Охота на охотников - Валерий Поволяев 28 стр.


Левченко удивленно приподнял брови.

– Вообще-то, Вован, пора собираться в другую сторону. В Москву.

Левченко послушно наклонил голову.

– Когда?

– Скоро. Может быть, через неделю, может, чуть раньше, а может, чуть позже – недели через полторы. Решим, в общем. Пора, Вован, открывать сезон охоты. Не дадим щипать нас, как приготовленных для шулюма уток… – Егоров помолчал немного. По тому, как напряглось его лицо, стало понятно: чего-то он недосказывает.

– Что-нибудь случилось?

– У меня тут приятель один старый обнаружился, непростой человек, как про таких говорят. – Егоров закашлялся, выбил из груди мокротную тяжесть, мешавшую говорить. – Он-то мне, собственно, и помог навести в милиции справки… Под колпак тебя, Вован, взяли в Москве.

– Это я чувствую…

– Кто-то из милицейских чинов. В самом аж министерстве эта сука работает – аж там… Кто конкретно – он пока не знает, но узнает обязательно.

– Это та профура, которой Моршков звонил. Она, наверное, и пасет меня, больше некому. – Левченко залез пальцами в карман куртки, достал бумажку. – Вот. Подполковник Моршков называл ее Ольгой Николаевной. Фамилия – Кли… Климова, Клименко, Клиросова, Клипова, Климактерическая, Клибобоева или что-то в этом духе. Моршков называл ее товарищем подполковником…

– Ну, товарищей подполковников в Москве знаешь сколько? Как собак нерезанных. Воз и маленькая тележка.

– Но подполковников-баб, да еще с известным именем и отчеством – раз, два и обчелся.

– Тоже верно, – Егоров крякнул, помял пальцами живот – место, где у него продолжал ныть шрам, оставшийся после аппендицита, – но если бы это было министерство куриных прививок или госкомитет водопроводных заглушек – тогда проблем не было бы, а Министерство внутренних дел – это Министерство внутренних дел, организация, куда не так-то просто добраться. Теремок за семью печатями. Я уже загнал сведения об этой бабе своему корешку – ответа пока нет.

– Жалко, – Левченко вздохнул и спрятал бумажку в карман, – говорят, что моя милиция меня бережет, а она вон как бережет…

– Потому мы и решили гуртом подниматься. Думаю, к нам кое-кто еще присоединится. Если понадобится – и милиции накостыляем. Так что не горюй, дружок. Узнаем, кто эта твоя таинственная "Кли…". Обязательно узнаем. Оружие у тебя есть? – спросил он резко, будто выстрелил.

Левченко опасливо дернул головой, вбирая ее в плечи, скосил напрягшиеся глаза на телефонный аппарат.

Егоров заметил движение.

– Думаешь, подслушивают? Да кому мы с тобой нужны? Я – не Мюллер, ты – не Штирлиц. А оружие нам понадобится обязательно. Они же вооружены?

– Вооружены.

– Вот. Значит, и у нас должны быть не только рогатки.

– Один ствол есть, – смущенно пробормотал Левченко. Это была его великая тайна, которую он не хотел открывать даже своему напарнику, но сейчас наступил тот момент, когда скрывать нельзя. – Купил по случаю. Чтобы веселее жилось.

– Длинный ствол или короткий?

Левченко не сразу понял, что Егоров имеет в виду, замялся, глянул вопросительно – уж не об обрезе ли спрашивает напарник, – и тут до него дошло, что "длинный ствол" – это автомат или карабин, а короткий – пистолет. Улыбнулся виновато:

– Короткий.

– Тоже дело, – одобрил Егоров, – нам и короткие стволы сгодятся. Но пару длинных нужно иметь обязательно. – Он озабоченно потер один висок, потом другой. – Ладно, этим я займусь.

Скоро Егоров ушел. Левченко ощутил пустоту. Это ощущение вызвала у него прохладная тишь дома, в которой не было ни одной живой души. Кроме Чики.

Нина Алексеевна стала часто уходить по вечерам. Левченко думал, что она занята чем-то в школе – то ли ведет занятия с отстающими, то ли встречается с бывшими учениками, а оказалось, нет: Нина Алексеевна начала посещать разные партийные собрания.

– Мам, зачем это тебе надо? – спросил у нее Левченко.

– Ну как же, сынок! Разве тебе нравится, сынок, как мы живем?

– Нет.

– А беспросветная нищета наша? Конца-краю ей не видно. Я раньше поддерживала демократов, даже на митинги в их поддержку ходила, а сейчас вот они, демократы эти…

– Что они?

– Да посмотри, что они со всеми нами сделали? Телевизор включить невозможно – народ голодает, учителя бастуют, врачи тоже бастуют, шахтеры перекрывают железную дорогу, жены летчиков – взлетные полосы… Женщины плачут, дети плачут…

– Держалась бы ты, мама, от всего этого подальше, – посоветовал Левченко.

– Не могу. Кто-то же должен подавать голос в защиту этих людей.

– Но не ты же, мам! Для этого Государственная дума есть…

– Мать заминку сына мигом уловила.

– Ну вот, видишь, защитников – раз, два и обчелся. Даже меньше того – на счете "раз" ты уже остановился.

Как-то она разоткровенничалась с сыном:

– Знаешь, я – человек мирный, оружие в руки никогда не брала. Но если сейчас неожиданно крикнут: "Круши гадов!" – я возьмусь за винтовку.

– И сможешь стрелять? – с любопытством спросил он.

– Смогу.

Вот такой у него сделалась мать. И превращение это произошло в последние месяцы. Сын наблюдал за метаморфозами с грустью: винтовка ведь – не женское дело.

– Ага-а! – раздался торжествующий крик из соседней комнаты.

Левченко улыбнулся: Чика! Позвал:

– Чика! Иди сюда!

Судя по всему, попугай находился не в клетке. Видимо, Нина Алексеевна выпустила его полетать по дому.

– Иди-ка сюда, маленький гаденыш! – ласково позвал Чику Левченко, чувствуя в груди странную размягченность, будто он общался с ребенком.

Чика, словно бы поняв то, что ему говорил Левченко, через несколько секунд появился в комнате. Сел на ручку платяного шкафа, изогнулся, как гимнаст в цирке, и проговорил громко, нагло, торжествующе:

– Ага-а!

Вид у Чики был такой, будто он поймал хозяина на чем-то нехорошем. Левченко протянул руку, призывая попугая к себе. Тот, все поняв, пренебрежительно отвернул голову в сторону.

– Ну ты и паршивец! – восхитился Левченко, опять протянул руку. – Иди сюда!

Попугай протестующе мотнул головой, зорко глянул на Левченко и отвернулся. Вот ведь существо! Но сообразительное. Смесь воробья с отверткой.

– Ну, погоди, – предупредил его Левченко, – сейчас я сяду есть кашу с салом… Все съем, тебе ни одной шкварки не достанется.

– Быть того не может! – незамедлительно воскликнул попугай.

– Ага, занервничал! – Левченко ехидно рассмеялся.

– Ага! – подтвердил попугай.

– Иди сюда, стервец! – Левченко в очередной раз протянул руку, и попугай опять отрицательно мотнул головой. В черных живых глазках его заплескались далекие крохотные огоньки. Левченко показалось, что попугай насмехается над ним, и он махнул рукой на строптивую птицу. – Ну, как хочешь, – сказал он, – я пошел есть кашу с салом, бутерброды с красной икрой, филе индейки с грибами, пирожки с повидлом, мороженое с изюмом и семгу с маслом. Все съем сам, тебе ничего не оставлю.

В ответ попугай лишь сглотнул слюну, склонил набок свою крохотную желтую головенку, открыл клюв, собираясь подразнить хозяина, но промолчал.

– Так-то лучше, – одобрил Левченко и переместился на кухню.

Там поставил на газ большую кастрюлю с остатками борща. Подумал: если бы мать была дома, обязательно бы выругала сына – борща-то в кастрюле всего-ничего, на дне только, нужно было перелить его из этой цистерны в посудину поменьше, но сил, чтобы сделать все так, как надо, не было. В конце концов, борщ подогреется и в "цистерне".

Он налил тарелку, поставил перед собой на стол и едва взялся за ложку, как Чика, что-то невразумительно бормотавший себе под нос, приподнял голову и перелетел на стол. Поцокал по нему коготками.

– А-а, маленький паршивец, явился-таки! – поприветствовал Чику Левченко.

– Ага, – подтвердил Чика, приподнявшись на лапах, перепрыгнул на край тарелки, глянул на хозяина, потом переместил взор в подогретый, слабо попыхивающий кудрявым парком малиновый борщ.

– Когда же ты научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу"? – коротко рассмеявшись и ощутив внутри некую теплую грусть, спросил Левченко.

Попугай внимательно посмотрел на хозяина и задумчиво, что-то про себя посоображав, склонил голову набок. Левченко поманил его пальцем, но жест остался без ответа, тогда он подставил ковшиком ладонь: садись, мол, сюда, здесь площадочка побольше, иначе свалишься в суп, но Чика и на это не отозвался, а проворно, несколько раз цокнув коготками по краю тарелки, переместился от хозяина в сторону.

– М-да… Так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу!"

Попугай вновь, не боясь соскользнуть в борщ, звонко цокая о фаянс коготками, переместился по краю тарелки и неожиданно чисто и четко, будто читал книгу, произнес:

– Так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу!"

Фраза была длинной, сложной, ее и человек-то не сразу запомнит, не то что попугай. Чика, словно понимая, что совершил нечто героическое, достойное похвалы, смешно надул щеки и кокетливо наклонил голову вначале в одну сторону, потом в другую, переступил по краю тарелки, потянулся к борщу, хлебнул свекольного бульона, задрал голову вверх и по-воробьиному задергал горлом, грудкой, защелкал клювом, проглатывая наваристую красную жижку. Подцепил снова немного варева, проглотил, ухватил клювом какую-то продолговатую лапшинку – то ли полоску свеклы, то ли кусочек капусты, вновь задрал голову и задрожал всем телом, справляясь с едой.

У Чики был человеческий вкус, ему нравилась еда людей, горячие блюда.

– Ну, Чика! – только и нашел, что сказать Левченко. – Ну, Чика!

– Так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу!" – отчеканил в ответ Чика важным чистым голосом, вызвав у хозяина еще большее изумление, чем раньше. Левченко в ответ лишь дернул по-птичьи головой, подцепил ложкой немного борща и отправил себе в рот.

Чика тоже наклонился, зачерпнул клювом немного бульона. Раньше он никогда не ел с хозяином из одной тарелки, это происходило впервые.

Отсутствие практики и подвело попугая – в следующий миг Чика не удержал равновесия, пошатнулся, будто пьяный, взмахнул крылышками, но спасти себя не смог, и съехал прямо в тарелку, закричал, заблажил отчаянно, произнося разом все известные ему слова:

– Ага, какой у нас Чика хороший, звонкоголосый, импортный, быть того не может, так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу!", ага, быть того не может…

Небольшое ладное тельце его из желтого превратилось в свекольно-розовое, с густыми бордовыми разводами. Ошалевший от того, что с ним произошло, Чика стал походить на неведомую, не занесенную ни в один каталог птицу. Левченко проворно выхватил попугая из борща и бегом устремился в ванную, пустил теплую воду, вымыл руки, потом намылил Чику. Попугай против такой малоприятной операции возражал, он затрепыхался, защелкал железным своим клювом, хоть и маленьким, но способным ущипнуть больно, вцепился хозяину в пальцы.

– Терпи, терпи, дядя, – пробормотал Левченко, не замечая боли, – он перепугался не меньше попугая.

Вымытого, ставшего вновь желтым Чику важно было не застудить. Левченко аккуратно вытер его одним полотенцем, потом другим, сунул себе под свитер.

– Сиди тут, негодяй! – приказал он попугаю, – пока коклюш не схватил.

Чика покорно замер у хозяина за пазухой. В доме было прохладно: экономные немцы поставили в коттеджи такие котлы, которые и топлива много не ели, но и тепла особого не давали, поэтому побегать по коттеджу в трусиках да в маечке Левченко не мог.

Минут через двадцать попугай обсох, и Левченко выпустил его.

Чика, взъерошенный, хмурый, уселся на столе напротив хозяина и стал обихаживать себя – растрепанный наряд ему не нравился.

Разобравшись с попугаем, Левченко полез в погреб, где за банками с солеными огурцами у него лежала коробка с надписью "Терволина" – из-под итальянской обуви. Там, в ветоши, у него хранился пистолет ТТ – тяжелый, с мощным боем, запросто просаживающий пулей толстую доску. Пистолет был старый, – еще военных лет, выпущенный в 1945 году, но очень хорошо сохранившийся, ухоженный и надежный. Купил его Левченко по случаю у одного деда, так, на всякий случай.

Если бы в тот страшный день пистолет был с ним, Левченко вряд ли бы дался в руки двум грабителям в милицейской форме. Впрочем, кто знает – ведь у них был автомат. А с пистолетом против автомата – все равно, что с рогаткой…

Левченко извлек коробку из угла, стряхнул с нее пыль, протер тряпкой, будто опытная хозяйка, ретиво следящая за своим имуществом. Достал пистолет, вскинул его на уровень глаз, мягко нажал пальцем на защитную дужку – на спусковую собачку нажимать не стал:

– Чпок!

Затем, сделав ловкое ковбойское движение, снова вскинул, прицелился в паутину, свитую наглым, оккупировавшим половину подвала пауком:

– Чпок!

Пистолет нравился ему, придавал уверенность. Что ж, старик Егоров прав – обиду этим подонкам прощать нельзя.

Левченко покрутил пистолет вокруг пальца, будто лихой американский налетчик, достал из коробки обойму с желтенькими, нарядными и зло поблескивающими патронами, загнал обойму в рукоять. Лицо его стало серьезным: одно дело – баловаться с пистолетом, когда тот не заряжен, и совсем другое, когда в рукояти боевая обойма.

Он представил себе, каким будет лицо у того кадыкастого парня с капитанскими погонами на плечах, и незнакомо, хищно улыбнулся.

Спрятав оружие, Левченко выбрался из погреба. Некоторое время он сидел на кухне, думал, что делать дальше. Позвонил Розову. Тот предложил снова съездить в Германию на автомобильный рынок, но Левченко отказался:

– Старик, если можно, дай мне пока тайм-аут! Кое-какие хвосты на старой работе обозначились, мне их надо обрубить.

– Сколько времени на это уйдет?

– Пока не знаю. Все может быстро произойти, а может, и нет… Не знаю.

– Ты же теперь у меня работаешь, у ме-ня… – Розов, похоже, усаживался за стол – было слышно, как он гремел стулом, звякал тарелками, побренькивал вилкой с ложкой. Как только он приступил к трапезе, речь его изменилась: – Бапатубапачешь…

Но Левченко понял – в переводе на нормальный язык это означало: "Зарплату-то у меня получаешь…"

– У тебя, – Левченко вздохнул, – спасибо тебе, корешок, но хвосты есть хвосты, их оставлять нельзя.

– Чучараншыйоа, – сказал Розов, что означало: "Ты какой-то нерешительный, Вова", и продолжил: – Вастуборшормецигда! ("Расстанешься ты наконец со своей шарашкиной конторой или нет?")

Левченко вздохнул.

– Я ведь там столько лет проработал. Просто так расстаться не получается.

– Шупяке, – сказал Розов, что означало: "Пустяки!"

– Вот когда обрежу все хвосты, буду находиться в полном твоем распоряжении, – пообещал Левченко. – Тогда хоть месяцами можем гонять по Европе.

– Опумифошо! – сказал Розов. "Это будет очень хорошо", – понял Левченко. В голосе Розова прорезались радостные нотки.

Левченко был ценен как сотрудник в любой команде, совершающей поездки за границу. Он хорошо знал дороги Европы, знал, где можно дешево и вкусно поесть и почти задаром переночевать, где стоит чинить поломавшуюся машину, он бегло лопотал по-итальянски и по-немецки, чуть знал французский и английский. Правда, ровно настолько, чтобы попросить в баре банку пива и объясниться с дорожным полицейским, но больше водителю и не надо… В общем, Володька Левченко был ценным кадром.

– Баусвашлюе, – сказал Розов, что в переводе означало: "Давай, освобождайся скорее", – и добавил: – Упитаами ("И приходи скорее ко мне").

– Ладно! – Правда, Левченко не был уверен в том, что так оно и будет.

Переговорив с Розовым, он некоторое время стоял у окна и с неясной тоской смотрел на улицу, на соседние, давно не ремонтированные, с облупившейся штукатуркой коттеджи; на темные, печально замерзшие деревья с потрескавшейся черной корой; на игриво скручивающийся в жгуты сухой колючий снег, прислушивался к тишине дома, которую иногда прорывал голос Чики… Тишина делалась гнетущей, как затяжная боль.

Отвлек Левченко от созерцания пустынной, будто из недоброй сказки улицы попугай. Попугай прилетел, зацепился лапками за штору и, свесившись головой вниз, произнес торжествующе, будто поймал хозяина на чем-то нехорошем:

– Ага-а!

Глянув в последний раз на замысловатые жгуты снега, Левченко пошел к себе в комнату – надо было немного поспать. Послеобеденный сон, когда половина дел сделана, суп съеден, а пистолет проверен, – святое дело.

Чика настырным голосом прокричал ему вслед:

– Ага-а! – попугай уже окончательно пришел в себя после купания в борще – летал по дому, теребил клювом шторы и пребывал в хорошем настроении.

– Ага, – подтвердил Левченко, вошел в свою комнату и аккуратно прикрыл за собою дверь.

Ему показалось, что в проем попала тряпка – непонятно откуда свалилась. Левченко, поморщившись, потянул ручку сильнее, но дверь не закрылась.

Он с досадой оглянулся. Глаза у него округлились, стали темными, а на лбу, словно Левченко слушал свой приговор, выступил пот.

Рывком распахнув дверь, он присел на корточки. Тряпка, застрявшая в проеме, свалилась вниз. Это был Чика – с вывернутыми черными лапками и сбитой набок головой. Левченко не заметил, что Чика решил проследовать за ним в комнату, и раздавил попугая дверью.

– Чика, – с болью прошептал Левченко, взял смятый, лишенный жизни комочек в руки, подул на него. – Чика! – снова подул на попугая: казалось, что его дыхание поможет Чике, оживит, но Чика был неподвижен.

Левченко помотал головой, будто пьяный, зажмурился от острой тоски и боли, сделавшейся совсем нестерпимой.

Плечи у него затряслись. Левченко казалось, что потерял он существо такое же близкое и родное, как и мать.

А что он скажет матери, когда та вернется домой?

Чем ближе колонна Стефановича подходила к Москве, тем больше на трассе становилось машин, таких же громоздких, как и в колонне Стефановича; фур, похожих на железнодорожные вагоны; легковушек и обычных грузовиков.

Чаще всего встречались легковушки, было много иномарок, особенно "мерседесов". Самых разных модификаций: от представительских, роскошных, стоивших целое состояние, до небольших, аккуратных, в которых жены новых русских миллионеров ездят к Юдашкину за обновками, либо в закрытые магазины познакомиться со свежей партией изысканной французской парфюмерии, прибывшей из Парижа.

Москва – это Москва. От всех переделок, перестроек, разборок и дележей она хапнула больше всего. Но Рогожкин не завидовал тем, кто жил в Москве: уж лучше обитать в какой-нибудь полуголодной нищей деревеньке, чем в сытой, пестрящей богатыми иностранными вывесками столице. Слишком уж страшно жить в Москве простому человеку, который не имеет ни охраны, ни блата в правительстве, ни туго набитого долларами кошелька.

На подъезде к Москве глаз надо держать востро – того гляди, под колесо фуры сунется какая-нибудь хрупкая машиненка либо мотоциклист – эти хипари научились ездить зимой, как и летом; тормозить же сильно нельзя, фуру с тяжелым грузом обязательно понесет. И вообще может завалить на бок.

Назад Дальше