Сантос Хулка сказал мне, что распределять участки будут третьего числа, в лощине Микске. Я спустился вечером, накануне. В лощине был праздник. Пели рожки, гремели барабаны. Сотни мужчин, женщин, детей ждали рассвета. Часов в десять поднялся крик – приближался дон Гастон со своими зятьями и надсмотрщиками. Дон Гастон хорошо ездит верхом, конь под ним так и ходит. В этом году он выбрал гнедого по кличке Император. № 1 был на Колибри, № 2 – на Росинке, № 3 – тоже на кобыле, не помню, как ее зовут. Император пробежал рысью всю лощину. Дон Гастон Мальпартида остановил его и перекрестился.
– Во имя отца и сына и святого духа, приступим к разделу земель. Благословение на благочестивых!. Каждый получит участок и столько мешков семян, сколько у него детей. Пять детей – пять мешков; трое – три; а если детей нет, один мешок все же будет.
Народ поежился. Из одного мешка выходит пять мешков, ну – шесть. На год не хватит. Но никто не посмел возразить. И дон Гастон приступил к разделу.
– Отсюда и до того места, где остановится мой конь, сеет Франсиско Герра.
Император тронулся рысью, за ним – конь и кобылы трех зятьев. Мы побежали следом. Дон Гастон остановился метрах в ста.
– Отсюда и до следующей остановки участок семьи Гевара.
Император пробежал метров двести.
– Отсюда до тех камней участок Больярдо.
Мы побежали.
– Отсюда и до остановки участок Гусманов.
Так бегали мы все утро. Конь останавливался, где ему вздумается, а люди то горевали, то радовались, ибо иногда он заходил дальше, чем хотел бы хозяин, и тот смеялся: "Что ж, помог тебе Петр-апостол, значит, и бог благословит!" Но днем участки стали поменьше, а под вечер выходили истинные лоскутки. Наконец, осталось наделить землей бобылей и вдовиц. Было пять часов. Дон Гастон снял шляпу и перекрестился.
– Попросим у господа доброго урожая! Времена теперь тяжелые. Помолимся же вместе, чтобы бог нас не забыл. Чтобы не было засухи! На юге народ грешный, и у них нет ни капли дождя. Земля потрескалась от зноя. Люди бегут, селенья пустеют. Беглецы выходят на дорогу и просят перед смертью, чтобы путники пригрели их детей. Но путники не останавливаются на проклятой земле. Да не будет такого в Паско! Да посетит нас благодатный дождь!
– Помолимся, – сказал и зять № 1.
– Отче наш иже еси на небесех, – начал зять № 2.
Мы прочитали "Отче наш", и дон Гастон благословил нас. Старики опечалились. Один из них, Онорато Баррера, подошел к хозяину.
– А нам что дадите, дон Гастон?
– Вы уже не работники. В Чинче такой закон: кто долга своего не выполняет, тому нет и земли. Мало ее у нас! В моем поместье кто не работает, тот не ест. Мы не держим бездельников.
– Я не бездельник, – сказал Баррера. – Я служил поместью семьдесят лет, твой покойный отец свидетель. Мы больше не можем работать. Старость не грех.
Старик Иван Ловатон сказал:
– По твоему веленью я праздновал на свой средства праздники в общине. Я выполнял святую заповедь. Так я потратил все деньги. Мне не на что жить.
– Мы, женщины, работать не можем, – сказала вдова Леонида Сантьяго, – а детей кормить надо. Приходится сеять и нам. Дай нам земли!
– Поместье не купель со святой водой. Кто не выполняет долга, тому нет и земли. Не повезло вам, так не сетуйте. А не нравится у меня, ищите других хозяев: Я не держу!
– Ты не дари нам, дон Гастон! Смилуйся, одолжи участок!
Вдова Леонида Сантьяго вцепилась в серебряное стремя.
– В Чинче много лишних ртов. Земля не прокормит всех.
От такой нестерпимой гордыни сердце у меня загорелось. Я крикнул:
– В этом поместье не приютили бы и Христа! И встал перед теми, кто унижал себя мольбой.
– Глядите! – сказал я им. – Вот плата за вашу службу. Ради чего вы трудились? Ради чего дон Онорато Баррера работал семьдесят лет? Ради чего дон Флорентино Эспиноса гнул спину все восемьдесят? Земля добра, хозяин скуп. То, что вы зовете бедой, зовется Мальпартида. – Я кричал и кричал. Мне было все равно, что меня высекут надсмотрщики. Все было мне равно! Долго облегчал я душу. Но никто не слышал меня. Меня не видели! Ни дон Гастон Мальпартида, ни номер один, ни номер два, ни номер три, ни их надсмотрщики. Они на меня и не глядели! Они не отличались кротостью. Если б они услыхали, они бы засекли меня насмерть. Но я был тогда невидимкой!
Дон Гастон удалился. Пыль, поднятая лошадьми, пропала в полумгле. Ветер расчесывал траву. Мы поднялись на Пуйуан, черную глыбу земли. Нас было человек шестьдесят стариков, старух и недовольных. Хозяева светляками мерцали вдали. Старый Иван Ловатон наклонился, взял горсть земли и развеял ее по ветру.
– Черна, как моя жизнь! – сказал он, присел, и мрак сгустился вокруг него. – Я ни на что не гожусь! Тяжко быть старым!
Тьма резала ножом ущелье Микске.
– Что будем делать?
– Чем будем жить этот год?
– Как прокормим младших детей?
– Так и умрем, не добившись правды?
– А может, пойдем в субпрефектуру? – сказал Бернардо Бустильос. – Пойди-ка ты, Гарабомбо! Ты красно говоришь.
– Просвечиваю я! Не видно меня, Бернардо, а было бы видно, все равно жалобами дела не поправишь. Субпрефект сам из хозяев. Пускай другие жалуются.
– А если пойдем в Лиму?
–. Идите, идите!..
– Прожил я семьдесят лет, – сказал Иван Ловатон, – а правды не видал.
– Хуже будет! – испугалась вдова Сантьяго. – Отберут у нас дома.
– Чтобы жаловаться, надо быть всем заодно. Если кто будет против, ничего не выйдет. Кто хочет подать прошение?
Старики и старухи подняли руки.
– Это вы хорошо надумали, – сказал старик Хименес. – Я зимой умру, а вы позаботьтесь о малолетках. Вы сильные, молодые. Идите, делайте дело!
– Возьмете на себя часть расходов, мы пойдем.
– Сколько это будет?
– Сколько можете. Один соль дадите? Я дам тридцать.
– А я пятнадцать, – сказал Бустильос.
– Мы, вдовы, дадим вам маисовых зерен и вяленого мяса. Еду вам приготовим.
…Ветер дул такой, что Зоркий Глаз встал иначе. Он не хотел причинять мучений. Он хотел прикончить его сразу, первой пулей.
Глава девятая
Неполный текст письма, которое Ремихио послал сержанту, чье имя, по своей воспитанности, называть не стал
Дорогой сержант!
Раз я так и так сижу в тюрьме, незачем мне скрывать, кто Вам пишет. Это я, никто иной!
Прекрасный сержант, я видел Вас в новой форме. Ах, красота! Вылитый я.
Отважный сержант! Не так давно эта тетка с печеньем подала Несправедливую жалобу. Она говорит, я съел у нее печенье. Она говорит, мерзавка, что было тридцать, штук, а я десять съел. Как будто я голодный какой! Я и съел-то десять штук.
По милости этой клеветницы позвали меня к Вам, по начальству. Я не дурак и стащил для этого индюка. Я знаю, что полиция не берет взяток, а только лошадей, девок и подарки. А уж лучше индюшки подарочка не найти!
Только Вы меня любезно пригласили, я смекнул, что Человек я бедный, как насест (тот, что пониже), и поспешил представить в виде взятки вышепоименованную птицу.
Приятнейший сержант, ее прекрасно приняли. Приняли и меня, но еще и отлупили. Изложу кратко: капрал Минчес присвоил птицу, которую я предназначал сержанту Кабрере, этому драному индюку. Вы его должны знать, Вы и сами из жандармов.
Меня сунули в тюрьму, а индюка – в духовку. Так мне, дураку, и надо! Принес бы две птицы! А хуже всего, что и печенье, и птичка достались мне даром. Ах, зачем я пишу, все равно Вы не поймете! Начхать мне, что сержант Минчес забрал индюка Кабрере! Все одно – не мне. Только пошлите Вы мне угощеньица. Я невинен. Я не ел ни печенья, ни птички. Могу сблевать, пусть посмотрят. А? Что я говорил? Ел я или нет? В детстве почти ничего не ел, а попозже – и совсем ничего. Теперь, вступая в золотую пору зрелости, ем крошки от галет и печенье, когда сворую. Значит, я невинен.
Если президент на свободе, чего же я тут сижу?
Глубокоуважаемый капитан!
Дорогой капиташа, Вас не зря повысили в чине!
Вы человек справедливый, честный, не берете взяток. Вот не взяли птичку, ее забрал этот Минчес. (Спрошу Вас, к слову, хороша ли грудка? Сюда до сих пор идет такой запах, что пальчики оближешь.)
Дорогой майор, Вам очень идет новая форма. Особенно эти четыре нашивки, Вы их заслужили. Я всегда говорил: Кабрера, Вам пальца в рот не клади! Я уверен, что в новой форме Вы будете иметь у женщин почти такой же успех, как я. (Внимание! Эту фразу вычеркнуть, потому что даже он, Кабрера, не поверит.)
Почему гуляет на свободе председатель Верховного Суда? В Перу некоторые тяжбы длятся по четыреста лет. Некоторые общины отсуживают свою землю лет по сто. Кто обращает на них взор?
Почему на свободе судья Монтенегро?
Почему весь суд на свободе?
А главное, почему на свободе Вы? Если Вы настоящий мужчина, возьмите себя под стражу. Вы-то знаете, что виновны. Тогда и я признаю, что на мне есть вина.
Лейтенант, если Вы будете тут разгуливать с индюшиной лапой, а мне не ответите, я еще понижу Вас в чине.
Младший лейтенант, даю Вам полминуты. Или Вы вернете мне эту лапу, или я Вас разжалую в сержанты.
Жандарм Кабрера, Вы не человек, Вы – из высших растений.
Заметки на будущее
1) Написать анонимку сержанту Кабрере: "Погляди на себя в зеркало!"
2) Написать анонимку себе самому, чтоб никто не догадался. Хвалить себя поменьше, писать похуже.
3) Не помню что.
4) Вспомнить § 3.
5) Не выйдет – забыть.
Душа моя, Консуэло, не плачь! Не горюй! Да, такова цена, которую платит неприметная женщина, полюбившая знаменитого мужчину. Я не пришел, потому что сижу. Кроме того, мне не хочется. "Молодой онанист хочет бросить свое занятие и вступить в связь с. приличной, но состоятельной девицей. Если у нее больше 5 тысяч, совсем хорошо. Писать по адресу: Янауанка, тюрьма, дону Ремихио, а также Кабрере или Минчесу. Честному и красивому юноше". Нет, не надо! Того и гляди, они подбросят письма моей невесте, а я, как мужчина, этого не допущу.
Да, капрал, метлу мне дали. Да, умывалку помыл. Лошадей сейчас напою. Насчет угощенья? Что Вы, это я пошутил! Ой, ой! Бейте, где хотите, только не по морде и не в пах, испортите мне орудия труда. Внимание! Дальше не пишу, мешают превосходящие силы.
Целую и обнимаю
Ремихио.
Глава десятая
О том, какие подарки получил в Чинче вернувшийся невидимый Гарабомбо
– Всадник на мушке маузера стремительно старел. Кроясь меж скал, Зоркий Глаз следил за его спуском. Спускался он медленно, и, когда скрылся в. утесах, ему было тридцать пять. Он вышел оттуда; ему шел пятый десяток. Он остановился у моста пятидесятипятилетним. Мост был узок.
Чаупиуаранга горько ревела, катя свои бурые воды, и ему уже перевалило за шестьдесят. Он почесал щеку, приближаясь к восьмидесяти. Стараясь не пугать лошадь, отпраздновал он восемьдесят пять лет. Зоркий Глаз держал его на прицеле и даже как бы жалел…
Гарабомбо посмотрел на мостик, обветшавший по милости властей и хозяев. Из каждых двух досок одной не было. Он вздрогнул. Пять лет назад он Показал на этот мост посиневшим пальцем и сказал брату жены: "Мелесьо, вот его я перешел и стал невидимкой". (Ему исполнилось сто пять лет.) Солнце спорило с бешеной пеной. Гарабомбо засмеялся и галопом проскакал по мосту. Ветер сдул с него страхи, вернул ему силу. Ни всадник, ни лама, ни стадо не нарушали пустоты бесконечного предгорья. Ветер дул все злее… Гарабомбо обретал все больше силы. Он скакал весь день, пока в лиловом сумраке не завидел Чинче. Разглядят его или нет? Во тьме вступил он на единственную улицу. Все было то же; на четырехугольной площади валялись в грязи худые свиньи. Гарабомбо радовался, что стемнело. Он не хотел опять ошибиться. Сперва он оповестит, что приехал. Он продвигался во тьме. В доме покойного Эусебио Куэльяра горел свет. Гарабомбо встал в дверях, худой, с горящим взором. Высокая женщина поднялась, ее прекрасные глаза светились удивлением и страхом.
– Гарабомбо! – вскричала Амалия и упала на его иссохшую грудь. – Гарабомбо!
Слыша, как стучит его сердце, она зарыдала, и рыдала долго, и улыбалась, и всхлипывала, не забывая подать ему дымящуюся миску.
– Перчику бы! – попросил он, жадно глядя на желтые картофелины. Сколько раз в тюрьме он мечтал о них! В горах картошка бывает и желтая, и красная, и лиловая, и синяя, и черная – всех цветов, любого вкуса, не то что в Лиме.
– Пойду брату скажу, – проговорила Амалия, еще плача. Гарабомбо обмакнул картошку в перец. Он жадно жевал, когда вошли дочь и сын старого Куэльяра.
Высокий Мелесьо нерешительно остановился, не веря себе.
– Брат!
– Братец!
Они обнялись, и Мелесьо ощутил, как исхудал Гарабомбо.
– Бустильос сказал нам, что. тебя выпустили.
– Я в больнице лежал. Заболел я. Два месяца провалялся в больнице Второго Мая. Чуть не умер.
Мелесьо Куэльяр сильно поседел. Все в их семье седели рано.
– Что думаешь делать?
– Заберу жену и буду бороться дальше.
– Как бороться-то?
– Община должна бороться за свою землю.
– Подумай получше, Гарабомбо!
– Завтра же схожу в часовню, к Флорентино Эспиносе!
Святой старикан. Как он?
– Дон Флорентино умер, Гарабомбо. Все старики умерли, как вышли на волю.
– Эваристо Канчари жив?
– Нет, тюрьмы он не вынес.
– Себастьян Хименес жив?
– Умер.
– Дон Аркадио Герра?
– Прошлый месяц похоронили.
– Элисео Сильверио, наш музыкант?
– Как вышел, сразу умер.
– А остальные?
– Кто это?
– Те, кто сидел… кто бунтовал.
– Бунтовал?
– Те, кто был со мной в тюрьме.
Мелесьо Куэльяр развел руками.
– Что же я, ради себя сидел?
Мелесьо Куэльяр встал.
– Завтра потолкуем!
Гарабомбо глядел на угасающее пламя свечи. Жена трепетала от любви к нему, но он не шевелился. Тени, порожденные слабым светом, казались ему стариками. Он узнавал медлительные движения Флорентино Эспиносы, непрестанный кашель Эваристо Канчари, испуганные глаза Бустильоса.
– Гарабомбо! – вздохнула Амалия.
– Доброй ночи! – сказал с порога Сиксто Мансанедо. Гарабомбо пристально посмотрел на него, но ошибся – потолстевший Сиксто вежливо спросил:
– Не помешаю?
– Заходи, дон Сиксто.
– Спасибо, Гарабомбо.
– Что понадобилось, дон Сиксто?
– Я к тебе от зятьев.
Гарабомбо присел на мешок с ячменем.
– Дон Антолино сказал мне: "Я знаю, Гарабомбо вернулся из Лимы. Иди к нему и передай от меня привет".
– Спасибо.
– И еще.
– Что?
– "Передай, что я люблю настоящих мужчин. Мне нужны такие, как он". Это сказал номер два.
Дон Сиксто обнажил серые зубы.
– Он предлагает тебе место старшего надсмотрщика. Гарабомбо встал. Свеча замигала.
– А ты не старший?
– Номер один говорил: "Пусть будет Гарабомбо. Мне нужны мужчины, а не мозгляки".
Дон Сиксто весь дышал досадой.
– Какой же ты мозгляк?
– Не мне судить.
Он пожал плечами. Гарабомбо подошел к нему так близко, что чуть не коснулся его шляпы.
– Что он мне даст?
– Дом, и участок, и пастбище.
– А платить будет?
– Номер один говорит: "Пусть сам назначит".
Гарабомбо ощутил тяжесть тьмы. Он поглядел на поникший свет.
– Нет, дон Сиксто. Спасибо.
– Да ты сам назначь, сколько тебе платить!
– Нет, спасибо.
– Не дури, Фермин! – с облегчением сказал Мансанедо. – Про твои дела никто не помнит. Подумай о себе! Кто о тебе подумал, пока тебя не было? Кто принес тебе в тюрьму хлеба?
Гарабомбо не отвечал.
– Мятежников в Чинче больше нет. Из тюрьмы все выходят шелковые.
– Спокойной ночи, дон Сиксто.
Надсмотрщик надел шляпу и вышел, улыбаясь. Он чуть было не стал помощником Гарабомбо!
– Он прав, Фермин, – вздохнула жена. – Никто не вспомнил о нас! Рассказала бы я тебе!..
– Пусти меня!
И, не задев висящей на стене сбруи, он вышел.
– Куда ты? – спросила жена и снова задрожала.
Он не ответил. Ночь пестрела звездами. Луна освещала спящих собак. Гарабомбо прошел по улочке и удостоверился, что все помнит. Шел он на кладбище. Злой ветер сек простые надгробья, маленькие часовни. В горах такой ветер, что кресты надо защищать низенькой глиняной крышей. Гарабомбо обошел могилы и постоял перед нищей, глиняной часовенкой в полметра высотой – здесь лежала его мать. Он встал на колени, помолился, поднялся и пошел дальше, глядя на могилы, посеребренные милостивой луной. На новых часовенках он нашел имена Флорентино Эспиносы, Эваристо Канчари, Эладио Эспиносы, Прематуро Ловатона, Себастьяна Хименеса. У могилы дона Флорентино он снова встал на колени и воскликнул:
– Дон Флорентино, мятежных больше нет! Вы умерли зря. Когда-то вы говорили, что Чинче будет свободным. Вы ошиблись. Все, кто с нами сидел, служат в поместье. Даже Кристобаль – главный любимец зятя номер один!
Глава одиннадцатая
О том, как Леандро-Дурак получил от президента юлу в подарок
Солнце проникло наконец в листву эвкалиптов. Ремихио шел по улице Болоньези, бормоча: "Отмщение, отмщение!" Ему хотелось есть. Он направился в пекарню. За несколько шагов его углядел Святые Мощи. На Мощах было только пончо, больше ничего – ни штанов, ни рубахи, ни сапог.
– Ремихио! – закричал он. Из-за стены вылез Леандро-Дурак, в разноцветных штанах и такой дырявой рубашке, что сквозь прорехи виднелась гусиная кожа.
– Ремихио!
– Кто это?
– Надень очки! – попросил разволновавшийся Леандро.
Ремихио надел и, хоть они были без стекол, сразу разглядел и Мощи, и Дурака.
– Откуда ты, Ремихио?
– Из Лимы.
– Когда пришел?
– Вот, иду.
И он пошел дальше. Несколько месяцев назад он видел, что депутат от Паско не останавливается, когда к нему подходят здешние власти, и перенял этот обычай.
– Говорил я с президентом. Обвинил судью, нотариуса, сержанта, священника, начальника станции. Всех подчистую! Даже себя обвинил. Генерал похвалил меня. Следующей почтой придет мое назначение.
– Ты и нам помоги, дон Ремихио! – взмолился Леандро-Дурак.
– Я о вас говорил. Ждите!
– Леденчика, дон Ремихио? – Дурак улыбнулся, он никогда не унывал. Раньше он жил в Чинче, но за какую-то провинность Антолино, зять № 1, посадил его на неделю в свинарник. Зятю пришлось уехать в Серро, он там задержался, потом поехал в Лиму и пробыл в ней девять месяцев. Никто не посмел отпустить Леандро, и он девять месяцев так и жил среди свиней, с ними вместе ел, а выйдя, бормотал, что он – Иисус Христос.