров, дочка? Не столь денежная, конечно, профессия, но интеллигентная", – но в последний миг все-таки сдержала себя. Лишь улыбнулась грустно, и эта улыбка неожиданно состарила ее, под глазами разом проступила увядшая кожа, щеки покрылись морщинами.
– Дай-то бог, дочка! – сказала Дарья Александровна, притянула Настю к себе.
Рогожкин вернулся из рейса через три дня – усталый, пахнущий бензином, потом, кожей, с гудящими от тяжести руками и покрасневшими глазами. В этом первом рейсе спать доводилось мало, колонна моталась по всей Московской области, собирая груз для Белоруссии. Отдыхали урывками, на коротких стоянках и вообще спешили побыстрее оказаться дома. Малютка Шушкевич на одной из последних стоянок задумчиво произнес:
– Что-то Москва неласковая стала.
– А с какой стати Москве быть ласковой? – спросил его шофер со странной фамилией Рашпиль. Был он высокий и тонкий, будто жердь, в рейсах не брился, густо зарастал жесткой трескучей щетиной медного цвета. – Она все имеет, все захапала себе, купается в сале и масле одновременно, и ей наплевать с колокольни Ивана Великого на всех, кто не имеет ничего. Богатые нищих не разумеют. Разве не этот закон – главный в Москве?
– Ну и чего она добилась, твоя Москва? – Шушкевич воробьем запрыгал вокруг длинного несуразного Рашпиля.
– Она – твоя точно так же, как и моя, – угрюмо огрызнулся Рашпиль.
– Чего добилась? Того, что все ее ненавидят?
– А ей на это наплевать.
– Доплюется Белокаменная, на семи буграх стоящая, – в горле у Шушкевича задребезжало что-то ржаво и угрожающе, – не плевать, а блевать будет. Соскребут пуп с большого пуза России лопатою… Воров где больше всего скопилось? В Москве. Разбойников, чьи руки по самые подмышки замараны кровью, их где больше всего? В Москве. Хапуг-чиновников? В Москве. Нехристей? В Москве, – Шушкевич сжал обе руки в один большой кулак и потряс этим кулаком, будто гирей. – В Москве-матушке осело все самое худое, что есть на белом свете.
Рогожкин не раз слышал, как люди с ненавистью говорили о Москве, считая, что в этом городе действительно осело вселенское зло, и ему делалось грустно – все-таки в Москве нормальных людей гораздо больше, чем преступников, много больше. А неугомонный однофамилец бывшего белорусского спикера всех москвичей причесывает под одну гребенку: все, мол, тут плохие! Да нет, не все!
– Кончай базар! – встрял в разговор Стефанович.
Мигом осекшись, слово старшего – закон, Шушкевич поднял обе руки – показал, что сдается.
– Молчу, молчу!
Хорошим качеством обладал Шушкевич – остывал так же быстро, как и загорался.
– Слушай, Рашпиль, ты хотя бы побрился, – повернулся Стефанович к длинному, раскачивавшемуся на кривоватых ногах Рашпилю, – не то остановят нас где-нибудь на посту ГАИ и дальше не пустят. Задержат, как чеченских бандитов.
Рашпиль задумчиво поскреб щетину на щеке, соображая.
– Я ведь, как Фидель Кастро, – наконец произнес, – пока домой не вернусь – бриться не буду.
– Революционер! – Стефанович фыркнул. – Смотри, если гаишники прицепятся, выручать тебя не буду. – Он обвел глазами водителей. – Ну что, братва? В путь-дорогу готовы?
– Готовы, – Шушкевич не удержался, подпрыгнул, дернул в воздухе короткими ногами, будто балерина на сцене.
– Сейчас заедем в один большой дешевый магазин, супермаркет называется, за подарками… И потом – домой!
Рогожкин купил Насте пушистую мохеровую кофту цвета чайной розы и ладные итальянские туфли – самые модные, моднее нет, как пояснила Рогожкину продавщица, – а также маленький флакончик туалетной воды "Шанель". В этих духах, да в одеколонах Рогожкин не разбирался и очень переживал: а вдруг Насте не понравится?