Короткое молчание. Потом голос Дэна:
- Рановато, Дядюшка. Рановато. А там поглядим, может, из нее выйдет разговорная артистка. Сразу ведь не скажешь. Но что-то такое в ней есть.
- Ты прав, как всегда.
- Я не прав, я - лев!
Я со всех ног полетела домой через Баттерси-филдс и, оглядев комнату, почувствовала, что прежней жизни как не бывало. Я вынула из-под половицы оставшиеся деньги и аккуратно положила их на грязную материнскую кровать. У стены стоял старый жестяной сундук, на котором мы с матерью сидели, когда вместе шили; внутри там лежали только ошметки ее религии, рваные молитвенники и тому подобное; с превеликим удовольствием я выкинула все это в окно. Потом перебрала и аккуратно сложила в сундук нашу небогатую одежонку. Я вполне могла нести его на плечах, большой тяжести не было, но я хотела во всем выглядеть элегантно, так что я дотащила его только до Сент-Джорджс-филдс, а там за три пенса наняла кеб до Нью-кат.
Номер десять оказался чистеньким домиком новой постройки, и я подкатила к нему и вышла на тротуар как настоящая принцесса. Возница был кусок костлявого мяса в высоком цилиндре, закрывавшем лысину, однако он очень галантно донес мой сундук до двери. У него были маленькие усики, и, давая ему пенни на чай, я не удержалась от насмешки.
- Вас что, жена ударила? - спросила я. - У вас распухло под носом.
Он поднес руку к губам, и его как ветром сдуло.
Только я постучала в дверь, как сразу в коридоре отозвался громкий женский голос:
- Кто там?
- Новая девушка.
- Как зовут?
- Лиззи. Лиззи с Болотной.
- От Дэна?
- Да. От него.
Дверь открылась, и неожиданно я увидела мужчину в поношенном сюртуке и с большим галстуком-бабочкой - точь-в-точь певец-комик в театре на Крейвен-стрит.
- Ну, милая, - сказал он, - ты выглядишь как внучка из дешевой комедии. Пошли.
Я поняла, что ошиблась насчет женского голоса: из-за двери спрашивал он, но таким высоким, таким льющимся сопрано, что не обознаться было невозможно.
- Я подселю тебя к Дорис, это богиня проволоки. Знаешь ее? - Я покачала головой. - Прелестная женщина. Может вращаться хоть на медной монетке. Мы с ней большие друзья. - По красному лицу и дрожащим рукам я сразу поняла, что он пьяница; ему вряд ли было больше сорока, но было ясно, что долголетия ему не видать. - Я бы взял твой сундук, милая, но у меня слабые сосуды. Потому-то я и ушел со сцены. - Пока мы поднимались по лестнице, он болтал со мной так весело и непринужденно, словно мы знали друг друга много лет. - Теперь я эконом. Поняла? Экономка. Эконом. Мне не нравится "домохозяин". От этого слова несет пивом, трактиром. Вся актерская братия называет меня Остин. Просто Остин.
Осмелев, я спросила, что он делал на сцене.
- Сперва был "черномазым", потом "смешной женщиной". От одного моего парика все валились со смеху. Я, милая, всякий раз их до колик доводил. Пришли. Богиня! Ты здесь?
Он в театральной манере приник ухом к двери и несколько секунд подождал.
- И молчанье было им ответом. Что ж, придется идти напролом, как думаешь?
Он еще раз постучал, потом осторожно открыл дверь, за которой я увидела сцену великого беспорядка: по комнате как попало были раскиданы шляпки с перьями и детали корсажа, штанишки на шнурках и скомканные юбки, трико и туфельки.
- Большой аккуратностью не отличается, - сказал Остин. - Артистическая натура. Твоя кровать вон там, милая. В том углу.
Там действительно была вторая кровать, правда, она вся была погребена под одеждой, шляпными коробками и газетными вырезками.
- А я все думал, куда он запропастился, - сказал он, убирая заварочный чайник, покрытый коричневой глазурью, с подушки, которая отныне была моей. - Дорис у нас чаевница.
Он пошел было из комнаты, потом вдруг резко повернулся - впоследствии я поняла, что это манера комиков, - и произнес театральным шепотом:
- Десять шиллингов в неделю. Дэн сказал, их будут вычитать из твоего жалованья. Не возражаешь?
Я кивнула. Я чувствовала, что уже вступила в новую жизнь, и была в таком восторге от превращения, что беспорядок в маленькой комнате мне даже нравился. Когда Остин ушел, я расчистила кровать и выложила свою одежду на стоящие рядом стул и тумбочку. На подоконнике были расставлены горшки с чахлыми цветами; выглянув в окно, я увидела новые железнодорожные пути, идущие поверх складов. Все было так ново, так диковинно, что я воистину ощущала себя взятой из старой жизни и вознесенной в некое благословенное царство свободы. Даже блеск рельсов казался мне неземным сиянием.
- Я знаю, о чем ты думаешь, - произнес женский голос у меня за спиной. - Ты думаешь: где милая моя каморка в Блумсбери.
- Я из Ламбета. С Болотной улицы.
- Не важно. Это слова из песни, милая.
Повернувшись, я увидела, что со мной разговаривает высокая молодая женщина с очень длинными темными волосами. Она меня немножко испугала, потому что была вся в белом.
- Я богиня проволоки, - представилась она. - Ты зови меня Дорис.
Она очень сердечно взяла меня за руку, и мы вместе сели на ее кровать.
- Дэн меня предупредил. Но что это я, ты же умираешь с голоду.
Она подошла к маленькому комоду и вынула из ящика пакет земляных орехов и бутылку шипучего лимонада.
- Подожди минутку, я еще сделаю тосты с маслом.
Мы просидели с ней до раннего вечера; я сказала, что потеряла родителей еще в детстве, что жила на Хановер-сквер и зарабатывала шитьем, что убежала от злой хозяйки и наконец прибилась к женщине, которая шила паруса на Болотной. И вот меня подобрали Дядюшка и Дэн Лино. Разумеется, она поверила этой истории, - кто бы не поверил? - и пока я рассказывала, она гладила мою руку и вздыхала. В одном месте даже всплакнула, но вытерла слезы со словами:
- Не обращай внимания. Вечно я так.
Потом мы очень уютно пили чай, пока в дверь не постучали.
- Пять часов, милашки мои, - раздалось сопрано Остина. - Для увертюры и вступления - все на выход.
- Пусть его, - шепнула мне Дорис. - Он алкоголик. Знаешь, что это такое? - Потом прокричала ему: - Хорошо, мой милый! Скоро мы будем в полной готовности!
Она встала с кровати и начала прямо передо мной раздеваться. Моя мать всегда пряталась от меня во время мытья - настолько она стыдилась своего тела, и теперь я во все глаза смотрела на белую кожу и груди Дорис. У нее была, как говорят в театре, точеная фигурка. Я тоже наскоро помылась, и, увидев простое платье, которое я надела, она ласково накинула на меня свое прекрасное шерстяное пальто, и мы вместе вышли из дома.
Я не знала, когда и как мне надо будет приступать к работе, и послушно, как делала все сегодня, поехала с Дорис в "Вашингтон". От нашего дома это было совсем недалеко, но она помахала рукой и подозвала стоящую в ожидании карету. Вначале я подумала, что она наняла ее заранее, но когда возница, взглянув на нее с козел, дружески обратился к ней: "Как дела, богиня?" - я поняла, что он связан с труппой.
- В Эфф едем, - спросил он, - или в Олд-Мо?
- Сперва в Баттерси, Лайонел, а там по кругу.
- А новенькая откуда взялась?
- Не твое дело, на дорогу знай смотри.
Когда мы забрались в карету, Дорис шепнула мне:
- Лайонел, может, начнет тебя обхаживать, милая. Учти: он не джентльмен в строгом смысле.
Через несколько минут мы остановились у "Вашингтона", и когда мы торопливо входили в боковую дверь, к Дорис вдруг приблизился молодой человек с блокнотом.
- Можно одно словечко? - спросил он. - Я из "Эры".
Он говорил учтиво, и глаза у него были по-болотному бледные. Конечно, я и вообразить не могла, что в будущем он станет моим мужем. Это был Джон Кри.
Глава 18
12 сентября 1880 года.
Прелестный разворот в "Полицейской газете" - хотя грубоватые гравюры несколько принижают славное деяние. Меня обрядили в цилиндр и плащ, придав мне обычный облик театрального сладострастника, - что ж, спасибо, что отдали должное хотя бы классовой принадлежности, ведь только представитель моего сословия мог создать такое изысканное зрелище; однако что им мешало соблюсти большую точность в деталях и композиции? Останки милой Джейн тоже можно было изобразить получше, используя более тонкую игру света и тени; меццо-тинто и гравировка пунктиром весьма действенны в передаче атмосферы без общего цветового прихорашиванья, хотя, по правде говоря, свершение, подобное моему, не требует ничего, кроме бесхитростной силы старомодного резца. Я не слишком удовлетворен и стилем газетных репортажей: от них слишком уж веет готикой, и они прискорбно хромают по части синтаксиса. "Два дня назад дьявол в человеческом обличье совершил самое ужасное, самое отвратительное убийство, какое когда-либо видел наш город…" и так далее. Я знаю, как нравится обывателям превращать свою жизнь в дешевую драму с привкусом балагана, но почему газетчики, все же люди пообразованней, не взяли хоть немного выше?
И тут я вспомнил про ученого еврея. В конце концов, убить шлюху - дело нехитрое, и подлинной, непреходящей славы этим не достигнешь. В любом случае жажда крови в обществе столь сильна, что весь город будет с нетерпением ждать убийства очередной потаскушки. Тут-то и заключена будет красота моего нового хода: он повергнет всех в такое изумление, озарит мой путь таким захватывающим дух совершенством, что каждой следующей смерти будут ждать затаив дыхание. Я стану символом эпохи.
16 сентября 1880 года.
Весьма удачно, что моя дорогая жена Лиззи решила провести вечер в Кларкенуэлле у одного из своих старых театральных приятелей, который, я подозреваю, стал законченным пьяницей. Это дало мне прекрасную возможность сделать публике мой маленький сюрприз. Я достаточно хорошо знаю Скофилд-стрит и прекрасно запомнил дом, куда вошел мой еврей в тот туманный вечер, поэтому я решил побыть с утра в зале музея и дочитать Мэйхью, а затем уж исполнить мой замысел. Он сидел на своем обычном месте и не обратил на меня внимания, но я-то видел его хорошо. Когда он отправился посмотреть каталог, я, словно бы просто разминая ноги, прошел мимо его стола - кто бы мог воспротивиться искушению увидеть последнюю книгу, которую суждено читать на земле этому человеку? Один из томов лежал открытый, и названия не было видно, я разглядел только таблицы каббалистических и иероглифических знаков, бывшие, без сомнения, произведением некоего азиатского ума. Но была там и новая книга, лежавшая поверх каталога магазина Мерчисона, что на Ковни-стрит, - значит, он только что ее купил. Называлась она "Рабочие на заре"; проходя, я не успел ухватить фамилию автора, но в любом случае это был странный выбор для немецкого ученого. Я вернулся на свое место и читал Мэйхью, пока мой знакомец не вышел из читального зала на улицу, где сгущались сумерки.
Идти за ним по пятам не было нужды - я и так знал, куда он направляется, и решил в такой милый вечер прогуляться до реки со своим чудесным врачебным саквояжиком (мало ли, вдруг кому-нибудь на моем пути понадобится хирургическое вмешательство!). Миновав Олдгейт и Тауэр, я повернул на Кэмпион-стрит. Вечер был такой ясный, что видны были церковные башни Ист-Энда, и весь город, казалось, трепетал в предчувствии великой перемены; в этот миг я преисполнился гордости из-за того, что именно мне выпала честь выразить его сокровенную волю. Я приближался к Лаймхаусу как его посланец.
В конце Скофилд-стрит, где эта улица выходит на Коммершиал-роуд, стоял газовый фонарь, но участок ближе к реке был теперь совершенно темен; дом номер семь с коричневой дверью находился как раз на границе света и тени. Тут были заурядные меблированные комнаты, и входную дверь еще не запирали; в одном из окон верхнего этажа светила масляная лампа, и я заключил, что именно там корпит над книгами мой мыслитель. Тихонько, чтобы не помешать его труду, я взошел по лестнице, затем постучал в его дверь троекратным осторожным стуком. Он спросил, кто там.
- Ваш друг.
- Я вас знаю?
- Конечно.
Он чуть приотворил дверь, но я вставил в щель мой саквояж и распахнул дверь настежь.
- Господи, - прошептал он, - что вам нужно?
Это был не мой еврей, это был другой. Но я не выказал никакого удивления и шагнул к нему, протянув вперед левую руку с саквояжем.
- Я пришел свести с вами знакомство, - сказал я. - Я пришел поговорить о смерти и вечной жизни. - Я поднял саквояж повыше. - Секрет находится здесь. - Еврей не двигался, только смотрел, как я запускаю туда руку. - Мы с вами оба наделены чувством священного. Нам открыты тайны.
Я выхватил деревянный молот и, прежде чем он успел крикнуть, ударил его. Удар был сильный, но он не умер сразу; кровь из открытой раны стекала на вытертый ковер, и, встав рядом с ним на колени, я зашептал ему на ухо.
- В вашей Каббале, - сказал я, - любая жизнь считается эманацией Эн-соф. Летите же, летите от этих ошметков материи к свету, из которого вы рождены.
Я снял с него черный капот и хлопчатобумажное белье; на столике подле его кровати стоял таз с водой, и я почтительно обтер его кожу моим собственным носовым платком. Потом вынул нож и принялся за работу. Воистину человеческое тело есть mappamundi с землями и континентами, с волокнистыми реками и мышечными океанами, и в членах мудреца ясно читалась духовная гармония тела, преображенного мыслью и молитвой. Он был еще жив и вздохнул, когда я сделал первый надрез, - то была, я думаю, радость духа, вольно взмывшего из отворенной темницы.
Я почувствовал непреодолимое желание отрезать его детородный член и довершить тем самым известный ритуал его веры. Я отсек его и потом, держа на весу у масляной лампы, исследовал его замысловатые очертания. Воистину вот еще одно дивное творение Господа. Под лампой лежала открытая книга, и я положил член на ее разворот - не лучшее ли место для репродуктивного органа мыслителя? Но что это? На странице был изображен некий величественный демон и тут же изложена краткая история голема. Я знал, что он, как гомункулус, был слеплен из красной глины, но теперь с интересом прочел, что он поддерживал в себе жизнь, питаясь душами людей. Разумеется, это не более чем затейливая чушь, одно из пугал, рожденных ночной стороною мира; но нельзя было не увидеть занятного совпадения в том, как кровь ученого обагрила сами буквы, составляющие название существа, словно передо мной была цветная, богато изукрашенная страница средневекового манускрипта. Отъятый детородный член и голем соединились в одно целое. Я покинул комнату и поспешил на улицу; на углу Коммершиал-роуд я уже готов был закричать: "Убийство! О, Боже! Убийство!" - как вдруг дорогу пересекла зловещая черная кошка. Я погрозил адскому отродью кулаком и продолжил путь молча.
18 сентября 1880 года.
Лиззи просила меня поехать с ней в Кентербери, где вместе выступают Дэн Лино и Герберт Кэмпбелл, но мне надоело их сценическое убожество. Из "Дейли ньюс" я вижу, что меня окрестили Големом из Лаймхауса. Ну что за глупцы.
Глава 19
Итак, Соломон Вейль, убитый и обезображенный, был найден среди своих книг. Жестокое убийство ученого еврея всего через шесть дней после насильственной смерти проститутки в том же районе города возбудило в лондонских обывателях лихорадочный интерес. Словно им давно хотелось получить что-нибудь в этом роде; словно имперская столица в ее современном состоянии требовала какого-то зримого знака, какого-то чудовищного подтверждения ее славы как самого обширного и мрачного города в мире. Вот почему прозвание "Голем" с такой готовностью было подхвачено и растиражировано; из тех, кто его повторял, лишь немногие понимали его точное значение, но ведь каббалисты убеждены, что само звучание или написание слова несет в себе его духовный смысл. Так что, слыша и произнося слово golem, люди, может быть, интуитивно ощущали слепой ужас искусственной жизни и бездушной формы; в тоне, в модуляции голоса они улавливали насмешливый отзвук слова soul - душа. Голем стал символом обступающего их города, и поиски загадочного существа любопытным образом превратились в поиски секрета самого Лондона.
Одна соседка Вейля вспомнила, что видела джентльмена иностранного вида с бородой, который выходил из дома на Скофилд-стрит, но она не могла точно сказать, в какой вечер это было. Сотрудники недавно учрежденного Уголовно-следственного отдела в ходе розыска столкнулись и с другими упоминаниями о том же самом бородатом иностранце; его, например, видели в толпе зевак около варьете "Пантеон" на Коммершиал-роуд, и один наблюдательный официант тогда же заметил, что он что-то записывает в маленький блокнотик. Полиция сумела получить и более непосредственное свидетельство: возница двухколесного кеба показал, что он привез джентльмена именно такой наружности на Скофилд-стрит за несколько дней до убийства. Он отчетливо помнил, что дело было вечером, в последний большой туман, и что седока он взял на своей обычной стоянке на Грейт-Расселл-стрит. Он был уверен, что джентльмен ехал из Британского музея, потому что видел его там и раньше; к сожалению, он забыл о том, что вез одновременно и Джона Кри. На следующее утро два детектива из восьмого полицейского округа посетили директора читального зала, и по их описанию бородатого иностранца было быстро установлено, что это мистер Карл Маркс.
Сам же Маркс после того вечера, когда Джон Кри видел его в читальном зале Британского музея, из дома не выходил - он сильно простудился, чему, без сомнения, был виной долгий путь домой после вечерней беседы с Соломоном Вейлем. Газет в эти дни он не читал и поэтому узнал о гибели своего друга только утром восемнадцатого сентября, когда главный инспектор Килдэр и детектив Пол Брайден пришли к нему домой на Мейтленд-парк-роуд. В его кабинет на втором этаже их проводила Элеонора, одна из дочерей Маркса, которая в то время ухаживала и за своей матерью: Женни Маркс была больна уже несколько недель, и вскоре у нее будет диагностирован рак печени. Комната, куда они вошли, была полна книг - они лежали повсюду, словно дух из них был выпит и они в изнеможении опустились на пол; в воздухе стоял густой сигарный дым, и на миг Брайдену пришли на память "музыкальные погребки" и "гроты гармонии", которые он инспектировал, когда только поступил в столичную полицию. Карл Маркс сидел за небольшим письменным столом посреди кабинета; на нем были очки в стальной оправе, которые он снял при виде входящих полицейских. Их визит его не особенно обеспокоил; успев привыкнуть за последние тридцать лет к вниманию властей, он встретил посетителей в своей обычной манере, со степенным достоинством. Возможно, впрочем, что он был несколько озадачен: в последние годы министерство внутренних дел как будто потеряло к нему интерес. Кто он, в сущности, такой - всего-навсего старый революционер.