2. Утренняя беседа
Доктор Депрэ вставал рано. Бывало, ни один дымок еще не покажется из трубы, ни одна повозка не прогремит по мосту, крестьяне еще не идут в поле – а он уже гуляет по саду: то сорвет кисть винограда, то съест спелую грушу, то поковыряет землю концом трости или спустится к реке – посмотреть, как вода плещется у пристани.
– Нет, – говаривал он, – времени более удобного для создания теорий и всяких иных размышлений, чем раннее утро.
Доктор предсказывал по росе погоду и мало-помалу стал считаться местным метеорологом и бескорыстным поборником здешнего климата: вначале он говорил, что такого здорового места нет во всей округе; в конце второго года он уверял, что это самое здоровое место во всем департаменте, а незадолго до того, как встретился с Жаном-Мари, провозгласил, что Гретц может поспорить с любым курортом не только во Франции, но даже и во всей Европе.
На следующее утро после визита к умирающему клоуну доктор, гуляя по своему саду, поднялся на пристань и долго смотрел на реку. Вдосталь налюбовавшись светлой, прозрачной водой, рыбами, всплывавшими со дна и сверкавшими серебристой чешуей, наглядевшись на длинные тени, отбрасываемые деревьями с противоположного берега и достигавшими середины реки, на солнечные блики, двигавшиеся между ними, он вернулся через сад домой. Освеженный утренней прогулкой, он позавтракал и снова вышел на улицу.
Зашагав по мостовой, он первым нарушил царившую вокруг тишину. Деревня еще спала. Доктор полной грудью вдыхал чудный воздух, совершенно довольный и собой, и утром, и всем на свете.
На одной из тумб, стоящих по обе стороны ворот гостиницы госпожи Тентальон, доктор заметил маленькую темную фигуру, неподвижно сидевшую в созерцательной позе, и сразу узнал в ней своего вчерашнего знакомца – Жана-Мари.
– Ага, – Депрэ остановился перед мальчуганом и, нагнувшись, оперся обеими руками о колени. – Вот как мы рано встаем. Видно, нам присущи все пороки настоящего философа…
Мальчик поспешно вскочил на ноги и отвесил доктору поклон.
– Ну, как там наш больной? – спросил Депрэ.
Оказалось, что больной в том же состоянии, как и вчера.
– Почему ты так рано встаешь? – продолжал доктор допрашивать мальчугана.
Тот долго раздумывал и наконец объявил, что и сам не знает, почему.
– Сам не знаешь… – повторил Депрэ. – Мы, дружище, никогда ничего не знаем, пока не попытаемся узнать. Попробуй и ты спросить у самого себя, и скажи мне, ради чего ты рано встаешь. Тебе, верно, нравится?
– Да… нравится, – протянул мальчуган.
– А почему тебе нравится? – настаивал доктор. – Заметь, мы сейчас следуем методу Сократа. Ну, так почему нравится?
– Утром так тихо везде, – отвечал Жан-Мари, – и мне делать ничего не надо. Вдобавок, в это время мне кажется, будто я хороший мальчик.
Доктор присел на другую тумбу. Разговор заинтересовал его: прежде чем отвечать, мальчик, видимо, обдумывал каждое слово и старался говорить правду.
– Странно, – заметил Депрэ. – Что-то тут не вяжется. Ведь, если я не ошибаюсь, ты сам говорил, что прежде занимался воровством.
– А разве воровать скверно? – спросил Жан-Мари.
– Должно быть, не совсем похвально. По крайней мере, многие придерживаются такого мнения.
– Я не о том. Я спрашиваю, скверно ли воровать так, как я воровал? Мне больше ничего не оставалось делать; ведь есть каждому хочется, каждый имеет право на кусок хлеба, а ведь много людей, у которых его нет. К тому же меня жестоко били, если я возвращался с пустыми руками. Я не стал бы красть пирожных, так я думаю; ну а кто с голодухи не стащит в булочной кусок хлеба?
– Ах ты, мальчуган, мальчуган! – почти сокрушенно промолвил Депрэ. – Я, видишь ли, сторонник благословенных законов здоровой и нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях. Потому и не могу равнодушно и спокойно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?
– Нет, сударь, не понял…
– Я терпеть не могу странных людей, – резко заметил доктор, – а ты самый странный мальчик, какого я когда-либо видел.
Жан-Мари помолчал, подумал, затем поднял голову и, взглянув на доктора с самым невинным выражением, заметил:
– А разве вы сами не странный?
Тут уж доктор не выдержал: отшвырнув в сторону палку, он набросился на мальчика, прижал его к груди и звонко расцеловал в обе щеки.
– Удивительный, замечательный чертенок! – проговорил он. – И какое, только подумать, выдалось утро для такого открытия! Просто чудо! Я даже не подозревал, что существуют такие дети, – продолжал он, обращаясь к небесам. – Я сомневался в том, что род человеческий способен производить таких индивидуумов! Вот только в порыве энтузиазма я, кажется, испортил мою любимую палку… Нет, ничего страшного, ее еще можно починить, – успокоил он себя.
В эту минуту доктор заметил, что Жан-Мари с удивлением и даже с тревогой смотрит на него во все глаза.
– Эй ты, чего таращишься? – крикнул Депрэ. – Кажется, малыш презирает меня, – добавил он в сторону. – Слушай, мальчуган, ты меня презираешь?
– Что вы, сударь! Я просто не понимаю вас, – ответил мальчик.
– Вы должны извинить меня, милостивый государь, я еще так молод, – чинно произнес доктор. – А, чтоб его! – добавил он про себя, сел на тумбу и язвительно уставился на мальчика.
"Он мне испортил такое прекрасное, спокойное утро, теперь я буду нервничать весь день, и пищеварение будет неправильное, – мысленно ворчал доктор. – Надо непременно успокоиться".
И, сделав над собою усилие, он отогнал от себя все тревожившие, волновавшие или даже сколько-нибудь смущавшие его мысли тем усилием воли, к которому он давно уже себя приучил. Вдыхая свежий утренний воздух, он смаковал его, как знаток смакует вино, и медленно выдыхал; подсчитывал, сколько облаков на небе; следил за полетом птиц и, подражая пернатым, жестами описывал замысловатые кривые, бил по воздуху воображаемыми крыльями и, поупражняв таким образом конечности и зрение, надышавшись вдосталь, в конце концов успокоился и даже запел. Знал он всего одну песню – "Мальбрук в поход собрался", да и ту нетвердо, поэтому свои музыкальные способности выказывал лишь в редких случаях, когда оставался в одиночестве или когда чувствовал себя вполне счастливым.
Но на этот раз он был грубо возвращен к действительности болезненно-огорченным выражением на лице мальчика.
– Тебе не нравится мое пение? – спросил доктор, оборвав "Мальбрука" на самой высокой ноте. – Не нравится? – еще раз повторил он повелительным тоном, не дождавшись ответа.
– Совсем не нравится, – буркнул Жан-Мари.
– Вот как? Уж не поешь ли ты сам?
– Я пою получше вас, сударь.
Доктор оцепенел от изумления и некоторое время не сводил глаз с мальчика. Он чувствовал, что начинает сердиться, стыдился самого себя и поэтому сердился еще больше.
– Ты и со своим хозяином так разговариваешь? – спросил он наконец, всплеснув руками.
– Я с ним вообще не разговариваю, – ответил мальчик. – Я его не люблю.
– А меня, значит, ты любишь? – попытался поймать его Депрэ.
– Не знаю, – услышал он в ответ.
Доктор поднялся. Втайне он ждал другого ответа и чувствовал себя слегка уязвленным.
– Тогда желаю вам всего хорошего, – произнес он. – Я вижу, вы слишком мудреный для меня индивидуум. Кто знает, может, в ваших жилах течет кровь, может, небесные флюиды, а может, они просто-напросто наполнены воздухом; но в том, что вы, сударь, – не человеческое существо, в этом меня никто не разубедит. Нет, вы не человеческое существо, – повторил он, потрясая тростью перед носом мальчика. – Так и напишите в своих мемуарах: "Я, мол, не человеческое существо и не имею желания быть таковым. Я – мечта, тень, иллюзия; словом, все, что хотите, только не человеческое существо". А засим – примите мой почтительнейший поклон и прощайте!
И доктор, весьма взволнованный, пошел своей дорогой, а мальчик остался сидеть в полном недоумении.
3. Усыновление
Анастази Депрэ, супруга доктора, могла служить примером красивой, полнокровной женщины. Рослая, полная, черноглазая брюнетка с весьма округлыми щеками, она поражала всех и каждого здоровым и приятным видом и в особенности красотой рук и приветливостью взгляда. При этом она отличалась необыкновенно ровным нравом: какая бы неприятность ни приключилась с мадам Депрэ, ничто не оставляло в ней глубокого следа – все быстро проходило, исчезало, как исчезает облачко, невзначай показавшееся на небе в летнюю пору.
Она отличалась невозмутимостью, но благочестием никогда не грешила, питала пристрастие к устрицам и к выдержанному вину и любила, когда при ней отпускали вольные шуточки. Она была добродушна, но чужда всякой мысли о самопожертвовании. Любила свой сад, цветник перед окнами, ела и пила всласть, не прочь была посплетничать и посмеяться на досуге с соседкой, а наряжалась только в тех исключительных случаях, когда надо было ехать в Фонтенбло за покупками. Анастази с наслаждением слушала забавные новости и анекдоты – и этим исчерпывались ее представления о счастье. Те, кто знал Депрэ, когда тот был еще холост – он и тогда носился с разными теориями, – приписывали теперешние философские взгляды доктора влиянию жены: будто бы он и сам проникся ее взглядами на жизнь, возвел их в систему и теперь старался подражать жене, хоть последнее не вполне ему удавалось.
Анастази Депрэ была искусной поварихой и неподражаемо варила кофе. Чистота и порядок были доведены ею в доме до пределов возможного или, вернее, невозможного, и этой манией она заразила и мужа: все должно было стоять на своих местах; все, что можно было отполировать, блестело; пыль была окончательно и бесповоротно изгнана из ее царства. Единственная прислуга в доме, некая Алина, только и делала, что чистила, терла, скребла, мыла – других обязанностей у нее не было. Доктор Депрэ жил в своем доме, точно откармливаемый к празднику теленок, – в тепле, чистоте и полном довольстве.
Обед в тот день, о котором идет речь, был превосходным: пойманная доктором рыба под знаменитым беарнским соусом, фрикассе из пулярки, спелая дыня, спаржа и фрукты. Ко всему этому доктор Депрэ выпил полбутылки с прибавлением еще одного стаканчика прекрасного токайского вина, а госпожа Депрэ – полбутылки без стаканчика того же напитка – один стаканчик из ее порции полагался в качестве прибавки к порции мужа как символ мужских привилегий. Затем были поданы кофе и графинчик ликера для мадам Депрэ. Прислуга удалилась, предоставив супружеской чете возможность наслаждаться послеобеденной беседой и перевариванием яств.
– Я говорю, душечка, для нас большое счастье… – начал было доктор. – …Нет, кофе сегодня восхитителен! – вставил он как бы между прочим. – Я говорю – как никак, а для нас большое счастье… – доктор опять отвлекся: – Ах, Анастази, умоляю тебя, не пей ты этой гадости! Не пей этого яда ну хоть только сегодня, всего один день, и ты сама увидишь, какую это принесет тебе пользу! Ты будешь чувствовать себя гораздо лучше, ручаюсь в этом моей репутацией!
– Так в чем же это для нас такое счастье? – спросила Анастази, не обращая ни малейшего внимания на ежедневно возобновляемую просьбу супруга.
– В том, что у нас нет детей, моя прелесть. Чем дольше я живу на свете, тем глубже убеждаюсь в этом. Ты подумай только, дорогая: пришлось бы пожертвовать всем, решительно всем – и твоим здоровьем, и моим спокойствием. Какие уж тогда были бы ученые занятия! А пожертвовать всеми теми деликатесами, которые ты так вкусно готовишь! Спрашивается, для кого? Ради чего? Дети – воплощение всех недостатков человечества. Женщины жертвуют им остатки здоровья. Дети постоянно шумят, кричат, надоедают вопросами; их надо кормить, умывать, учить сморкаться; а когда они вырастут, – плюнут на отца с матерью, и делу конец! Нет, таким отпетым эгоистам, как мы с тобой, нельзя иметь детей!
– Ну, само собой, – и жена мелодично рассмеялась. – В сущности, это так на тебя похоже – хвалиться тем, что, собственно, случилось помимо твоей воли и что вовсе не от тебя зависело.
– Но! – с некоторой торжественностью произнес доктор. – Мы могли бы усыновить ребенка, душа моя.
– Никогда! Ни за что на свете, даже не думай! Не будет на то моего согласия! Другое дело, если б ребенок был моя собственная плоть и кровь – против этого я ничего не имею. Но чужое дитя!.. Благодарю покорно, я еще не потеряла остатки здравого смысла!
– Вот именно! У нас обоих, кажется, с этим все в порядке. И я тем более восхищаюсь нашим благоразумием, что в настоящую минуту… в настоящую минуту…
Доктор пристально взглянул на жену.
– Что – в настоящую минуту? – переспросила она, уже чуя беду.
– Я нашел подходящего ребенка и сегодня же усыновлю его, – твердо произнес доктор.
У Анастази потемнело в глазах.
– Ты с ума сошел? – поинтересовалась она, и в ее голосе прозвучала та самая нотка, которая не сулила мужу ничего доброго.
– Нет, мой ангел, ничуть. Я в здравом уме, и вот тебе доказательство: вместо того, чтобы скрыть от тебя мое безрассудное намерение, я прямо высказал его, чтобы ты была готова. Надеюсь, что в этом моем поступке ты узнаешь того философа, который имеет счастье называть тебя своей женой. Дело в том, что я никогда не надеялся на случай, никогда не предполагал, что смогу найти настоящего сына. А прошлой ночью это случилось. Только, пожалуйста, не тревожься, дорогая, – в нем нет ни капли моей крови. Он мне сын по духу, понимаешь ли – по духу и уму!
– По духу и уму? – со смешком повторила жена, тщательно скрывая возмущение и гнев. – Скажите пожалуйста, – сын по уму! Да ты шутишь, Анри, или в самом деле спятил? Тебе-то он сын по уму, а мне кем же он будет приходиться?
– Верно! Об этом-то я и не подумал, – смущенно проговорил доктор, пожимая плечами. – Боюсь, что моей божественной Анастази этот мальчик будет глубоко антипатичен. Она никогда не поймет его, а он, в свою очередь, не поймет ее. Видишь ли, дорогая, ты, так сказать, царишь над физической стороной моего естества, а с Жаном-Мари у меня духовное сродство, и такое сильное, что я даже его побаиваюсь. Душа моя, не вздумай плакать, да еще после обеда, – в голосе доктора послышалось неподдельное участие. – Это может повредить пищеварению!
Анастази, сделав над собой усилие, не дала воли слезам.
– Ты знаешь, – сказала она, – что я готова исполнять все твои желания, если они не переходят границ благоразумия, но в этом случае…
– А кто настоял, чтобы мы уехали из Парижа? – перебил муж, не желая услышать формальный отказ. – Кто заставил меня отказаться от карт, оперы, бульваров, от старых приятелей, словом, от всего, к чему я привык чуть ли не с детства? И, кажется, я исполнил все, что от меня требовалось: остался верным, послушным мужем и при этом не сетовал на судьбу. Так неужели же я не имею права со своей стороны потребовать чего-нибудь? Вот я и требую, чтобы это дитя было принято в наш дом, как подобает.
Анастази поняла, что разбита наголову и протестовать бесполезно, поэтому поспешила выкинуть белый флаг.
– Это убьет меня, – объявила она со вздохом.
– Ничуть! Убьет! Сначала посердишься немного, поворчишь, а потом привыкнешь и сама будешь рада, что доставила мужу удовольствие, не перечила ему. И мне ведь не сладко было на первых порах, когда мы переехали в эту жалкую деревушку, а ничего, все наладилось.
Анастази еще раз попыталась отговорить мужа и прибегла к последней уловке, к последнему аргументу:
– Ты говоришь: удовольствие… Это еще бабушка надвое сказала, какое удовольствие ты получишь, подобрав мальчишку с улицы. Врунишка наплел тебе с три короба, а ты и уши развесил.
– Ну нет! Я и сам не дурак, и тут маху не дам. Я все предвидел, все предусмотрел, принял все меры. Ты думаешь, что я вот так прямо и посажу его себе на плечи? Как бы не так! Я беру к себе этого малого в качестве конюха, а там видно будет. Понравится – пусть живет себе на здоровье, а нет – скатертью дорога! И думать не стану – стало быть, он мне в сыновья не годится, я ошибся.
– При твоем-то мягком сердце? Никогда ты его не прогонишь – знаю я тебя!
И Анастази протянула мужу руку. Он нежно взял ее и, улыбаясь, поднес к губам. Он был доволен одержанной победой, ибо вовсе не рассчитывал, что она дастся ему так легко. Уже раз двадцать, добиваясь чего-нибудь от жены, он прибегал к угрозе: дескать, возьму да и вернусь в Париж. А для мадам Депрэ большей беды нельзя было и придумать, потому что, оказавшись в Париже, они через полгода пошли бы по миру – такие у доктора были замашки, так он привык жить широко. Анастази только тем и сохранила кое-какие крохи от их состояния, что держала мужа вдали от столицы. Само слово "Париж" приводило ее в ужас, и она не только согласилась бы взять в дом чужого мальчишку, а пускай хоть доктор целый зверинец заведет у себя в саду, разумеется, подальше, в самом конце, – лишь бы речи не было о возвращении в Париж.
Около четырех часов пополудни клоун скончался. Доктор Депрэ присутствовал при его кончине, он же и объявил о ней, а затем, взяв Жана-Мари за плечо, отвел его в садик при гостинице, усадил на скамью у самой реки и произнес следующую речь.