Рита Попельская скользила на лыжах по Оленьему Склону, что вел от недавно построенной туристической базы до темного букового леса. Ее изящная и ловкая фигурка; светлая, фарфоровая кожа и щечки, которые по причине мороза и ветра обрели цвет румяных яблок, обращали на себя всеобщее внимание. Во время приемов пищи на базе дамы в возрасте поглядывали на Риту с ноткой презрением, полагая, что всякая красивая девушка, раньше или позднее, станет уличной девкой или содержанкой; дамы помоложе - с завистью, мужчины же - с плотским желанием в глазах или бессильной разочарованностью Сама же она, даже не отдавая себе отчета, что вызывает столь разнородные чувства, предавалась зимним развлечениям с таким забытьем, как будто бы каждый день был последним днем каникул. С тёткой Леокадией, которая беспрерывно играла в бридж, девушка контактировала только в ресторане, во время завтраков, обедов и ужинов. Но даже и тогда ей не нужно было выносить ее ироничные взгляды или "умных" замечаний, поскольку за их столом с первого же дня выбороли себе место два брата, господа Кржемицские, из которых младший, Адам, был студентом Львовской Политехники, а старший, Зигмунт - подхорунжим из Полка Кресовых Стрельцов в Станиславове. Во время трапез Рита с радостью бросалась в наполненную блеска и флирта беседу с молодыми людьми, тем более, когда тетка Леокадия, проглотив буквально пару кусочков, убегала в заставленное пальмами фойе, откуда доносился запах сигар и шелест перетасовываемых карт. Рита - девушка робкая и непостоянная в интересах - довольно часто с беззаботной улыбкой прерывала беседу с братьями, которые, один за другим, краснели будто ученики, бросала их на полуслове и убегала к себе в номер, чтобы переодеться там в теплые трусы, толстые чулки, узкие лыжные штаны и два свитера из Закопане; шапку она никогда не носила, поскольку шерсть все время "кусала и царапала" ей голову. Потом она мчалась с лыжами на склон и с бешеной скоростью скатывалась вниз, с развевающимися черными волосами, оставляя за собой и братьев Кржемицских, и некольких других гимназистов или студентов, которые напрасно пытались быть на равных с такой спортивной девушкой. Ведь это было просто невозможным - догнать девицу, которая на лыжах каталась с пятого года жизни, и которая каждые зимние каникулы проводила в Карпатах.
Тем не менее, ошибался бы тот, кто считал, будто бы Рита Попельская бросается в вихрь снега и ветра исключительно из атавистической, юношеской потребности разрядить энергию. Делала она это совершенно по другой причине. Дело в том, что она посчитала, в какой-то мере весьма правильно, что, чем быстрее проходит день, чем более усталая ложится она в прохладную, пахучую постель, тем быстрее завершится все двухнедельное пребывание в Ворохте, тем быстрее возвратится она во Львов. А уж там ей хотелось быть любой ценой. Потому что там кто-то ожидал ее. Таинственный мужчина, который через кондуктора передал ей в поезде конвертик, когда сама она, ночью, закутавшись в толстый халат, возвращалась из туалета в купе, которое делила с храпящей теткой. Тогда кондуктор приподнял фуражку, вручил ей пахнущий мужским одеколоном конверт и сообщил, что на львовском вокзале некий замаскировавшийся молодой человек попросил его оказать ему услугу, которую он именно сейчас и реализует.
Потому-то Рита и пыталась освободиться от компаний всяческих обожателей, потому что ей хотелось побыть самой. Ей хотелось постоять под старыми лиственницами и буками и в сотый раз перечитать то письмецо, после чего в голове оставался очень приятный шумок.
О, беспокоящая панна Рита!
Пока я не увидал Вас в одном запретном месте на Замарштынове, в компании какой-то девушки и цирковых атлетов, я был совершенно иным человеком, циничным бонвиваном, которому все надоело, который все пережил и все повидал. Человеком, познавшим добро и зло в их наичистейшей форме. И, чтобы доказать Вам, что это не просто слова, прибавлю лишь, что меня разыскивала полиция трех стран, я сидел в тюрьме и добился громадного состояния. В качестве противовеса прибавлю, что я получил высшее образование, и что мне исполнилось двадцать семь лет. В данный момент мне нет необходимости зарабатывать на жизнь, мне вообще не надо что-либо делать. В мою жизнь вкралась могучая и обезоруживающая скука. Вплоть до того январского дня, когда я увидел Вас. Если раньше я познал добро и зло в их чистой форме, то теперь в Вашем лице я увидел наивысшую красоту. Слабый мужчина написал бы: "Не могу ни спать, ни есть, мечтаю хотя бы об одно лишь взгляде от Пани, об одной улыбке Ваших прекрасных уст". Я так не напишу, я мужчина сильный, тип завоевателя, который способен весь мир бросить к ногам Пани, и потому я скажу кое-что смелое и наглое: я мечтаю о всей Вас. Ваше присутствие в той забегаловке на Замарштынове свидетельствует, что Вы тоже являетесь личностью решительной, и что Вы смеетесь над тем, что солидное общество считает приличиями. Рита! Если только Вы решитесь на столь смелый шаг и получить от меня следующее письмо (в которое я вложу свое фото), тогда как-нибудь в воскресенье в самый полдень встаньте под самыми часами кафе "Венская" на Гетьманской. Каждое воскресенье, в самый полдень, я буду стоять поблизости и глядеть на проходящих людей. Я знаю, что в какой-то из этих воскресных дней среди них будешь и Ты.
Львов, среда 17 февраля 1937 года, шесть часов вечера
Уже долгое время Попельский был постоянным посетителем кафе "Шотландское" на углу улиц Лозиньского и Фредры, и даже успел приучить персонал к собственным чудачествам. Он никогда ничего не заказывал, если не считать бесчисленных стаканов горячего крепкого чая, ибо - как он громко заявил в первый же день - как раз проходит период диеты, которая поможет ему очистить организм от излишних ядов. Он не прибавлял, что яды эти алкогольного происхождения, да и зачем ему были слишком уж доверительные отношения с официантами и официантками, которые в данном заведении и так проявляли в отношении клиентов слишком большую свободу. С каждым днем голодовки он чувствовал, как вес его спадает, зато вырастает раздражение всем окружающим светом: он рявкал на Ганну, у которой распевание молитв по утрам чаще всего приходилось на минуты, когда сам он только-только засыпал; его раздражали коллеги по следственному отделу, которые слишком уж неспешно разыскивали людей с отвращающей внешностью; равно как и математики, частые посетители "Шотландского кафе", которые относились к нему с превосходством и с явной иронией.
Попельский уде успел познакомиться с большей их частью и сориентироваться в проблемах, которые занимали их умы. Только вот его математические познания, полученные когда-то в Вене у замечательного выходца из Велькопольски, Францишека Мертенса, и мрачного Вильгельма Виртингера, в значительной мере выветрились, так что взрывы восторга львовских математиков относительно определенных проблем, носивших особенные, а нередко и весьма поэтические названия, казались ему проявлениями щенячьего восторга. Когда профессор Стефан Банах воздевал руки - и нередко случалось, что в каждой из них дымилась папироса - и восхищался новым дополнительным материалом к "бутерброду Штейнхауса", "игры Мазура" или же "треножника с кубиком Гилберта", Попельскому казалось, будто бы он перенесся в свои гимназические годы, когда он с кузиной Леокадией играл в шахматы, и различные ходы называли именами героев читаемых как раз книжек, в результате чего родился "мат Виннету" и "гамбит Кмицица". Когда Станислав Улям, прыгая одной ногой по стулу, а другой - по полу, вещал о "сгущении особенности" или "псевдоплотных пространствах", Гуго Дионисий Штейнхаус и Стефан Качмарж разливали кофе, но иногда и водку, и каждый из них по-своему критиковал какую-то новейшую французскую статью об ортогональных рядах, а Станислав Мазур эпатировал всех линейными методиками суммирования, комиссар - возможно, по причине мучившего его голода - попадал во все большую мизантропию и в глубочайшие комплексы собственных нереализованных шансов. Ему припомнились счастливые венские годы и любимую когда-то математику, которой он изменил ради филологии по причинам собственного здоровья - лекции и семинары по филологии в Венском Университете, как правило, проходили по вечерам, так что он мог избегать солнечных лучей. Так что Попельский не успел познакомиться со сложными проблемами, о которых дискутировали здесь. В "Шотландскую" он приходил к обеду, сидел в понуром молчании, один, в первом зале, под занавесью прохода, ведущего вглубь заведения, и очень внимательно приглядывался ко входящим. Попельский знал, что его внешность должна быть хорошо известной убийце, так что теперь ожидал, не увидит ли ужаса на чьем-то лице, когда его владелец увидит полицейского здесь. Так случилось всего лишь один раз, только лицо входящей особы вовсе даже не было уродливым, вдобавок - принадлежало женщине. Конкретно же, то было лицо одной проститутки, которая когда-то жестоко высмеяла его мужскую немощь после пьянки. Так что сейчас Попельский ужасно скучал. Газет он не читал, шахматы даже и не раскладывал, опасаясь того, что кто-то из математических гениев пожелает с ним сыграть, и тогда его встретит мгновенное и неизбежное поражение.
Определенное наблюдение, сделанное им в первый же день, низвергло широко распространенный львовский миф, которому он и сам поддался - а именно, уверенность в том, что ученые писали на скатертях. Вовсе даже и нет! Математики пачкали химическими карандашами либо мраморные столешницы, либо страницы особой книги, которая всегда находилась у гардеробщика. Вот это наблюдение доставило Попельскому глубочайшее разочарование, ведь миф этот был одним из столпов его рассуждений, будто бы мужчина с лицом гориллы, пишущий на скатерти катовицкого ресторана "Эльдорадо", является львовским математиком. Но он довольно быстро собрался после этой временной неудачи и продолжил тщательно распланированное следствие.
Первые четыре дня он наблюдал за математиками и ежеминутно требовал от официанта сообщать их имена и фамилии. Все это хозяйство он разнообразил упрямым резюмированием предыдущего следствия, в тысячный раз анализированием всех тех обстоятельств, в которых вместе с Моком они нашли убитую Клементину Новоземскую, а так же беседами с одной дамой легких обычаев, которая - по его личной просьбе - приходила в кафе затем, чтобы "женским глазом" оценить возможное уродство какого-то мужчины.
Когда через неделю Попельский уже узнал светочей и претендентов на математические вершины, и с болью в сердце не выявил ни у одного из них потрясающего уродства, он начал искать среди них таких, кто отличался бы настолько богатой языковой фантазией, чтобы придумать весьма изящное фиктивное имечко "Гуго Дионисий фон Банах". Для этой цели он отбросил свое предыдущее инкогнито и вел с посетителями долгие и нудные беседы, на основании которых создавал безошибочное мнение о богатстве их словаря и языковых ассоциациях. Уже через четыре дня комиссар установил для себя главного подозреваемого, которого весьма быстро пришлось из списка вычеркнуть. То был Гуго Дионисий Штейнхаус, человек, оперирующий прекрасным польским языком и очень удачными ассоциациями. Во-первых, он не был уродом, во-вторых, трудно было бы предполагать, чтобы убийца взял себе псевдоним, состоящий из пары собственных имен!
Когда Попельский вычеркнул всех частых посетителей "Шотландской" из своего списка подозреваемых, он начал индивидуально выпытывать про их "некрасивых" коллег и студентов. И тогда-то все и началось!
- В каком смысле "некрасивый"? - спрашивал Мейер Эйдельхайт.
- Я знаю, пан комиссар, как относится начертательная геометрия к прекрасному, художественному представлению о пространстве у итальянских мастеров, - задумывался Казимеж Бартель. - И отсюда делаю выводы о красоте. А вот говоря об уродстве, мне бы пришлось вести рассуждения в обратном порядке.
Когда же Попельский пытался сузить все эти спекуляции путем сравнения разыскиваемого с обезьяной, собеседники тут же затягивали его на глубокие воды абстраций.