А старика опять заклинило, не мог даже назвать себя, – ощущение беды окончательно оглушило его, смяло, лишило речи, и он, держа трубку у уха, снова заплакал.
– Ты, что ли, дед? – все-таки догадался Шахбазов. – Что случилось? – прохрипел он в телефонную трубку так громко, что, казалось, из нее должны были вылететь не только мембрана, но и все потроха. – Жди меня дома! Жди! Я сейчас к тебе приеду! – Голос его не выдержал, сорвался на писк. Шахбазов затяжно, будто туберкулезник, закашлялся, швырнул трубку на рычаг.
А плачущий старик Арнаутов еще долго сидел в скрюченной позе и, трясясь лицом, прислушивался к противным тонким гудкам, доносящимся из телефонной трубки.
Шахбазов появился в квартире Арнаутова настолько быстро, что это любого невольно навело бы на мысль: а не использовал ли он вертолет городского мэра? – но ослабевший, истекший слезами Арнаутов этого даже не заметил. Для него время перестало существовать. Единственное – он сумел открыть Шахбазову квартиру и тут же, в прихожей, бессильно опустился на кожаный, украшенный индийским орнаментом пуфик.
– Что случилось, дед? – Шахбазов присел перед ним на корточки. Суровое крупное лицо его, безжалостно исполосованное морщинами, дрогнуло: ему было жаль старика. – Ну! Да не реви ты, как белуга, из тебя еще не выпотрошили икру. Что случилось?
Минут десять понадобилось Шахбазову, чтобы выяснить: у старика пропал Санька, родной внук. Старик Арнаутов совершенно не мог говорить – в горле у него что-то хлюпало, сипело, булькало нечленораздельно, лопались какие-то пузыри, Шахбазов даже подумал: а не отправить ли Арнаутова в больницу? Но решил, что пока не стоит.
– Сиди тут, дед, никуда не выходи, – приказал Шахбазов, – жди меня. Я через некоторое время вернусь.
Шахбазову сейчас нужен был телефон, позарез нужен, но он не мог звонить из квартиры Арнаутова. Значит, надо было возвращаться в офис, в полувоенный-полугражданский особнячок с зелеными армейскими воротами.
Выругавшись, Шахбазов протиснулся в узкий салон новенького компактного "мерседеса", за руль. Охранник – это был Рог, сидел сзади молчаливой каменной фигурой, – поймал в зеркальце угрюмый взгляд шефа. Глаза Шахбазова не предвещали ничего хорошего. Рог потянулся рукой к автомату, лежавшему на коврике, в ногах, проверил, на месте ли.
Охранника буквально вжало спиной в сиденье, когда Шахбазов тронул "мерседес" с места, он даже засипел от удивления – шеф на земле сумел развить поистине космическую скорость. И соответственно – создать космическую перегрузку.
Через четверть часа Шахбазов уже сидел у себя в особняке около телефонного аппарата, а удивленный резкой, стремительной, будто на автогонках, ездой шефа Рог, расположившись в каптерке, изображал из себя космонавта, рассказывая о неземных перегрузках, которые ему пришлось претерпеть. Только что в невесомости не побывали. Плоско вытянутое, похожее на чурек лицо его было бледным. С одной стороны – от восхищения, с другой – от пережитого.
Командиру ликвидаторов повезло – ровно через десять минут он узнал, где находится внук деда.
Сашка Арнаутов лежал мертвый в морге маленькой больнички недалеко от Новодевичьего монастыря. Не получилось у Сандыбаева обезличить тело убитого студента: в заднем кармане джинсов у Саньки оказалась институтская ведомость – он ходил на дом к больному преподавателю сдавать зачет по истории Африки.
Поскольку основная ведомость уже была подшита в деканате в дело, то младшему Арнаутову выписали дополнительную, в которой стояла одна-единственная фамилия – его собственная. И инициалы "А.С.". И название института, где он учился.
Так что труп попал в морг "при документах".
Узнав, что внук старика Арнаутова убит, Шахбазов крякнул от досады – смерть парня вгонит в гроб и деда, – несколько минут он он сидел неподвижно у телефона, соображая, что же предпринять дальше.
Конечно, смерть младшего Арнаутова могла быть случайностью. Предположим, Санька повздорил с кем-нибудь на улице или показал кому-либо кошелек, набитый долларами, и подписал тем самым себе приговор, – дед баловал своего внучка, в деньгах не отказывал, – в общем, все могло произойти случайно.
А если не случайно? Если преднамеренно?
Это Шахбазов обязательно должен был проверить. Причем его не волновали институтские связи Саньки Арнаутова, его дружки по пивной кружке, подружки по мятой тахте где-нибудь в задрипанной лаборатории, завешанной картами мира – все это также попадало под разряд случайного; Шахбазова волновало только то, что могло быть связано с деятельностью структуры: а вдруг младшего Арнаутова подловили специально?
Вышли на него через деда и, желая досадить старику Арнаутову, убрали? Либо вышли через кого-то другого, также работающего в структуре рядом со стариком Арнаутовым? В этом ему и предстояло разобраться.
Поразмышляв немного, Шахбазов встал, открыл сейф – тяжелый высокий шкаф, похожий на старый финский холодильник "Розенлев", – где у него лежали деньги, оружие и несколько золотых слитков в пергаментной бумаге, а на нижней полке стояли бутылки с напитками, в основном с коньяком. "Камю", "Мартель", марочные грузинские и армянские коньяки, выдержанный "Белый аист", от возраста сделавшийся янтарно-коричневым. Выбрал две бутылки попроще и сунул в кожаную сумку. Надо было побывать в морге и осмотреть труп арнаутовского внука. И сделать это до того, как туда нагрянут разные спецы с проницательными глазами, в милицейской форме, да эскулапы в окровавленных халатах, с ржавыми тесаками в руках. Сотрудники моргов, как знал Шахбазов, предпочитали брать мзду не деньгами, а напитками. Чтобы было чем поддержать себя в холодной морговской атмосфере.
Шахбазов был уверен в том, что осмотр ему подскажет многое.
На секунду задержался у стола, резко, как-то обозленно помял пальцами лицо, размышляя, позвонить Арнаутову или пока не стоит. Звонить очень уж не хотелось. Во-первых, звонком он добьет деда, во-вторых, Арнаутов заревет так, что слезы выплеснутся из телефонной трубки прямо здесь, в двадцати километрах от арнаутовского дома.
Шахбазов решил не звонить.
Прошло полтора часа, Рогожкина все не было. Поняв, что ждать фуру уже бесполезно, Стефанович поднял тревогу.
Маленький колченогий Шушкевич, болезненно поблескивая глазами, приблизился к шефу.
– Слушай, бугор, а может, он… того? – Шушкевич сделал несколько плавных гибких движений рукой – изобразил плавающую рыбу. – С грузом – тю-тю? А?
– Исключено! – сжал зубы Стефанович. – С Мишкой произошла беда. – Он зло и тяжело посмотрел на Шушкевича, словно бы удивлялся, как тому могло прийти такое в голову. – Значит, так. Поступим следующим образом. Я сейчас уеду искать Мишку. Вдруг он где-нибудь чинится на обочине, вдруг ему стало плохо или у него отказала рация… Все может быть. За старшего остается… – Стефанович скосил глаза на Рашпиля, потом перевел взгляд на Шушкевича: – Ты, Базедовый, и останешься. Разгрузишь фуры, подпишешь накладные – все, мол сдал, а здешний дядя все принял, – и будешь ждать меня вместе с командой здесь, на складе. Понял?
– Все понял, – подтвердил Шушкевич.
– Без меня отсюда – ни шагу, – предупредил Стефанович, выволок из кабины фуры сумку с автоматом, бросил в джип, который ему выделила здешняя контора, забрался на сиденье и покинул заставленный техникой двор.
Напарником к Стефановичу определили крупного лобастого парня с литыми, будто резиновыми, плечами и короткой сильной шеей. Стефанович оценивающе поглядел на него. И когда только этот парень успел наесть такие телеса? Ведь ему двадцать – двадцать два, не больше. Человек-гора. Интересная формация появилась среди нашей московской молодежи. Формация мясистых убийц.
– Машину водишь хорошо? – спросил он у парня.
– Пока никто не жаловался.
– А шеф?
– Шеф тоже не жаловался.
– С Подмосковьем знаком?
– Более-менее.
– Ладно. – Стефанович начальственно кивнул и разложил на коленях карту. – Едем на Минское шоссе, к поселку Голицыно… У поста ГАИ остановимся. И быстрее, черт возьми! – выкрикнул он.
В следующий миг, остывая, удивился сам себе: давно не был таким. Шепеляво, глухо, будто во рту у него была вода, попросил извинения:
– Не обижайся на меня, парень. Тут дело вон какое…
А у парня шкура была такая, что прошибить ее невозможно, даже пистолетная пуля, и та не возьмет. Он лишь склонился над баранкой, будто большое равнодушное животное, и послушно тряхнул головой. Бык, да и только.
– Быстрее! – подогнал его Стефанович. "Бык" молча увеличил скорость. Только в ветровое стекло с тихим шорохом полетела грязная снеговая крупка да под широкими сильными колесами джипа запела дорога.
– Пока светло, мы должны пройти по маршруту, – сказал Стефанович через несколько минут, поежился: на улице было холодно, мороз к вечеру обязательно прижмет. Да и по радио объявили, что похолодает до минус восемнадцати, а ночью столбик термометра вообще опустится до двадцати пяти градусов мороза. – Быстрее! – вновь подогнал он "быка".
Когда по дороге попадалась фура, Стефанович привставал на сиденье, часто и напряженно моргал, вглядываясь в нее: не Рогожкин ли это, и разочарованно оседал, обнаруживая, что это не Рогожкин, дергал обреченно и горько одной щекой – чуял беду. Большую беду…
Пригнав рогожкинскую фуру в ангар и поставив ее под разгрузку, Каукалов выпрыгнул из кабины, огляделся по сторонам. Он рассчитывал увидеть старика Арнаутова, услышать его трескучий, наполненный иронией голос, вглядеться в его большое выцветшее лицо и разыграть перед дедом красивую сцену – обвести рукой трофейную фуру, которая имела кузов больше обычного, такие фуры они еще не захватывали, и спросить небрежно: "Ну как?"
И пусть только подлый дед заявит, что трофей жидковат, Каукалов покажет ему, как настоящие мужчины едят копченую бегемотину.
Но старика Арнаутова не было, и Каукалов неожиданно почувствовал, что сегодня, именно сегодня ему не хватает ворчливого деда. Поймал за руку мускулистого, с накачанной шеей парня – из числа, как он понимал, охранников, раньше он видел этого господина с автоматом в руках, – спросил как можно дружелюбнее:
– Слушай, кореш, а чего это деда нашего не видно? Куда он подевался?
– Какого деда ты имеешь в виду? – поинтересовался охранник ровным невыразительным голосом.
– Ну, Арнаутова! – Каукалов нетерпеливо пощелкал пальцами, потом подцепил ими углы рта и растянул – лицо его приобрело лягушачье выражение. Получилось очень похоже на старика Арнаутова.
– Арнаутова? – протянул охранник с недобрым удивлением.
– Ну да!
– А ты разве ничего не знаешь?
– Нет.
– У него убили внука.
– Как? – Каукалов даже присел от оглушающей, похожей на удар кулака новости, его словно бы обожгло чем-то изнутри, он невольно раскрыл рот, стараясь захватить побольше воздуха. Ему сделалось страшно, и охранник это почувствовал.
– А вот как! Закололи, словно свинью, – шилом в бок.
– Где это произошло?
– Не знаю. Шеф занимается, не я. Кажется, около "Националя".
– Е-мое! – Каукалов не выдержал, прижал руки к заполыхавшему лицу.
– А ты, собственно, чего так встревожился? – подозрительно сощурился охранник.
– С Санькой Арнаутовым я вместе служил в армии.
– Сочувствую. А когда ты с ним виделся в последний раз?
– Да вчера! – Лицо у Каукалова дернулось, будто от боли. – В Доме композиторов вместе пили пиво. В буфете на втором этаже. Завтра мы снова собрались встретиться… – Каукалов, почувствовав, что виски ему начало сжимать что-то жесткое, а в горле возник теплый комок, отвернулся от охранника. Он не ощутил назойливости "быка", не поймал его колкого подозрительного взгляда, не засек, как охранник, отойдя от него, достал из кармана теплой армейской куртки сотовый телефон, набрал номер, который знал наизусть.
– Армен Григорьевич, тут один след вроде бы обнаружился, – сказал он, – совершенно неожиданно… Не могли бы вы подъехать, а? Да, прямо в ангар. Через тридцать минут будете? Хорошо. Я буду ждать вас прямо здесь.
Сунув плоский ладный кирпичик мобильника в карман, охранник приблизился к Каукалову, потянул его за рукав:
– Тебе это… Велено никуда не отлучаться.
Каукалов повернул к охраннику искаженное болью и неверием в то, что он совсем недавно, несколько минут назад, услышал, лицо:
– Не понял.
– Сейчас начальство кое-какое сюда прибудет. С тобой хочет побеседовать. Теперь понял?
– Теперь понял.
Охранник решил на всякий случай присмотреть за Каукаловым: мало ли что, а вдруг он в чем-нибудь виноват и сбежит. У охранника была своя логика, и он считал ее верной.
Рогожкин умирал. Холод сковал тело; боль, которая раньше была цикличной – возникала в руках, в ногах, в груди, в затылке, на коже, пропадала, – но пропадала лишь затем, чтобы через несколько секунд вернуться снова. Сейчас же отпустила его совсем. Дрожь, рождавшаяся в костях, и потом, словно электрический ток, распространявшаяся по всему телу, тоже исчезла. И холод исчез. Он словно бы выветрился из этого страшного оврага. Рогожкину стало тепло.
Он неожиданно увидел Леонтия. Брат стоял в нескольких метрах от него, одетый в легкий, хорошо отутюженный летний костюм, в туфлях с "вентиляцией" – перфорированными круглыми отверстиями, – в углу рта у Леонтия дымилась сигарета. Брат рассматривал что-то сосредоточенно под ногами. Вот он поднял какую-то безделушку – кажется, это был обкатанный водой стеклянный голыш, подкинул его в руке, поймал, скользнул глазами по Рогожкину, не увидел и перевел взгляд вдаль – стал смотреть на извилистое, подернутое ледком и присыпанное сырым снегом русло оврага.
Обиженный тем, что брат такой равнодушный, спокойный, словно бы ничего не видит, старший Рогожкин напряг последние силы, протестующе завозился, почувствовал, как в шею ему впился острый сучок, проткнул кожу, но боли не было, вернее, почти не было, – замычал.
Он звал Леонтия на помощь, дергался, мотал головой, снова мычал, а брат на него по-прежнему не обращал внимания, смотрел сквозь Михаила, сквозь проклятую сосну, к которой тот был привязан, словно бы и дерево и человек были прозрачными. Глаза Леонтия были сосредоточенными, жадными до жизни. В них попал прорвавшийся сквозь тугую ватную наволочь облаков свет, и со дна зрачков на поверхность вымахнула двумя лучиками сочная плотная синь.
– Леонтий! – замычал, забился Рогожкин, с силой ударил затылком по ободранному стволу сосны, по острому, твердому, как сталь, суку. Замер на несколько мгновений. Этого хватило, чтобы окровавленные волосы примерзли к дереву.
Через полминуты Рогожкин вновь пришел в себя, дернулся телом, словно бы пробуя оборвать веревку, которой был привязан, но порыв был тщетным, только голова его обессиленно мотнулась, и он услышал собственный вскрик. Хоть и показался ему вскрик громким, а отчаянный зов этот не услышал никто, даже ворона, усевшаяся в двадцати метрах от него на камень и с любопытством скосившая глаза на человека. Ворона чувствовала поживу.
Рогожкин повис на веревках – то ли потерял сознание, то ли впал в одурь. Когда человек перестает ощущать гибельное воздействие холода, то в ушах у него начинает звучать далекая сладкая музыка – совсем не погребальная, соответствующая моменту, а обволакивающая, чарующая, словно песни сирен. Через несколько минут музыка смолкла. Рогожкин поднял голову и замычал, не в силах справиться с пленкой, склеившей рот.
Перед ним стояла Настя. С грустной улыбкой на лице, какая бывает у женщин, которые ждут кого-то, наряженная в легкое длинное платье до щиколоток с двумя тонкими лямочками на плечах и открытой грудью, босиком. Рогожкин обеспокоился: на снегу босиком! Он вновь дернулся, замычал, вращая глазами и показывая ими на снег – холодно ведь, но Настя его мычания не слышала, улыбалась грустно да беззвучно ступала босыми ногами по снегу.
Рогожкин завозил губами, пытаясь отодрать от рта противную липучку, отплюнуть ее, но липучка пристряла мертво, и на глазах Рогожкина появились слезы: он понял, что Настя не слышит его, не понимает тягучего немого мычания, может быть, даже, как и Леонтий, не видит его.
"Настя, Настя, это я!" – хотел было крикнуть он, и эти слова, рождаясь у него в мозгу, обретали звуковую плоть, он слышал их, но Настя не слышала, и Рогожкин вновь разочарованно и горько дернулся.
Мороз крепчал. Лед, растекшийся твердой мутноватой коркой по дну овражка, начал потрескивать загадочно, легко. Ворона, внимательно разглядывавшая Рогожкина, словно бы стараясь понять, о чем думает и что видит этот умирающий человек, поскучнела, расчесала клювом крылья и улетела.
Настя неспешно прошлась по овражку в одну сторону, потом в другую, и замерзающий Рогожкин при каждом ее шаге невольно вздрагивал, мычал слезно – ведь Насте было холодно, колко, острые льдинки впивались ей в ноги, но Настя этого не замечала.
Она кого-то искала, глаза ее перебегали с одного предмета на другой, зубами она закусила нижнюю губу, отчего лицо ее сделалось страдальчески-сосредоточенным, – Настя не находила того, кого искала. В груди у Рогожкина родился задушенный взрыд: ведь это же Настя искала его – его! И не видела своего любимого, привязанного к дереву. Рогожкин изогнулся, снова ударился затылком о дерево, свет раскрошился перед ним на мелкие брызги, земля подпрыгнула, и голова Рогожкина обессиленно свесилась на грудь.
Он захрипел. Хрипы были сдавленные, спазматические, внутренние, они никак не могли вырваться наружу, отвердевший, ставший восковым нос лопнул. На липучую ленту, плотно заклеившую рот, скатилось несколько капелек крови. Кровь прилипла к ленте и тут же замерзла.
Рогожкин боли и холода не чувствовал, ему хотелось спать, очень хотелось спать.
Сладкая далекая музыка, которая теперь доносилась до него откуда-то из верховьев оврага, из-за черных неподвижных деревьев, приблизилась, сделалась громкой, и Рогожкин под эту музыку сник окончательно. Он был еще живой, но уже ощущал, как твердеет, становится деревянным его тело, кровь перестает перемещаться в жилах, а в угасающем сознании вместе с какими-то странными взрывающимися пузырьками возникает и тут же гаснет обида. Ему было обидно. За недожитую жизнь свою, за самого себя, за то, что с ним произошло, за Настю.
Он упустил момент, когда Настя исчезла. Походив рядом с Рогожкиным и не найдя его, Настя растворилась в густеющем морозном воздухе. Рогожкин попробовал позвать ее, но мычание застревало в нем, примерзало к глотке, и в гаснущем сознании Рогожкина родилась и тут же потухла скорбная, словно приговор, мысль: "Это все…"
Он пытался воспротивиться этой страшной мысли, еще некоторое время шевелился, дергал головой, но вскоре затих, в груди родился горький тихий вздох, – словно бы душа его жаловалась кому-то, тянулась к людям, с которыми ему не удалось проститься, а потом и жаловаться перестала.
Вздох угас.
Стефанович чуть ли не гребенкой проскреб всю трассу на восьмидесятикилометровом участке, опросил десятка два милиционеров – полнотелых, совершенно одинаковых, как на подбор, сработанных дядьков с задубелыми от мороза лицами – ни один из них не смог ничего сообщить о Рогожкине. Опросил несколько бригад дальнобойщиков, группу дорожных рабочих, взламывавших шоссе в районе Лесного городка, – они тоже не видели одинокую фуру Рогожкина.
Рогожкин вместе с машиной как сквозь землю провалился.