"Доже, придворный парикмахер".
Вывеска красовалась над лавкой, помещавшейся на нижнем этаже дома, находившегося между улицами Сен-Рош и Сурдьер, напротив королевских конюшен.
Посередине лавки, очень кокетливо убранной, была стеклянная дверь с красной шелковой занавеской, а по обе стороны двери – тумбы, на которых красовались восковые женские головки с оригинальными прическами. Около каждой из них располагался двойной ряд париков всех видов и форм, напудренных добела, позади париков стояли склянки с духами, различные вазы и ящики с пудрой, мушками и румянами.
Лавка принадлежала Доже, придворному и самому модному парикмахеру.
"Доже, – говорят мемуары того времени, – не знал равного себе в своем мастерстве. Гребень его хвалили больше, чем кисть Апеллеса или резец Фидия. Он владел искусством подбирать прическу к типу лица, он умел придать взгляду особую выразительность посредством одного локона, лицо расцветало улыбкой под рукой мастера".
Старость – эта великая победительница кокетства (уверяли современники) – и та отступала под искусной рукой Доже. Он был парикмахером герцогини де Шатору: с ее легкой руки он пошел в гору. Доже имел свою лавку в Париже, но постоянно пребывал в Версале.
Впрочем, он громогласно заявлял, что не согласился бы причесывать никого и нигде, кроме как в королевской резиденции. Буржуазия и финансовый мир были предоставлены его подмастерьям, которых он называл своими клерками.
Это было унизительно для парижан и в особенности для парижанок, но репутация Доже была так высока, что парижские дамы охотно соглашались причесываться у его клерков.
Причесываться "у Доже" было уже само по себе очень престижно. Клиенты и клиентки толпами валили к лавке придворного парикмахера.
В тот день, когда в кабинете Фейдо де Марвиля происходили вышеописанные события, толпа желающих была больше обыкновенного, так что не все могли поместиться в лавке, и половина ожидающих собралась группками на улице. Все были встревожены и обеспокоены. Ясно было, что руководило всеми не одно лишь желание поправить парик или завить себе шиньон.
Внутри, как и снаружи, царило такое же оживление: все переговаривались между собой, спрашивали друг друга, отвечали вполголоса и как бы по секрету.
В одной группе, стоявшей напротив полуоткрытой двери лавки, шел особенно оживленный разговор.
– Какое несчастье, милая Жереми, – проговорила одна из женщин.
– Просто ужасно, – подхватила вторая.
– А мэтр Доже еще не возвращался?
– Может быть, ему вовремя не дали знать, любезный месье Рупар.
– Как не дали знать, мадам Жонсьер? Ну уж простите, вы в самом полном отступлении от предмета, в самой ясной аберрации, как говорит д'Аламбер.
– В чем это я нахожусь? – переспросила мадам Жонсьер, которая решила, что ей так послышалось.
– Я говорю: в аберрации…
– Помилуйте, месье Рупар, я совсем здорова.
– Я не говорю, что вы больны с материальной точки зрения, как говорят философы; я говорю с точки зрения умственной, ибо, поскольку разум есть вместилище…
– Что такое с вашим мужем? – спросила мадам Жонсьер соседку. – Когда он говорит, ничего нельзя понять.
– О! Он сам себя не понимает. Не обращайте внимания на его слова.
– Что это он несет такое?
– Он поставщик Вольтера и его друзей, которые все ему должны. С тех пор, как мой муж стал продавать им чулки, он вообразил, что стал философом.
– Бедняжечка, – пожалела его мадам Жонсьер, пожимая плечами. – Однако это не объясняет нам сегодняшнего происшествия.
– Говорят, что Сабина едва ли останется жива…
– Да, говорят.
– У нее ужасная рана?
– Страшная!
– Кто ее ранил таким образом?
– Вот это неизвестно!
– Что же она-то говорит?
– Ничего. Она не в состоянии говорить. Бедная девочка находится в самом плачевном состоянии. С тех пор как мадемуазель Кино – знаете, знаменитая актриса, которая теперь уже не играет, – привезла сюда Сабину, девушка не произнесла ни одного слова.
– Да… Да…
– Как это удивительно!
– И до сих пор ничего не известно?
– Решительно ничего.
– Доже не возвращается, – продолжал Рупар.
– Если он в Версале, то еще не успел вернуться.
– Что бы ни говорили, – возразил Рупар, – здесь скрывается какая-то страшная тайна.
– Главное, что толком ничего не известно, – вслух размышлял кто-то другой.
– А когда ничего не известно, ничего и не узнаешь, – продолжал Рупар.
– Кто мог подозревать, что такое случится? – сказала Урсула.
– Еще вчера вечером, – продолжала Жереми, – я целовала милую Сабину как ни в чем не бывало, а сегодня утром ее принесли окровавленной и безжизненной.
– В котором часу вы расстались с ней вчера?
– Незадолго до пожара.
– И она вам сказала, что выйдет из дома?
– Нет.
– Отца дома не было?
– Доже? Он был в Версале.
– Значит, она вышла одна?
– Кажется!
– А ее брат?
– Ролан, оружейный мастер?
– Да. Его также не было с нею?
– Нет. Он работал в своей мастерской целую ночь над каким-то заказом, не терпящим отлагательства. Он расстался со своей сестрой за несколько минут до того, как она простилась со мной.
– Но подмастерья-то и слуги что говорят?
– Ничего, они изумлены. Никто из них понятия не имел, что Сабина выходила.
– Как это удивительно!
– И никто не знает ничего больше нас.
– Может быть, когда Доже вернется, мы узнаем или догадаемся…
Слова Рупара были прерваны толчком, который чуть не сшиб его с ног.
– Что это?
– Будьте осторожнее, – колко сказала г-жа Жонсьер.
Сквозь группу разговаривавших протиснулся какой-то
человек, который прямо направился к лавке придворного парикмахера.
Он был высокого роста и закутан в длинный серый плащ. Войдя в лавку, растолкал всех мешавших ему пройти, не обращая внимания на ропот, и, быстро вбежав на лестницу, находившуюся в глубине первой комнаты, вошел в первый этаж.
На площадке стоял подмастерье с расстроенным выражением лица, с веками, покрасневшими от слез. Пришедший указал рукой на небольшую дверь, сделанную в стене, рядом с другой, более высокой дверью. Подмастерье утвердительно кивнул. Человек в плаще осторожно положил руку на ключ в замке и, тихо отворив дверь, вошел в комнату с двумя окнами, выходившими на улицу. В этой комнате стояли кровать, стол, комод, стулья и два кресла. На кровати, под простыней, запачканной кровью, лежала Сабина Доже, дочь парикмахера, раненая девушка, которую Таванн поднял прошлой ночью на снегу напротив отеля Субиз. Лицо ее было мертвенно-бледное, глаза закрыты, черты сильно заострились, и дыхание едва прослушивалось. Она походила на умирающую. Возле нее, в кресле, сидела другая девушка, с заплаканным лицом, казавшаяся сильно огорченной.
В ногах кровати, положив руку на спинку стула, стоял молодой человек лет двадцати пяти, очень стройный, красивой наружности, с лицом, выражавшим глубокое горе.
Перед комодом женщина, щегольски одетая, готовила лекарство. Зеркало, прибитое над комодом, отражало миловидное лицо мадемуазель Кино.
Две служанки стояли у входа в комнату и, по-видимому, ждали приказаний.
Остановившись на пороге, пришедший обвел глазами комнату. Взгляд его остановился на раненой, и лицо покрылось чрезвычайной бледностью. Как ни тихо он вошел, но шум растворившейся двери заставил девушку, сидевшую в кресле, повернуть голову. Она вздрогнула и поспешно встала.
– Брат! – воскликнула она, подбежав к только что вошедшему человеку, который остался неподвижен. – Вот и ты наконец.
Молодой человек также обернулся. Вошедший медленно подошел и печально поклонился мадемуазель Кино, потом приблизился к кровати и остановился. Лицо его выражало глубокую печаль. Он вздохнул.
– Значит, это правда? – спросил он.
– Да, Жильбер, правда, – сказал молодой человек, в отчаянии качая головой. – Мою бедную сестру чуть не убили сегодня.
– Кто мог совершить подобное преступление? – продолжал Жильбер; глаза его вдруг сверкнули. – Кто мог ранить Сабину?
– Без сомнения, разбойники, разгуливающие по Парижу и наводящие ужас на парижан.
Вошедший рассматривал Сабину с пристальным вниманием. Молодая девушка приблизилась к нему.
– Брат, – сказала она, бросаясь ему на шею, – как я несчастна!
– Не теряй мужества, Нисетта, не теряй мужества! – подбодрил Жильбер. – Не надо отчаиваться.
Тихо высвободившись из объятий девушки, он взял за руку молодого человека и увлек его к окну.
– Ролан, – сказал он решительным тоном, – не подозреваешь ли ты кого-нибудь?
– Абсолютно никого!
– Говори без опасения, не колеблясь. Я должен знать все, Ролан. – И прибавил после минутного молчания: – Ты знаешь, что я люблю Сабину так же, как люблю Нисетту. Ты должен понять, какое горе, беспокойство и жажду мщения испытываю я.
Ролан пожал руку Жильберу.
– О! Я чувствую то же, что чувствуешь ты, – ответил
он.
– Отвечай мне откровенно: не внушила ли Сабина кому-нибудь такой же любви, какую чувствую я?
Жильбер пристально смотрел на Ролана.
– Нет, – отвечал тот твердо.
– Ты в этом уверен?
– Так же уверен, как ты в том, что Нисетта не любит другого.
На улице послышался шум приближающейся кареты; толпа зашевелилась.
– Перед домом остановилась карета, – сказала одна из служанок.
– Это вернулся Доже, – добавил Жильбер.
– Нет, – возразила Кино, которая подошла к окну и смотрела на улицу, – это герцог Ришелье.
– И Фейдо де Марвиль, начальник полиции, – прибавил Ролан.
– И еще двое других, – сказала Нисетта.
– Это доктор Кене и виконт де Таванн.
– Боже мой! Зачем они сюда приехали? – спросила Нисетта с любопытством.
– Вот другая карета! Это мой отец! – вполголоса произнес Ролан.
– Бедный Доже! – сказала Кино, возвращаясь к постели. – Как он, должно быть, огорчен.
Приезд двух карет, герцога Ришелье и начальника полиции, произвел впечатление на толпу, окружавшую дом. Жильбер сделал шаг назад, бросив в зеркало быстрый взгляд, как бы желая рассмотреть свое лицо; потом, закинув на стул плащ, которого он до сих пор не снимал, стал ждать. Сабина не делала ни малейшего движения; она не поднимала глаз. Ступени лестницы заскрипели под ногами людей, приехавших к придворному парикмахеру.
ХII Летаргия
Человек с бледным лицом, выражающим страшное горе, вбежал в комнату.
– Дочь моя!.. – произнес он, запинаясь. – Дитя мое!..
– Батюшка! – воскликнул Ролан, бросаясь к Доже. – Будьте осторожны!
– Сабина!..
Он подошел к постели. В эту минуту герцог Ришелье, начальник полиции и доктор Кене вошли в комнату. Мадемуазель Кино пошла к ним навстречу.
Доже наклонился над постелью Сабины; он взял руку девушки и прижал ее к груди. Глаза его, полные слез, были устремлены на бледное лицо больной. Глаза Сабины были полузакрыты. Она лежала совершенно неподвижно.
– Боже мой! – прошептал Доже. – Боже мой! Она меня не видит, она меня не слышит! Сабина! – продолжал он, наклонившись к ней. – Дочь моя… мое дитя… неужели ты не слышишь голоса твоего отца? Сабина, взгляни на меня! Сабина!.. Сабина!..
Подошедший доктор тихо отстранил Доже.
– Доктор!.. – прошептал придворный парикмахер.
– Отойдите, – сказал Кене тихим голосом. – Если она придет в себя, малейшее волнение может быть для нее гибельно.
– Однако я…
– Перейдемте в другую комнату. Успокойтесь и предоставьте действовать мне.
– Уведите его, – обратился доктор к Ролану и Нисетте.
– Пойдемте, батюшка, – сказал Ролан.
– Через пять минут вы вернетесь, – прибавил Кене.
Нисетта взяла за руку парикмахера.
– Пойдемте, пойдемте, – сказала она. – Жизнь Сабины зависит от доктора, будем повиноваться ему.
– Боже мой! – вскричал Доже, увлекаемый Нисеттой и Роланом. – Как это случилось?
Все трое вышли в сопровождении двух служанок, которых доктор отослал движением руки.
Кино стояла возле кровати. Жильбер остался у окна, самого удаленного от кровати, и под полуопущенной занавеской не был замечен доктором. Начальник полиции и герцог подошли к кровати и внимательно посмотрели на девушку.
– Как она хороша! – воскликнул Ришелье.
Кене рассматривал раненую. Он медленно покачал головой и обернулся к герцогу и начальнику полиции.
– Она может говорить? – спросил Фейдо.
– Нет, – отвечал доктор.
– Слышит ли она по крайней мере?
– Нет.
– Видит ли?
– Нет. Она в летаргии, которая может продолжаться несколько часов.
– Вы приписываете эту летаргию полученной ране?
– Не столько полученной ране, сколько случившемуся с нею происшествию. Я убежден, что эта девушка испытала какое-то сильное волнение – гнев или страх и что это волнение потрясло ее организм и могло внезапно лишить ее жизни. Рана нарушила кровообращение и ослабила больную, отчего она погрузилась в глубокий сон, в спячку.
– Спячку? – повторил Ришелье. – Что это значит?
– Оцепенение, первая степень летаргии. Больная не видит, не слышит, не чувствует. Летаргия неполная, потому что дыхание ощущается, но спячка дошла до такой степени, что, повторяю, больная лишена всех чувств.
– Это очень странно! – высказал свое мнение Ришелье.
– Следовательно, – продолжал Фейдо де Марвиль, – мы можем разговаривать при ней, не боясь, что она услышит наши слова?
– Можете.
– Но сон ее может прекратиться?
– Без сомнения. Я не удивлюсь, если через несколько минут она раскроет глаза и произнесет какие-то слова, но глаза ее не будут видеть, а слова не будут иметь никакого смысла.
– Сколько времени может продолжаться эта летаргия? – спросил Ришелье.
– Трудно сказать. Приступ летаргии произошел в силу исключительных обстоятельств, и я не могу сказать ничего определенного. Потеря крови истощила силы, и я не хочу употреблять обычные средства, чтобы привести ее в чувства. С другой стороны, немедленное и даже естественное пробуждение от этого сна может вызвать смерть, и смерть скоропостижную: больная может раскрыть глаза и в ту же минуту скончаться.
– Боже мой! – сказала Кино, сложив руки.
– Продолжительная летаргия, давая телу полный покой и снимая нервное напряжение, является необходимой для спасения больной.
– Неужели?
– Да. Все зависит от пробуждения. Если за пробуждением не последует немедленной смерти – больная будет спасена.
– А по вашему мнению, что случится, доктор?
– Я не знаю.
– Итак, я не могу ни сам говорить с нею, ни заставить ее говорить?
– Нет.
– Составьте протокол, доктор, а герцог окажет вам честь подписать его как свидетель.
– Охотно! – сказал Ришелье.
– Будет ужасно, если девушка умрет, не дав никаких показаний об ужасном преступлении, жертвой которого она стала, – сказал Фейдо де Марвиль.
– Без сомнения; и это вполне может случиться.
– Однако надо произвести следствие. Вы мне сказали все, что знали? – обратился он к герцогу.
– Абсолютно все, – отвечал Ришелье. – Моя память мне ни в чем не изменила. Вот как было дело.
Ришелье рассказал все подробности. Фейдо, выслушав герцога, обратился к Кино:
– Помните ли вы все, что говорил герцог?
– Да, только я считаю нужным прибавить еще кое-что.
– Будьте так любезны.
– Сабину нашли распростертой на снегу. Вокруг нее виднелись кровавые пятна, но никаких следов. Это показывало, что девушка не сделала ни одного шага после того, как была ранена.
– Да, – подтвердил Кене.
– Потом? – спросил Фейдо, слушавший с чрезвычайным интересом.
– На снегу не было никаких следов борьбы.
– Это значит, что нападение было неожиданным!.. Далее, далее, продолжайте!
– Сабину не обокрали: у нее на шее осталась золотая цепочка с крестом, в ушах серьги, а в кармане кошелек с деньгами.
– А-а! – сказал начальник полиции.
– Ее не обокрали? – послышался звучный голос.
Все обернулись. Жильбер, не пропустивший ни слова из всего слышанного, подошел к группе разговаривавших.
– Кто вы? – спросил начальник полиции, пристально глядя на него.
– Жених мадемуазель Доже, – отвечал Жильбер.
– Ваше имя?
– Жильбер… Впрочем, герцог меня знает, я имею честь быть его оружейником.
– Это правда, – подтвердил Ришелье, – это Жильбер.
Молодой человек поклонился.
– И ты жених этой восхитительной девушки?
– Точно так, ваша светлость.
– Ну, поздравляю тебя. Ты, наверно, представишь мне свою жену в день твоей свадьбы?
– Нужно прежде, чтобы невеста выздоровела. Я прошу прощения у вас, герцог, и у вас, господин начальник полиции, что вмешался в ваш разговор, но я люблю Сабину, и Сабина любит меня, и все, что касается ее, волнует меня до глубины души. И ее не обокрали? – обратился он к мадемуазель Кино.
– Нет, друг мой, – отвечала она.
– У нее ничего не отняли?
– Решительно ничего.
– Так зачем же ее ранили?
Все молчали.
– Были ли у нее на руках и на теле следы насилия? – продолжал Жильбер.
– Нет, – отвечали в один голос Кене и Кино.
– Стало быть, ее ранили в ту минуту, когда она менее всего ожидала этого и не старалась защищаться? Но зачем пришла она на улицу Темиль?
– Этого никто не мог узнать; она одна может сказать это. Она выходила нынешней ночью, и этого никто не знал. Ее брат сегодня утром расспрашивал всю прислугу, всех соседей, но так и не смог выяснить, в котором часу она выходила, зачем выходила одна, никому не сказав, – этого никто не знает.
Жильбер нахмурил брови.
– Странно! Странно! – прошептал он.
Потом, как бы пораженный внезапной мыслью, он прибавил:
– В ту минуту, когда Сабину принесли к мадемуазель Комарго, она не говорила?
– Нет. Она уже находилась в том состоянии, в каком вы ее видите.
– Вы говорите, что это случилось в четыре часа?
– Да.
– Стало быть, за несколько минут до того, как начался пожар в отеле Шаролэ?
– За полчаса.
Жильбер опустил голову, не говоря ни слова.
– Вы больше ничего не хотите сказать мне? – спросил Фейдо у Кино.
– Ничего; я сказала все.
– А вы, доктор?
– Я сказал все, что знал.
– Напишите же протокол, о котором я вас просил.
Кене подошел к столику и начал писать протокол. Жильбер оставался неподвижен, опустив голову, погруженный в размышления. Довольно продолжительное молчание водворилось в комнате. Дверь тихо отворилась, и вошел Ролан.
– Отец мой непременно хочет видеть Сабину, – сказал он.
– Пусть войдет, – отвечал Кене, не переставая писать.
– Мы сказали все, что следовало.