Правитель страны Даурия - Богдан Сушинский 29 стр.


Берия рассчитывал, что основные протоколы множества допросов командарма-предателя Коба прочтет по диагонали, сосредоточив свое внимание лишь на "выдержках", содержащихся под "кремлевским грифом", в особом "разрешительном списке" которого значились только Сталин, Берия и председатель Военной коллегии Верховного Суда генерал юстиции Ульрих.

Правда, чуть в сторонке дописана была и фамилия маршала Жукова. Однако никакого интереса к "делу" Власова то ли из принципа, то ли из какой-то особой предосторожности маршал не проявлял. В отличие от Сталина, который вот уже третий вечер подряд изыскивал десять-пятнадцать минут, чтобы вчитываться в "официальные" показания предателя. При этом он лишь время от времени заглядывал в "особо секретные" документы, изумляясь, насколько разным вырисовывается в них обреченный генерал, и представляя себе, под какими пытками, угрозами и с какими увещеваниями выбивались показания, на которых должны будут со временем основывать свои обвинения его судьи.

"Мы не хотим коммунизма, но мы не хотим быть и немецкой колонией. Россия должна занять достойное место в новой Европе", прочел он выдержку из выступления Власова весной 1943 года в Луге. В той самой Луге, где, как утверждала местная русская газета и сами немцы, толпа устроила Власову прямо-таки восторженный прием. Она прорвалась через заградительный заслон полиции и попыталась поднять генерала на руки, как народного героя.

Саркастическая ухмылка на какое-то время превратила иссечённое морщинами и исклеванное оспой лицо "вождя народов" в некое подобии маски Квазимодо. Хотел бы он видеть сейчас перед собой тех сотрудников НКВД, которые, если верить официальным протоколам, то ли сумели заставить генерала произнести слова раскаяния, то ли попросту приписали их бывшему командарму РОА, чья участь уже была предопределена!

"Пожалуй, нигде так не сказалось пренебрежение Сталина к жизни русских людей, как на практике 2-й ударной армии, – вновь вернулся Коба к чтению "власовских" документов. – Управление этой армией было централизовано и сосредоточено в руках Главного Штаба. О её действительном положении никто не знал и им не интересовался. Один приказ командования противоречил другому. Армия была обречена на верную гибель. Бойцы и командиры неделями получали сто и даже пятьдесят грамм сухарей в день. Они пухли от голода, и многие не могли двигаться по болотам… Но все продолжали самоотверженно биться. Я до последней минуты оставался с бойцами и командирами армии. Нас оставалась горстка, и мы до конца выполнили свой долг солдат. Я пробился сквозь окружение в лес и около месяца скрывался в лесу и болотах".

Прочтя эту исповедь, Сталин мысленно, а потому предельно цинично усмехнулся. Он представил себе, кем бы он, Берия, Жуков и все прочие выглядели в глазах народа, особенно фронтовиков, если бы эта правда о гибели 2-й ударной, якобы сданной генералом Власовым немцам, появилась в советской прессе или хотя бы в листовках!

Но больше всего поразили Сталина тексты донесений Власова из расположения штаба 2-й ударной: "Военному совету Волховского фронта. Докладываю: войска армии в течение 3-х недель вели напряженные бои с противником… и в течение 15 дней части получают лишь по 80 грамм сухарей и конину. В результате чего личный состав войск до предела измотан, увеличивается количество смертных случаев и заболеваемость от истощения возрастает с каждым днем.

Боевой состав соединений резко уменьшился. Пополнить его за счет тылов и спецчастей больше нельзя. Все, что было, взято. На 16 июня 1942 года в батальонах, бригадах и стрелковых полках дивизий осталось в среднем по несколько десятков человек. Все попытки восточной группы пробить проход в коридоре с запада успеха не имели. Причина – сильный огонь противника и необеспеченность войск боеприпасами, незначительных остатков которых едва хватает отбить ежедневные атаки противника с фронта обороны".

И наконец сообщение на имя начальника Генштаба и начальника штаба фронта, которое касалось заверений командования в том, что, якобы, на помощь 2-й ударной идут части 59-й армии: "Все донесения о подходе частей 59-й армии к реке Полисть с востока – предательское вранье. Несмотря на сделанный силами 2-й армии прорыв, в коридоре войска 52-й и 59-й армий продолжали бездействовать. 2-я армия своими силами расширить проход и обеспечить его от нового закрытия противником нашей территории не в силах. Войска армии четвертые сутки без продовольствия. Авиация противника, не встречая сопротивления, работает".

И еще через несколько дней: "Войска армии 3 недели получают по 50 грамм сухарей. Последние три дня продовольствия совершенно не было. Доедаем последних лошадей. Люди до крайности истощены. Наблюдается групповая смертность от голода. Боеприпасов нет. Имеется до 1500 раненых и больных. Резервов нет. Военный совет просит немедленно принять меры к прорыву с востока до реки Полисть и подаче продовольствия. Командующий 2-й ударной армией Власов, член Военного совета армии Зуев. 21 июня 1942 г.".

Если Власов станет излагать все это в открытом судебном заседании, понял Сталин, то весь лживый миф, какой кремлевской пропаганде удалось накрутить вокруг гибели 2-ой ударной, мгновенно развеется. Поэтому судить предателя нужно закрытым судом и при этом строго следить, чтобы подобные сведения не выходили за пределы тюрьмы.

Дабы как-то успокоить себя, "вождь народов" вновь прочел несколько покаянных признаний Власова. Возможно, ухмылки его не были бы столь беспощадными, если бы не имевшийся в "тайном деле" отчет офицера, подсаженного к секретному "заключенному № 31". А в нем значилось, что все его старания, как и попытки других подсадных "уток", убедить генерала Власова признать на суде, что он является предателем Родины и искренне раскаивается, ни к чему не приводили. Хотя и Власову, и бывшему начальнику штаба РОА генералу Трухину, основным "отказникам", в случае признания и раскаяния было обещано сохранить за это жизнь.

Мало того, из его секретного доклада следовало, что Власов якобы заявил: "Изменником не был и признаваться в измене не буду. Сталина ненавижу. Считаю его тираном и скажу об этом на суде".

А когда через того же подсадного Берия предупредил Власова, что если тот не признает своей вины, то суда не будет, его попросту замучают пытками, командарм РОА ответил: "Я знаю. И мне страшно. Но еще страшнее оклеветать себя. А муки наши даром не пропадут, придет время и народ добрым словом нас помянет".

Из-за этого упрямства бывшего командарма РОА, собственно, и решено было суд над всеми "власовцами" сделать закрытым.

Не меньше удивляли Кобу и беседы следователей вне камеры, "по душам и не для протокола", которые фиксировались в тайных стенограммах и звукозаписях. Из них вождь тоже почерпнул немало фактов для раздумий.

Но все же основной интерес вызывали у него давние, приложенные к "тайным протоколам" всевозможные документы и публикации: листовки, тексты выступлений Власова перед населением оккупированных территорий и солдатами РОА в бытность его командармом Русской освободительной. "Открытое письмо" Власова "Почему я стал на путь борьбы с большевизмом"; "Смоленская декларация", ставшая главным программным документом организации Русское освободительное движение; выступление Власова на Пражском конгрессе представителей народов России, где был создан Комитет освобождения народов России (КОНР), а также принятый конгрессом "Манифест" и многое другое. В том числе и сверхсекретная справка, в которой указывалась численность бывших советских воинов, которые в годы войны служили Гитлеру в вермахте, военно-морском и военно-воздушных флотах рейха.

Вчитываясь в их строчки, Сталин время от времени возмущенно кряхтел, поднимался, чтобы, нервно попыхивая трубкой, пройтись по кабинету, а затем вновь возвращался за стол.

– Лаврэнтий уже появился? – спросил он, когда, вызванный звонком, в кабинете возник дежурный секретарь.

– Так точно, товарищ Сталин. Вот уже тридцать минут он ждет вашего приглашения.

– Что-то слишком быстро прибыл.

– Товарищ Берия с самого утра находился в Кремле. Несколько раз заглядывал ко мне, интересуясь, не вызывали ли вы председателя Военной коллегии Верховного Суда товарища Ульриха или кого-либо из прокуроров в связи с "делом власовцев".

– Зови!

Сталин не стал выяснять, почему дежурный секретарь сразу же не доложил о появлении "товарища Берии". Тот прекрасно знал, что докладывать о прибытии вызванного можно только, когда Сталин произносил: "Будэт здэсь – даложышь". Однако в случае с Берией этой фразы произнесено не было.

– Послушай, Лаврентий, – нацелил на водшедшего маршала мундштук своей трубки "отец народов", – зачем ты вложил в "дело" Власова отчет этого своего подсадного офицера и копии донесений генерала Власова в бытность его командующим 2-й ударной армией? Прямо говори, как есть.

На несколько мгновений Берия застыл у стола, направив на вождя свинцово-тусклые стекла своих очков. Ему было от чего насторожиться: точно так же холодно и таким же вопросом Коба встречал его после прочтения "Дела о покушении на тов. И. В. Сталина", которое Лаврентий передал ему по материалам допросов группы немецких диверсантов, из русских военнопленных, засланных в Москву, чтобы убить вождя.

"Слушай, Лаврентий, зачем ты принес мне это "дело"?" – спросил тогда Коба по-грузински. Берия ожидал любого вопроса, но только не этого. Ответ, вроде бы, не составлял особого труда, именно поэтому Лаврентий встревоженно задумался. По своему опыту общения с Кобой он знал: самые подлые – такие вот, незамысловатые вопросы Сталина, ответы на которые давно лежат на губах, словно на гробовых досках. И еще Берию насторожило, что Сталин спросил это по-грузински. А он уже не помнил, когда в последний раз слышал, чтобы Коба говорил с кем-либо из членов ЦК или правительства на языке своих предков.

Так вот сейчас вождь задал почти такой же вопрос, и тоже по-грузински.

– Чтобы показать, как этот трус и предатель собирался вести себя на суде, какими доводами убеждать членов Военной коллегии, товарищ Верховный Главнокомандующий.

– И после такого заявления, – перешел Коба на русский, постукивая при этом мундштуком по папке, – подчиняясь требованию следователя изложить суть своего выступления на будущем суде, Власов будет не только раскаиваться, но и называть офицеров своей армии "охвостьем", "подонками" и всем прочим?

– Мои люди сумели убедить его: пришла пора раскаяться в предательстве и повиниться перед народом. – С тех пор как Берия возглавил наркомат, о служащих НКВД он всегда говорил: "Мои люди…". Хотя прекрасно знал: Сталину это выражение не нравилось.

– И все же… Власов что, действительно изъяснялся такими вот… словечками?

– Кое-какие мои люди ему подсказывали, кое в чем подправляли, – заговорщицки ухмыльнулся Берия, как человек, понимающий, что беседует с единомышленником.

Сталин ещё несколько раз порывался переспросить о другом – почему он вложил в "дэло" копии донесений генерала Власова. Но так ни словом о них больше не обмолвился. Он прекрасно понимал, что, собранные воедино, эти доклады командарма 2-й ударной являются прямым изобличением и командования Волховским фронтом, и начальника Генштаба. Они доказывают, что ударная армия не была сдана врагу, а погибла из-за бездействия высшего командного состава. И вряд ли Жуков или кто-либо из маршалов и генералов, причастных к этой гибели, догадывается, какой компромат собрал на них нарком НКВД.

2

Невысокий, изрытый оврагами холм отдаленно напоминал оставленный на поле боя шлем самурая. Поднимаясь на него по едва приметной тропинке, генерал-атаман всякий раз пребывал в странном предчувствии, что перед ним действительно откроется поле будущей битвы, фигурно расчерченное пехотными каре, загаченное артиллерийскими редутами и усеянное грозным частоколом кавалерийских копий.

И ничего, что всякий раз его ожидало разочарование, поскольку открывалось ему не поле боя, а часть узкого, неглубоко врезающегося в Ляодунский полуостров залива, за скальным створом которого грохотало неустанным прибоем Желтое море. Потомок степных кочевников, он уже начал привыкать к близости этой, глубоко чуждой ему стихии и, всматриваясь в воды пролива Бахай, умудрялся впадать в некую ностальгическую прострацию, в видениях которой вновь и вновь возрождались события так и не сотворенных им битв и сцены давно проигранных сражений.

После возвращения генерала из последней, как он теперь понимал, поездки по Северной Маньчжурии, где ожидали своей участи поредевшие от дезертирства и безысходности русские казачьи отряды "Асано", "Пешковский" и несколько других, более мелких, он по нескольку раз на день поднимался на этот, расположенный на меже его поместья холм, словно древний полководец – на командную высотку.

Ту войну, которая огнем и погребальными крестами прошлась по всей Европе и теперь подступала в границам Маньчжурии, он уже точно проиграл. Причем проиграл, не навязав противнику ни одного сражения. Однако сейчас он думал не о своем бескровном – пока еще бескровном – поражении.

Отрекшись от армейских дел, он вернулся сюда, под Дайрен, в отведенное ему японскими властями поместье Такахаси, чтобы вновь погрузиться в прошлое – в устные воспоминания и письменные мемуары; в осмысление всего пути, который воплощался в эти дни в страницы его новой книги.

Теперь генерал-атаман пребывал в состоянии такого же волнующего перевоплощения в публициста и политика, в каком ощущал себя осенью 1921 года, когда, вынужденный покинуть предавшее его "бело-красное" Приморье, отправился в Корею, чтобы встретиться в Сеуле с генерал-губернатором господином Ообой.

К чести японского генерала, он встретил Семёнова так, словно тот всё еще оставался "на коне". Словно этому его бегству в Корею не предшествовало унизительное плавание атамана из Порт-Артура во Владивосток на японском судне "Киодо-Мару", с борта которого французский консул запретил ему сходить на дальневосточный берег, чтобы таким образом не допустить его ареста представителями белого Приморского правительства. Словно не пришлось ему пережить ни разрыва с последними своими союзниками, капеллевцами, ни позорного бегства в Монголию, куда атаман пробирался в форме рядового казака Забайкальской казачьей бригады в надежде подчинить себе части генерала фон Унгерна.

– Черт возьми, этот барон Унгерн, в соболях-алмазах!.. – вслух пробормотал главком, теряя грань между живой и мысленной речью, что в последнее время случалось с ним все чаще. – "Жаль, что слишком рано ушел из жизни этот "демон степей монгольских", как назвал барона один из читинских пиитов, – продолжил Семёнов уже про себя. – Рано и нелепо, не по-солдатски".

А ведь было время, когда атаман почти инстинктивно тянулся к нему, как язычник – к волхву, потому что и в самом деле чудилось ему в личности этого "отшельника" нечто демоническое, возносящее Унгерна над остальной воинской массой и роднящее с Распутиным.

Назад Дальше