– Но какие сейчас могут быть переговоры? – полусонно, словно в бреду, проговорил он. – На каких таких условиях я должен выпрашивать у Черчилля мира?! Не я все задумал. Вы. Да, вы. Там, в Тибете. В Шамбале. Высшие Посвященные. Само Провидение выдвинуло меня, маленького человека, австрийского Иисуса, для того, чтобы я возродил на этой земле арийский дух и сотворил Третий рейх. И не генералов мне сейчас винить, как не винил их и Бонапарт, – вас.
Интуитивно почувствовав, что кто-то стоит у него за спиной, Гитлер запнулся на полуслове и, не поднимаясь, резко оглянулся.
– Я понимаю, что ничем не смогу помочь тебе, родной, – сдержанно произнесла Ева, все так же неслышно приближаясь к нему и притрагиваясь пальцами к его волосам. – Но чувствую, что поступаешь так, как велит тебе долг фюрера великой Германии. – Она, возможно, оставалась единственным в Германии человеком, научившимся произносить подобные слова совершенно искренне, голосом уставшей, любящей женщины.
– Они струсили, Ева. Поняли, что мне не удержаться, и пытаются выслужиться перед англичанами. Они предадут меня, как только поверят, что англичане готовы принять их жертвоприношение. – Гитлер говорил все это, склонившись над огнем, в позе человека, решившего предать пламени самого себя.
– Я тоже знаю много чего такого… – присела Ева на подлокотник кресла, – чего никогда не решусь пересказать тебе.
– Про себя я иногда называю тебя моим Евангелием.
– Не только про себя. Однажды ты уже произнес это вслух, – загадочно улыбнулась женщина. – Это произошло, когда мы впервые оказались в постели, здесь, в "Бергхофе". Если только это мое воспоминание не смущает тебя.
Оно не смущало Гитлера. Их грехопадение произошло на вторую ночь появления Евы в "Бергхофе". Это было в те времена, когда он как канцлер еще только обживал свою альпийскую резиденцию и хозяйничала здесь его сестра Ангелика Раубаль.
Сестре Ева не понравилась сразу же и, кажется, навсегда. Как, очевидно, не понравилась бы и любая другая девушка, которую он привел бы сюда, – будь она хоть ангелом во плоти. В его сатанинской Ангелике срабатывала чисто женская защитная реакция: "Там, где нахожусь я, другой быть не должно".
Правда, того, что в ту ночь он назвал Еву своим Евангелием, Гитлер не помнил. Ну а все остальное… Возможно ли вообще забыть такое?
– Так ты женишься на ней? – первый вопрос, который задала ему сестра, причем сделала это в присутствии самой Евы.
– Мы еще не решили, – пришла на помощь Ева, видя, что он в замешательстве, словно пригласил не в свою резиденцию, а в дом мачехи, где пребывает на правах квартиранта.
И в ту ночь она прокралась к нему в спальню тайком, по служебной лестнице, сняв туфли, чтобы не выдать себя стуком каблучков и скрипом половиц.
Может быть, только потому, что счастье их оставалось великой тайной двоих, ночь эта выдалась неповторимо прекрасной. Вполне могло случиться, что тогда, в порыве страсти, он и согрешил против библейских канонов, нарекая ее, первогрешницу Еву, своим Евангелием.
– Знаешь, что я заметила, – пребывала в совершенно ином мире эта, реальная, Ева Браун, – в твоем окружении остались в основном люди, которые или боятся тебя, или припадают к ногам. Но припадают только для того, чтобы обеспечить свое благополучие. И еще такие, что ненавидят тебя, но тоже служат, скрывая свою ненависть ради собственной карьеры. В твоем генеральском окружении почти не осталось друзей – вот в чем твоя трагедия, мой фюрер.
– Зато счастье мое в том, что их никогда и не было… среди моих генералов.
– Да? Возможно. Об этом я как-то не подумала.
Гитлер молча глядел в огонь. Одной рукой Ева обхватила его за плечо, другой прислонила к своей груди его голову. В этом жесте проявлялось что-то искренне материнское, и Адольф сразу же почувствовал это.
– Они, конечно же, завидуют и ненавидят, – отрешенно, хотя и жалеючи, произнесла Ева.
– Даже Борман? – Гитлер слегка приподнял голову, пытаясь встретиться со взглядом женщины. Но так, чтобы не отрывать ее от теплой, все еще по-девичьи твердой, лишь слегка припухшей, пахнущей французскими духами груди.
– Когда здесь появляется этот человек, – мгновенно отреагировала "рейхсналожница", – "Бергхоф" превращается в партийную канцелярию. Из него хочется бежать. И не только мне. То же самое ощущают и другие люди, из тех, кому еще приятно проводить вечера у камина в нашем обществе. Этот твой Борман разрушает саму святость нашей обители.
– Но Борман есть Борман… – неуверенно возразил Адольф.
– Ты слишком привязался к нему. А должно быть наоборот. – Гитлер не уловил в словах Евы ни нотки упрека. Но она была права: к некоторым людям он привязывался. Сохраняя эту привязанность даже по отношению к тем, кто был истреблен по его же приказу. В этом – неразрешимое противоречие изболевшейся души.
Иное дело, что привязанность его почти никогда не переходила в обычную дружбу. Просто она определяла особый статус отношения к этому человеку, степень его авторитета.
– Их осталось мало, тех, к кому еще можно привязываться.
– Поэтому ты должен оставаться сейчас крайне осторожным. Я вижу, нет, вернее, чувствую, как вокруг нас с тобой произрастает зелье цареубийства.
– Вот они и попытаются убить меня во время совещания в Марживале, – спокойно, почти равнодушно молвил Адольф.
– Меня всегда поражает ваша интуиция, мой фюрер. – Это "мой фюрер" в устах Евы звучало совершенно не так, как в устах всех остальных, кто пользовался таким обращением. – Буду молить Господа, чтобы и в этот раз она спасла тебя.
– Мне даже показалось, что в эти дни здесь, в "Бергхофе", появлялся человек, который должен был убить меня, но почему-то не сумел сделать этого.
– Кто он? – насторожилась Ева.
– Я не знаю его имени. Но он уже приходил.
– Боишься произнести его вслух?
– Знаю, что приходил… по мою душу. Но кто?
– Полковник? Тот, ужасный?.. Безрукий, безглазый?
– Имени не знаю, – упорно твердил Гитлер.
– Другие тоже говорят о том, что тебя хранит Провидение. Не всем это нравится. Как и то, что мы все еще вместе.
Гитлер потерся затылком о вызывающую теплоту грудь. Сейчас ему хотелось, чтобы эта их беседа у "костра древних германцев" длилась вечно. Впрочем, кто мешал ему просидеть так всю ночь? Кого он вечно опасается? Перед кем утаивает свои отношения с Евой, которые уже давно ни для кого не тайна?
* * *
Но прошло еще несколько минут, и фюрер вновь оказался во власти своих предчувствий.
– Он здесь, мой убийца. Я уже чувствую его дыхание. Он выжидает, выбирает момент, – медиумически произносил Гитлер, глядя прямо в сердцевину пламени. В такие минуты Еве всегда казалось, что он всего лишь повторяет чьи-то слова, нашептанные ему из Вселенной. – Он из тех, кто не желает жертвовать своей жизнью. Пытается убить меня так, чтобы воспользоваться выгодой от моего ухода из этого мира.
– Имя? – едва слышно проговорила Ева, стараясь не вырывать его из медиумического потока сознания. – Имя или хотя бы какие-то приметы? Хоть какое-нибудь указание на личность.
– Это не порыв. Он долго готовился. Он сделает несколько попыток, пока наконец…
– Нет! – испуганно прервала его Ева. – Нет, с тобой ничего не произойдет! – прижалась щекой к его щеке. – Я не желаю этого. Было бы слишком несправедливо – от руки какого-то жалкого убийцы. Ты уже давно принадлежишь истории. С такими людьми нельзя, как с остальными смертными. Многие все еще не понимают этого, но я-то, я-то понимаю… – шептала она, целуя его в щеку, в подбородок.
– Убийца. Он все ближе. – фанатично твердил фюрер. – Сегодня, глядя на пламя камина, я вдруг почувствовал, что мне суждено завершить свой жизненный путь на костре.
– Что?!
– На костре.
Ева едва заметно улыбнулась.
– Ты испугал меня. Можешь успокоиться. Слава Богу, теперь не Средние века. Инквизицию, насколько я помню, ты пока что не ввел.
– Я ощущаю, как меня охватывает пламя, – совершенно не воспринял юмора Гитлер. – Так уж, видно, нам с тобой суждено.
– Если считать, что вся твоя жизнь, все служение рейху – огромный костер истории… – согласна. Твоя жизнь завершится на костре. Однажды ты догоришь… Мы оба догорим на святилище инквизиции.
Гитлер покачал головой и тоже улыбнулся.
– Ты человек искусства, Ева. Мне это льстит. Ты же знаешь, как я отношусь к людям, понимающим искусство и посвятившим ему свою жизнь.
– Я знаю это. – Переход от костра к искусству хотя и вызывал определенные ассоциации, но все же казался довольно неожиданным. В то же время фюрер уже успел предупредить ее о подобной алогичности.
– Многое из того, что я познал в искусстве, особенно в музыке и театре, я познал благодаря тебе.
Ева скромно промолчала. Она действительно время от времени пыталась вырвать "своего фюрера" из губительного водоворота политики и ввергнуть в пучину искусства. Однако не утешала себя тем, что ей это удавалось. Гитлер был слишком поглощен сотворением великого рейха.
– Ты не должна уходить. За тобой вечность.
– Стараюсь не думать об этом.
– А мне вот почему-то чудится костер, – вновь вернулся Гитлер к своим видениям у камина.
– Не увлекайся, – мягко предупредила Ева. – Просто огонь оказывает на тебя гипнотическое воздействие. На кого-то вода, на кого-то горы. На тебя огонь.
– И горы. Жаль, что не сумею вовремя вернуться сюда, в нашу с тобой "Альпийскую крепость", и тело будет предано огню.
– Если такое произойдет, на костер мне хотелось бы взойти вместе с тобой, – Ева повернула его лицо к себе и заглянула в пляшущие в зрачках огоньки. – Не волнуйся, сама избрала этот путь. Он уже больше не страшит меня. Единственное, чего я хочу, – это разделить твою судьбу. Почему-то мне верится, что так оно и случится. Несмотря на то, что многие хотят разлучить нас уже сейчас.
– Почему ты вдруг заговорила об этом, Евангелие? – У Гитлера это прозвучало довольно резко, однако Браун простила ему. Она знала, что очень часто Адольф не контролирует свой голос. Привыкший командовать и ораторствовать, фюрер и в постели иногда вещал так, словно внушал не одной женщине, а целой разуверившейся толпе.
– Мне кажется, что у нас уже не появится возможность увидеться здесь. Англичане – во Франции. Русские – у границ Польши и Чехословакии. Вскоре ты уедешь в Берлин, и вряд ли у тебя будет хватать времени, чтобы наведываться в нашу "Альпийскую крепость".
Молча, подобно привидению, появился адъютант, положил несколько сухих поленьев в камин и так же молча неслышно удалился. Еве хотелось верить, что он не подслушивает их разговор.
– Все было бы несколько иначе, если бы мы с тобой наконец поженились, – вновь обрела голос Ева, мельком оглянувшись на дверь. Ее страшила сама мысль о том, что кто-либо может оказаться свидетелем того, как она добивается свадебной фаты у самого фюрера.
Ее и так упрекают, что, не будь ее рядом, фюрер куда больше времени уделял бы государственным делам, чем сейчас. Странные люди. Почему-то никому не приходит в голову, что, не будь ее рядом, он давно женился бы на другой, более родовитой, и обзавелся целым табором детишек. Тот же многодетный Борман почему-то напрочь лишает такой "радости жизни" своего кумира.
– Ты… слышишь меня? Ведь если мы с тобой… в общем-то… хотим быть вместе, – произнести вслух "любим друг друга" она почему-то постеснялась, – то почему что-то постоянно должно препятствовать нашему стремлению?
Гитлер долго кряхтел, словно пытался извлечь слова откуда-то из глубины гортани, однако и это давалось ему с огромным трудом.
– Я все чаще подумываю над этим. Особенно когда оказывается, что ты остаешься здесь одна, а я, столь же одинокий, вынужден прозябать в Берлине, Растенбурге или где-то еще…
"Опять отказ", – поняла Ева. И все же облегченно вздохнула. Два месяца назад, лежа с ним в постели, она всего лишь намекнула о женитьбе. Но тогда он взорвался яростным протестом против самой мысли о "какой-то там женитьбе в то время, когда решается судьба рейха и когда каждый немец обязан думать…" И повело его, и повело.
Конечно же, Браун понимала, что время сейчас для "первой рейхссвадьбы Германии" явно неподходящее. Преподнести рейху женитьбу фюрера в каком-либо благопристойном свете не так-то просто. К тому же она явно не дочь какого-то там иностранного премьер-министра, президента или промышленника, брак с которой давал бы Гитлеру определенные дипломатические выгоды. "Приданое принцессы было доставлено на десяти кораблях, а в наследство она получила Бургундское герцогство…"
Сколько же их набиралось, этих бесконечных "конечно"… И все же ее глубоко оскорбила реакция Адольфа. Мало того, что она сама вынуждена делать это предложение, так еще и тон…
– Ты прав, – молвила она вслух, мысленно скрежеща зубами. – Особенно остро ощущаю это, когда ты в Берлине или еще дальше, в "Волчьем логове"… А мне приходится оставаться здесь, в этой комфортабельной альпийской тюрьме. Где за каждым моим шагом следят. И где в каждом выпитом мною стакане может оказаться кураре.
– О чем ты? – вновь встрепенулся Гитлер. – Кто посмеет?
– Они ведь понимают, что, убив меня, уже наполовину убьют тебя. Вот и жди, пока тебе подадут коктейль из цианистого калия и змеиного яда.
– Что бы ты предприняла, будучи на моем месте? – обреченно пробормотал он.
– Нужно решиться, мой фюрер. Решиться именно сейчас. Пока все увлечены событиями на фронтах, наша очень скромная свадьба останется, по существу, незамеченной. Геббельсу же мы объясним ситуацию очень просто. Он поймет. Свадьба превратится в небольшую вечеринку самого узкого круга, здесь, в "Альпийской крепости". Зато потом я всегда могла бы быть рядом с тобой. Иногда услышала бы что-то такое, чего не сможешь услышать ты. Иногда что-то подсказала бы… Ты ведь заметил, что и сейчас многие военные и особенно дипломаты, прежде чем встретиться с тобой, пытаются побеседовать с хозяйкой "Бергхофа". Как бы между прочим. Втайне надеясь при этом, что кое-что из сказанного ими обязательно достигнет твоих ушей.
"Он где-то здесь… – уже не слышал ее фюрер. – Это – шаги убийцы, ожидающего своего часа… Ты должен упредить его…"
39
Вечер Скорцени провел в узком кругу: адмирал Хейе, княгиня Сардони – которая продолжала представать перед здешним обществом под именем Стефании Ломбези, хотя настоящее имя ее являлось тайной разве что для адмирала да еще для командира группы камикадзе обер-лейтенанта Коргайля; и, конечно же, князь Боргезе – импозантная внешность, блистательный цивильный костюм, неподражаемое итальянское красноречие…
У пирса покачивался на штормовом ветру небольшой, "карманный", как называл его Хейе, итальянский крейсер "Неаполь", командир которого, капитан первого ранга, с грустью восседал в конце их небольшого стола; в казарме бредили любовными снами молодые крепкие парни, чья судьба была предрешена их преданностью рейху и фюреру; а здесь произносили тосты, и компания вела себя, как подвыпившие на поминках весельчаки, забывшие на время, по какому, собственно, поводу собрались.
Здесь все было предусмотрено. У каждого мужчины оказалось по даме. Правда, заминка вышла со Скорцени и обер-лейтенантом Коргайлем. Однако ее довольно мудро развеяла Фройнштаг. Заметив, как влюбленно льнет к штурмбаннфюреру Стефания Ломбези, Лилия уступила ей "первого диверсанта рейха" без обид и сцен ревности, подчеркнуто склоняясь к тому, чтобы разделить одиночество обер-лейтенанта – обойденного здесь не только чинами, но и женщинами. Впрочем, он и попал в эту высокородную компанию только по настоянию Лилии, которое очень удивило адмирала Хейе.
– Я понимаю, что рядовой Райс не из разговорчивых, – послал пробный шар обер-лейтенант, так до конца и не выяснивший, чем же завершилось странное свидание Фройнштаг со смертником. – Но что поделаешь, когда человек пребывает в состоянии прострации…
– Я бы не сказала, что Райс пребывал в этом вашем состоянии… прост-ра-ции, – едва вымолвила не очень нравившееся ей словцо. – К тому же у меня такое впечатление, что это все мы пребываем сейчас в глубочайшей прострации.
Лилия с грустной ненавистью взглянула на Стефанию Ломбези и долго цедила приторно-сладкое вино, задуманное богами где-то на благословенных холмах Апулии. Не нравился ей этот вечер, не нравился пир. Ее вдруг потянуло в рейх, в Берлин, где ее точно так же никто не ждал, как и здесь, в Италии. Да и она тоже никого и ничего хорошего не ждала от этого возвращения в столицу.
– Меня удивило, что он так неохотно согласился встретиться с вами.
– Очевидно, поступая в школу камикадзе, парни принимают обет безбрачия и целомудрия. На их лицах – печать монашеского воздержания. У меня была возможность видеть их.
Обер-лейтенант молча кивал головой. Это было одной из его странностей – он постоянно кивал и нервно скрещивал пальцы, то и дело выламывая их в суставах. И вообще вид у него был такой, будто в следующую минуту он начнет заламывать руки и стенать, стенать… по все еще не убиенным курсантам своим. Нужно было только дождаться этой стадии его экзальтации.
– Мне показалось странным вот что: вначале Райс…
– Хватит о Райсе… Он скажет свое слово завтра. Если только наш поход удастся.
– И все же позвольте, – с мягкой настойчивостью продолжил обер-лейтенант, – вначале Райс согласился довольно охотно. Однако, услышав вашу фамилию, которую дважды переспросил, вначале побледнел, а затем резко заявил, что он отказывается от встречи. Вот я и подумал: не приходилось ли вам встречаться еще задолго до появления этого рядового в нашей диверсионной школе.
– Значит, вы тоже заметили, что он вел себя как-то странно, – оживилась Лилия. – А мне показалось знакомым его лицо. Не то чтобы очень уж знакомым, но… А вот фамилии такой никогда не слышала.
– Ну, иногда мужчин, как, впрочем, и женщин, запоминают только по именам. К тому же – ласкательным.
– Ваши казарменные намеки мне пока что доступны, обер-лейтенант. Только смотрите не переусердствуете.
Вновь поднялся князь Боргезе. Это был не тост, а нагорная проповедь. Он вещал о неминуемой победе германского и итальянского оружия, о победе фашизма как всемирной идеи духовного патрицианства. О славе тех, кто до конца остается верным дуче и фюреру, жертвуя своими жизнями во имя той цели, которая избрана Высшими Силами.
Широкогрудая итальянка в черном похоронном платье, восседавшая рядом с князем, смотрела на него, словно приблудный щенок на ожившего Сфинкса. Это уже был даже не взгляд, а порыв страсти, который она сдерживала с куда большим мужеством и многотерпением, чем обожаемый ею князь – свои патриотические словеса.
– Знаете, у этого парня странная судьба. В недалеком прошлом – совсем недалеком – он был обер-лейтенантом.
– Да? И что, разжалован?