Пребывание даже на самой окраине искусства налагает печать благородства на внешность человека. Помнится, в Шато-Ландон мне как-то довелось обедать в гостинице за одним столом с довольно многолюдным обществом. В большинстве обедающих можно было без труда узнать коммивояжеров или зажиточных крестьян, и только лицо одного молодого человека в блузе чем-то разительно отличалось от остальных. Оно выглядело более завершенным, более одухотворенным, живым и выразительным, и вы не могли не заметить, что, когда этот молодой человек смотрит, он видит. Мы с моим спутником тщетно старались угадать, кто он такой и чем занимается. В Шато-Ландон в тот день была ярмарка, и когда мы отправились бродить среди балаганов, мы получили ответ на свой вопрос: наш приятель играл на скрипке пляшущим крестьянам. Он был бродячим скрипачом.
Однажды в департаменте Сены и Марны в гостиницу, в которой я остановился, явилась бродячая труппа. Ее составляли отец, мать, две дочери – смуглые краснощекие девушки, которые пели и играли на сцене, не имея ни малейшего представления о том, как это делается, и такой же смуглый молодой человек, походивший на гувернера, который недурно пел и играл. Душой труппы, ее гением была матушка, насколько можно говорить о гениальности в применении к шайке таких бездарных шарлатанов; ее супруг не находил слов, восхищаясь ее комическим талантом. "Видели бы вы мою старуху!" – повторял он, кивая опухшей от пива физиономией.
Вечером они дали представление на дворе конюшни при свете пылающих ламп; этот жалкий спектакль был холодно принят деревенскими зрителями. На следующий вечер, едва зажгли лампы, хлынул сильный дождь, и актерам пришлось наскоро собирать свой жалкий реквизит и ретироваться в сарай, где они жили. Они промокли, озябли, остались без ужина. На следующее утро мой спутник, так же любивший бродячих артистов, как и я, собрал для них небольшую сумму и послал ее через меня, чтобы несколько утешить труппу. Я вручил деньги отцу; он от души поблагодарил меня, и мы вместе с ним выпили по чашке чаю в кухне, толкуя о погоде, дорогах, зрителях и тяжелых временах.
Когда я уходил, комедиант поднялся со шляпой в руке.
– Я боюсь, – сказал он, – что месье сочтет меня попрошайкой, но у меня есть к нему еще одна просьба.
В ту же минуту я возненавидел его.
– Мы опять играем сегодня вечером, – продолжал актер. – Конечно, я откажусь от денег месье и его друзей, которые и без того были так щедры. Но сегодняшняя наша программа действительно хороша, и я надеюсь, вы почтите нас своим присутствием. – Пожав плечами, он вдруг добавил с грустной улыбкой: – Месье понимает тщеславие артиста!..
Скажите на милость, тщеславие артиста! Такого рода вещи мирят меня с жизнью: оборванный, жалкий, невежественный бродяга с манерами джентльмена, и тщеславие артиста, которое питает его уважение к себе!
Но человек, покоривший мое сердце, – это месье де Воверсен. Прошло почти два года с того времени, как я увидел его в первый раз, и я от всей души надеюсь, что буду еще часто с ним встречаться. Вот его первая программка, которую я нашел когда-то на столе перед завтраком и сохранил в память о счастливых днях.
"Уважаемые дамы и господа!
Мадемуазель Феррарьо и мсье де Воверсен будут иметь честь исполнить сегодня вечером следующие номера:
Мадемуазель Феррарьо споет "Крошку", "Веселых птиц", "Францию", "Тут спят французы", "Голубой замок", "Куда тебя отвезти?"
Мсье де Воверсен исполнит "Госпожа Фантен и господин Робине", "Всадников-пловцов", "Недовольного мужа", "Молчи, мальчишка!", "Мой чудак сосед", "Вот мое счастье", "Ах, вот как можно ошибиться!""
Они устроили сцену в углу общего зала. И какой же вид был у мсье де Воверсена, когда он, с папироской в зубах, пощипывал струны гитары и следил за мадемуазель Феррарьо преданным собачьим взглядом! В заключение программы была устроена "томбола" – распродажа лотерейных билетов с аукциона: превосходное развлечение, азартное, как рулетка, но без какой-либо надежды на выигрыш, так что можно не стыдиться своей горячности. В любом случае тут можно только проиграть, и всякий торопился в этом состязании потерять как можно больше денег в пользу мсье де Воверсена и мадемуазель Феррарьо.
Господин де Воверсен – маленький человечек с большой черноволосой головой. Лицо его живо и приветливо, а улыбка была бы более привлекательной, будь его зубы получше. Когда-то он был актером театра "Шатле", но, заболев нервным расстройством от постоянной жары и яркого света рампы, покинул сцену. Во время этого кризиса мадемуазель Феррарьо – в ту пору она звалась мадемуазель Рита из "Алькасара" – согласилась разделить его скитания. "Я не могу забыть великодушие этой женщины", – однажды сказал он. Господин де Воверсен носит такие узкие панталоны, что все, кто его знает, ломают голову над тем, как же он их надевает и снимает. Он пишет акварелью, он сочиняет стихи, он рыболов неиссякаемого терпения и тогда целыми днями сидел в глубине гостиничного сада, без всякого толку забрасывая удочку в прозрачную речушку.
Послушали бы вы, как он рассказывает о случаях из своей жизни за бутылкой вина. Он так хорошо, так охотно говорит, потешаясь над собственными злоключениями, но временами впадает в серьезность – точно человек, который повествует об опасностях океана и вдруг слышит отдаленный рокот прибоя. Ведь, быть может, не далее как накануне сборы составили всего полтора франка, тогда как на железную дорогу было израсходовано три франка да на ночлег и еду еще два. Мэр, человек с миллионным состоянием, сидел в первом ряду, то и дело аплодировал мадемуазель Феррарьо, однако за весь вечер уплатил не больше трех су. Местные власти очень неблагосклонны к бродячим артистам. Увы, я хорошо это знаю, так как меня самого приняли однажды за бродячего актера и посадили по недоразумению в тюрьму. Однажды мсье де Воверсен побывал у полицейского комиссара, чтобы попросить у него разрешения на выступление. Комиссар, покуривавший в приятном безделье, вежливо снял фуражку, когда певец переступил порог его кабинета. "Господин комиссар, – начал он, – я артист…" И фуражка комиссара была тотчас водворена обратно на голову. Вежливое обхождение не для спутников Аполлона. "Так низко они пали!" – пояснил мсье де Воверсен, описывая концом папиросы крутую дугу.
Но больше всего мне понравилась его вспышка, когда однажды мы целый вечер проговорили о трудностях и унижениях его бродячей жизни. Кто-то заметил, что миллиончик в кармане никому бы из присутствующих не помешал, и мадемуазель Феррарьо согласилась, что променяла бы свою жизнь на жизнь миллионерши.
– А я так нет! – крикнул де Воверсен, ударив кулаком по столу. – Кто больший неудачник, чем я? Я служил своему искусству, и служил хорошо, не хуже других, а теперь оно недоступно для меня. Я вынужден разъезжать, собирая гроши и распевая всякие глупости. Но неужели вы думаете, что я недоволен своей жизнью? Неужели вы думаете, что я предпочел бы сделаться жирным буржуа, сытым и спокойным, как откормленный теленок? Ну нет! Когда-то мне рукоплескали на подмостках – это пустяки, но порой, когда в зрительном зале не раздавалось ни единого хлопка, я все равно чувствовал, что нашел верную интонацию или точный выразительный жест; и тогда, господа, я познавал истинную радость, я понимал, что значит сделать что-то хорошо, что значит быть художником и творцом! А познать искусство – значит обрести интерес к жизни, недоступный буржуа, занятому только мелкими делишками. Это как религия!
Такова была исповедь мсье де Воверсена; конечно, я привел ее с некоторыми отступлениями, связанными с ошибками памяти и неточностями перевода. Я назвал Воверсена его собственным именем, чтобы другой странник, если он встретит этого артиста с его гитарой, папироской и мадемуазель Феррарьо, узнал его. Разве не должен весь мир воздать дань уважения этому верному поклоннику муз? Да ниспошлет ему Аполлон стихи, какие еще никому не снились, да не будет больше река скупиться для него на живое серебро, да будут милостивы к нему морозы во время долгих зимних странствий, да не оскорбит его грубый деревенский чинуша и да не покинет его мадемуазель Феррарьо, чтобы он мог всегда смотреть на нее преданными глазами и аккомпанировать ей на своей гитаре!
Марионетки оказались убогим развлечением. Была сыграна пьеса под названием "Пирам и Тисба" в пяти смертоносно длинных актах, написанных александрийским стихом. Одна марионетка была королем, другая злым советником, третья, якобы одаренная изумительной красотой, изображала Тисбу. Кроме того, на сцене появлялись стражники, упрямые отцы и придворные. В течение двух-трех актов, которые я выдержал, не случилось ничего особенного, но вам приятно будет узнать, что единство места и времени было соблюдено, и пьеса, за одним исключением, подчинялась всем классическим правилам. Исключение составлял комический поселянин, тощая марионетка в деревянных башмаках. Кукла говорила прозой на сочном диалекте, очень нравившемся зрителям. Селянин этот позволял себе всякие вольности по отношению к особе своего монарха, лупил коллег-марионеток деревянным башмаком по зубам и, в отсутствие говорящих стихами поклонников, принимался сам ухаживать за Тисбой – но опять же в прозе.
Игра этого малого и пролог, в котором хозяин кукольного театра юмористически хвалил свою труппу, прославляя актеров за их полное равнодушие к аплодисментам и шиканью, а также за их преданность искусству, вызывали улыбку. Но жители Преси были в восторге. Действительно, если вам показывают что-либо такое, за что вы заплатили, вы почти наверняка останетесь довольны. Если бы с нас брали по десять су с головы за созерцание заката или если бы Господь посылал сборщика с бубном перед тем, как зацветет шиповник, как громогласно упивались бы мы этими красотами! Но глупые люди быстро перестают замечать подобные вещи, как и добрых друзей, а некий Всеобщий Торгаш катит себе в своей рессорной тележке, не замечая ни цветов по обочинам дороги, ни небесных красок у себя над головой.
Возвращение в цивилизованный мир
О том, что случилось за два следующих дня, у меня немного осталось в памяти и почти ничего в записной книжке. Река спокойно несла свои воды среди прибрежных пейзажей. Лишь прачки в синих платьях и рыбаки в синих блузах разнообразили зеленые берега; смешение этих двух цветов казалось сочетанием листьев и цветов незабудок. Симфония в незабудках – я думаю, так Теофиль Готье мог бы охарактеризовать эту панораму. Небо было чистым и безоблачным, и в спокойных местах поверхность реки служила зеркалом для неба и берегов. Прачки весело окликали нас, а шелест деревьев и шум воды служили аккомпанементом нашей дремоте.
Мощь реки и ее неутомимое стремление завораживали. Теперь она стала уверенной, спокойной и сильной, словно взрослый, сильный и решительный человек. На песках Гавра нетерпеливо гремел поджидавший ее океанский прибой.
Что до меня, то, скользя по этой движущейся проезжей дороге в скрипичном футляре моей байдарки, я тоже начинал скучать по моему океану. Цивилизованный человек рано или поздно преисполняется тоски по цивилизации. Мне надоело погружать весло в воду, мне надоело жить на задворках жизни, я жаждал снова очутиться в самой ее гуще, приняться за работу, вернуться к людям, понимающим мой язык, для которых я человек, во всем им равный, а не какая-то диковинка.
Письмо, полученное в Понтуазе, добавило нам решимости, и мы в последний раз вытащили наши байдарки из Уазы, которая так долго несла их на себе под дождем и солнцем. На протяжении стольких миль это безногое вьючное животное было связано с нашей судьбой, что, расставаясь с ним, мы испытывали грусть. Мы удалились от привычного мира, странствовали вне его, теперь же снова возвращались в знакомые места, в которых сама жизнь несет нас, и нам не нужно работать веслом, чтобы находить приключения. Теперь нам, словно путешественникам в какой-нибудь пьесе, предстояло вернуться и взглянуть, какие изменения внесла судьба в наше окружение за время нашего отсутствия, какие сюрпризы ждут нас дома, а также далеко ли и в каком направлении продвинулся за этот срок обитаемый мир.
Греби хоть весь день напролет, но только вернувшись к ночи домой и заглянув в знакомую комнату, ты обнаружишь Любовь или Смерть, поджидающую тебя у очага; а самые прекрасные приключения, надо вам знать, – вовсе не те, которых мы ищем.
Клад под развалинами Франшарского монастыря
1. У постели умирающего клоуна
Еще не было шести часов, когда содержательница деревенской гостиницы, мадам Тентальон, послала за доктором: заболел один из ее жильцов, клоун по профессии. Однако пробило десять часов, а доктор все не являлся. Не дождавшись его, мадам Тентальон, опасаясь брать на себя ответственность, послала другого гонца к доктору Депрэ, жившему поблизости, и просила его навестить больного.
Когда посланец позвонил у двери докторского дома, тот сидел за рукописями в углу маленькой столовой, а жена его дремала в другом углу, у камина.
– Что ж вы раньше не пришли, черт побери! – крикнул доктор. – В таких случаях медлить нельзя.
И, как был, в туфлях и ермолке, так и зашагал по улице.
Если бы ему пришлось тысячу лет прожить на свете, то и тогда он не забыл бы этот визит, и не потому только, что представившаяся его глазам картина поразила воображение доктора своей необычайностью и даже живописностью, а потому, что этот визит стал событием в его жизни. Доктору уже перевалило за сорок лет, и вот теперь, когда он отворил дверь на чердачке гостиницы, в его жизни началась новая эпоха.
Комната была большая, тусклая, освещенная единственной свечкой, стоявшей на полу. Больной клоун с красным от пьянства носом лежал на убогой кровати, вытянувшись во весь свой громадный рост; хозяйка гостиницы стояла, склонившись над ним. Около кровати сидел на стуле и болтал ногами мальчуган лет одиннадцати-двенадцати. Кроме этих троих, здесь не было никого, если не считать их теней. Благодаря обширным размерам комнаты, тени удлинялись до бесконечности. Профиль клоуна обозначался на стене в карикатурном виде, и нельзя было смотреть без смеха, как нос его то вытягивался, то сокращался – смотря по тому, в какую сторону колебалось пламя свечи. Тень, отбрасываемая фигурой хозяйки, представляла бесформенную массу; иной раз слегка обозначались гигантские плечи, иногда выступала огромная голова; ножки стула вытянулись, словно ходули, а сидевший на нем мальчуган напоминал облачко, зацепившееся за угол крыши.
Как только доктор вошел, он сейчас же обратил внимание на мальчика. У него был крупный, хорошо развитый череп, высокий лоб, музыкальные руки и пара таких глаз, которые не скоро забываются. Взгляд этих больших, светло-карих, широко открытых глаз поразил доктора: как будто он уже видел этот взгляд, но где и когда – он никак не мог припомнить; как будто у этого совершенно незнакомого ему мальчика были глаза его давнего приятеля или старого врага.
Мальчуган следил за доктором задумчивым взглядом; сложив руки на коленях, слегка постукивая пятками о перекладины стула, он, казалось, был совершенно равнодушен ко всему, что творилось перед его глазами, или, вернее, был всецело поглощен какими-то более серьезными размышлениями. Однако это не мешало ему напряженно ловить каждое движение доктора Депрэ. Решить, доктор ли очаровал мальчугана, или мальчуган доктора, было бы трудно.
Доктор хлопотал около больного: прощупывал пульс, задавал вопросы, немного подшучивал над ним, слегка бранился, но всякий раз, когда поворачивал голову в ту сторону, где сидел мальчик, встречал устремленный на него вопрошающий, грустный взгляд.
Но вот, наконец, доктор разрешил загадку, и как-то сразу понял, что, собственно, поразило его в этом ребенке. Хоть мальчик был строен и прям, как струна, но глаза у него были такие, какие обыкновенно бывают у горбунов, – слишком зрело и проницательно глядели они из-под насупленных бровей. Доктор глубоко вздохнул: он нашел объяснение одной из своих теорий, к которым имел большое пристрастие, понял, почему ребенок так заинтересовал его, и успокоился.
Он повернулся к мальчику и стал его разглядывать. Тот нисколько не сконфузился и вопросительно посмотрел доктору в глаза.
– Это твой отец?
– Нет. Это мой хозяин, – отвечал мальчуган.
– Ты его любишь, жалеешь его?
– Нет, сударь, не люблю и не жалею.
Депрэ переглянулся с хозяйкой гостиницы.
– Это не делает тебе чести, мой милый, – заметил доктор, напуская на себя суровый вид. – Всегда надо жалеть, когда человек умирает, или, по крайней мере, следует скрывать свои чувства; а ведь твой хозяин умирает. Бывает, птичка клюет, клюет черешни в моем саду и вдруг – пурх! – перелетела через забор, и поминай как звали. И мне жаль, очень жаль, что я больше не увижу птичку. А тут не птичка улетает в лес, а человек, существо сильное и разумное, расстается с жизнью – так как же его не пожалеть? Подумай – еще немного, и речь его умолкнет навсегда, прервется дыхание, и даже тень его исчезнет со стены; мне страшно жаль этого человека, хоть я и вижу его в первый раз.
Мальчик молчал, по-видимому, размышляя.
– Да ведь вы его не знаете, он нехороший человек, – выпалил он наконец.
– Вот ведь маленький язычник! – возмутилась хозяйка. – У этих клоунов, акробатов, артистов, фокусников нет ни капли чувства!
Депрэ продолжал, приподняв брови, всматриваться в маленького язычника.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Жан-Мари.
– А чем ты занимаешься, чем живешь, Жан-Мари? – снова обратился доктор к мальчику.
– Я кувыркаюсь, – отвечал тот.
– Хм… кувыркаешься… Это хорошо, полезно для здоровья. Мадам, смею вас уверить, что так оно и есть. Ну а больше ты никогда ничем не занимался?
– Прежде чем я научился кувыркаться, я воровал, – с важностью произнес Жан-Мари.
– Ты, дружок, видно, из молодых да ранних, черт побери!.. – едва заметно усмехнувшись, заметил доктор. – Мадам, когда прибудет мой коллега, потрудитесь передать ему, что я нашел больного в крайне плохом состоянии. Надеюсь, он сделает все возможное. Конечно, если возникнет срочная нужда, без церемоний присылайте за мной. Счастливо оставаться, мадам! Спокойной ночи, Жан-Мари!