Думанский в смутной тревоге взял протянутый лист дорогой писчей бумаги и прочел вслух:
- "Некоторое время назад вы позволили себе приоткрыть завесу тайны, скрывающей деятельность нашего Братства. Вы злоупотребили нашим доверием, вследствие чего вам вынесен смертный приговор, который может быть отменен в том случае, если вы сами добровольно передадите Ордену все ваши банковские активы. Если же вы вздумаете проявить упрямство, приговор будет приведен в исполнение".
- Помилуй, да это же прямая угроза и шантаж! Прямо судебный вердикт какого-то мистического Ордена! - воскликнул правовед, сразу профессионально оценив красноречивые строки.
- Вовсе нет - какая угроза? - возразила Молли со свойственной ей наивностью. - Это похоже на нелепую, злую шутку. Взгляни на дату, письмо-то отправлено неделю спустя после гибели папеньки.
- Однако же все это весьма странно, - озадаченно произнес Думанский. - Это действительно было достаточно громкое дело. Неужели тот, кто писал письмо, не знал, что адресат уже не числится среди живых?
Теперь уже Молли выглядела растерянной:
- А этот странный значок вместо подписи. Что бы тогда он мог означать?
- Распространенные масонские символы: Всевидящее Око, пирамида и меч карающий. Позволь-ка, я разберусь с этим письмом: им непременно следует серьезно заняться…
- И все-таки, знаешь, мне эти мистические вещи малопонятны, и я не очень-то в них верю… Зря я сейчас об этом вспомнила, совсем не вовремя вырвалось, не давало покоя… Еще этот мрачный Гауф… Ведь Рождество Христово, Святые дни - грешно грустить! Вот что - верни мне лучше эту мерзость, потом делай с ней что угодно, а сейчас не стоит - прошу тебя, милый! - Глаза Молли умоляли не портить праздник.
Думанский грустно улыбнулся:
- Увы, моя госпожа, любую твою просьбу исполнил бы не задумываясь, если бы это касалось только нас двоих, но здесь случай особый. Боюсь, что за этим посланием стоят… м-м… люди, которые способны принести вред не только тебе, нам, - они опасны для всего государственного устройства. Так что прости, но я вынужден отправить "эту мерзость" по инстанции. Будь так добра: принеси мне лист бумаги, перо и чернила, а еще, если есть, почтовый конверт. По крайней мере ты не можешь запретить мне исполнить служебный долг, а я не могу проигнорировать такой тревожный документ, пойми…
- Я все поняла, мой верный рыцарь, - с покорным вздохом кивнула Молли и удалилась, чтобы через считанные минуты вернуться со всем, о чем ее просил Викентий. Он ловко примостился на краю обеденного стола, отогнув угол скатерти, и решительным почерком достойного, уверенного в своей правоте человека ясно изложил соображения по поводу угрожающего письма и стоящих за ним "братьев" из неведомого масонского Ордена с настоятельной просьбой принять все меры к их розыску и аресту. Сложив лист вдвое и присовокупив к нему сам "документ", адвокат аккуратно запечатал все в большой конверт, на котором со значением вывел: "Департамент государственной полиции. Их благородию ротмистру Константину Викторовичу Семенову лично в руки!".
Mademoiselle Савелова все это время молча стояла поодаль - у нее и в мыслях не было чуть подглядеть через плечо и узнать, что пишет Викентий. Воспитание не позволяло, а доверие к дорогому человеку подсказывало: "Значит, так действительно необходимо. Он несомненно знает, что делает".
Спрятав конверт, Викентий Алексеевич теперь уже покорно смотрел на ту, чьи покой и безопасность были для него так дороги, однако было видно, что и ему тоже необходимо выговориться…
- А теперь откровение за откровение - ради Бога, еще немного потерпи! Я тут уже подобрал квартиру и завтра же намерен ее снять, если не найду ничего лучшего и, разумеется, если тебе понравится. Придется - увы! - срочно покинуть мое насиженное гнездо, там дальше просто невозможно находиться… Если бы ты могла представить всю ситуацию… Впрочем, Бог с ней! Не об этом сейчас… Так вот, прихожу смотреть новое жилище (представь, где и хотел - как раз на Фурштатской!) - вижу, что квартира точь-в-точь такая, что привиделась нынче ночью… Будто просыпаюсь от света луны не у себя - все подробности интерьера просто отпечатались в памяти, они и сейчас перед глазами. В мертвяще-бледном, жутковатом сиянии декадентский торшер - бронзовая наяда с плафоном в виде лилии, на стене - "Остров мертвых" Бёклина, парижского издания "Les fleurs du mal" и флакон гранатового стекла с неведомым содержимым на туалетном столике. Лампадка перед миниатюрным киотом в углу едва коптит и лики на иконке неразличимы. Чувствую, как откуда-то из глубины моего существа поднимается сковывающий холод. Куда все катится? Безвольно, неумолимо - в пропасть без дна! И словно откуда-то тянет разлагающимся трупом… Выхожу из дому: на улице пустынно, ни души… Иду проходными дворами. То тупики какие-то, то запертые ворота - и всё незнакомые места! Беспокойство все сильнее. Наконец, упираюсь в какую-то грязную канаву. Кругом помойки, мостовая разбита, фонари газовые коптят, поленницы и дома деревянные покосившиеся, а каменные стены - без окон, с обвалившейся штукатуркой, обнаженный щербатый кирпич цвета сырой говядины… Беспокойство мое перерастает в страх. Догоняю одинокую фигуру - оказалось, тень! Наконец меня охватывает дикий ужас. Открываю глаза и тут же понимаю, что я в собственной спальне: моя синяя лампада горит по-прежнему маленьким спасительным огоньком. Блаженно успокаиваюсь, но что-то не дает снова заснуть. Встал за снотворным - никак не найти. Одеваюсь, легко поворачиваю ключ в замке, выхожу. Воздух морозный, ветра, однако, совсем нет. Еще часа два, три - и рассветет. Решаю пойти к набережной. Иду бесшумно - не слышу звука собственных шагов. Молчаливые дома смотрят недоверчиво, но идти удивительно легко - за следующим поворотом должна быть набережная. Выхожу на пустырь - набережной нет! Иду обратно, но обратной дороги тоже нет: впереди пустырь, сзади глухие дворы. Через пустырь? Но пустырь бесконечен… Выхода нет! Кричу и просыпаюсь от звука собственного голоса. Лампада уже потухла. Успокоился кое-как, но после такого кошмара, с сердцебиением, уже и не хотелось засыпать. Только глаза прикрыл и… На улице тишина, прохожу немного вдоль Невы, сворачиваю через какой-то садик, а квартал опять незнакомый. Стучу в первое попавшееся окно. В другое - никакого ответа. С шага перехожу на бег - и тут просыпаюсь окончательно.
Викентий тоскливо, желая лишь одного - понимания, проговорил:
- Ты знаешь, как давно уже я не причащался? Мне всегда кажется, что я недостоин, плохо готовился, боюсь превратить для себя Высшее Таинство в привычку… Я не приобщаюсь Святых Тайн, не принимаю благодати Божией, отсюда и всякие напасти.
Он опустился на ковер, Молли - подле него, привлекла к себе, положила голову Думанского на колени и, шепча, стала гладить волосы:
- Ну успокойся! Ведь я же просила - оставим теперь о грустном. Ты устал и всюду видишь подвох? Бедный, ты запутался и отчаялся - тебе нужен покой. Я дам тебе покой! Моей веры хватит на двоих, мы всё преодолеем, всё!!! К тебе вернется радость жизни, и ты опять увидишь мир прежним, как в детстве. Это обязательно будет!
Думанский завороженно смотрел на свою воплощенную надежду - в глазах у него стояли слезы, но он улыбался.
- Я готова жить там, где ты сочтешь нужным, - добавила Молли, не отпуская от себя Викентия. - Скажи только, почему ты выбрал именно этот дом? Должно быть, он все-таки какой-то особенный, да?
- Вероятно. А как еще расценивать то, ночное? Понимаешь, мне же снилось, что я уже живу в этой самой квартире! - опять заволновался Думанский. - Я же видел уже все детали, та же планировка… Представляешь, что со мной было, когда я попал туда? В свой сон - наяву… Сама квартира находится в доме Варгунина. Он не так давно построен, может, лет семь назад. Современное здание, такое импозантное, в новомодном стиле. Хотя я в архитектуре профан, но даже меня впечатлило - безусловно, одаренный архитектор строил. Изысканно-красиво и - главное! - во всем чувствуется дух свободы, свежий ветер, что ли, - и снаружи и внутри. Утонченная, хрупкая гармония. Там, на Фурштатской, кстати, еще одно замечательное здание построили…
- Как-как? Здание, говорите, новое отстроили в Фурштатской? - это возвестил о своем прибытии в гостиную дядюшка. - Да, сейчас все строят, выдумывают новшества. "Такожде и якоже бысть во дни Лотовы: ядяху, пияху, куповаху, продаяху, саждаху, здаху". А потом помните, что было? Потом пролился огненный дождь с неба и погубил всех. А вы говорите "свобода", "хрупкая гармония"! То-то и оно, что хрупкая. Забыли, дражайший, на чем стояли и стоим пока что! "Свобода", "Земля и воля" - тьфу на все эти мерзости!
Викентий и Молли смутились, поднялись с ковра.
Думанский поспешил оправдаться:
- Да вы меня не так поняли! Я же не в социальном смысле о свободе, а в эстетическом.
- Всё одно! - стоял на своем старик, указывая пальцем вверх. - Там будет свобода, а здесь смирение и послушание.
В комнате воцарилась тишина. Наконец Молли неуверенно произнесла:
- Но, дядюшка, вам ведь понравились новые здания на Невском, на Большой Морской, когда мы гуляли вместе. Помните?
- Помню, милая, отчего же не помнить, - согласился было дядюшка. - Только я о другом. Мало ли что нам нравится - глаз-то нас частенько обманывает! Я о том, что люди похожи на здания, где они живут. Вот, к примеру, на фасаде дома узоры, орнаменты разные, но тот, кто в нем проживает, и не подозревает, что душа его подчинена этим знакам. Знаки эти тоже ведь живут своей неведомой жизнью, но тайны свои не открывают, а человек, к примеру, заболеет, потому что орнамент ему не подходит. Но может и разбогатеть. А то возьмет да и убьет кого-нибудь! Нужно внимать, "вникать" - внимайте себе и всему вокруг и поймете, что всё - символ. Человек относится к своему телу так, как его дом относится к нему самому. И то и другое - суть сосуды нашего бытия, как говорят разные там философы, - форма. Впрочем, милые, это я так, к слову, - всё прах и тлен, шуршание звуков и копошение вещей. Знаешь, племянница, мне ведь уже в дорогу пора, дома заждались, да и загостился я здесь. А собираться мне недолго - возьму с собой тряпьишко кое-какое, пару книг да рукописание… Этой ночью поезд; я уж и билет купил.
Молли мгновенно опечалилась - она была совсем не готова к очередному грустному известию.
- Ну почему же так неожиданно, так скоро, милый дядюшка? Чем вам не нравится мой дом? Да и разве вам к спеху - Святые дни вот-вот пройдут, а мы с Викентием собрались пригласить вас в Михайловский театр. Нет, я совсем не хочу, чтобы вы уезжали.
- И правда, будут давать французскую оперетту, - добавил Думанский. - Признаться, я уже абонировал отдельную ложу в бенуаре.
Инвалид был неумолим:
- Спасибо вам, детки, за все, и грех мне на что обижаться. Душно мне в столице, право, невмочь уже, так что не взыщите со старика и помолитесь иногда о спасении моей грешной души. А у тебя, Машенька, теперь совсем другая жизнь будет - все новое. Всему свое время: "Нам время тлеть, а вам цвести".
Молли стало понятно, что дальше возражать бесполезно. Только Викентий Алексеевич с интересом спросил:
- Неужели вы так сразу и уедете - на такой печальной ноте, не приподняв таинственной завесы, скрывающей от всех ваше творчество, не рассказав нам ничего о своих мемуарах? Молли мне как-то говорила, что вы пишете.
- Да, я здесь и вправду немного потрудился. Накропал одну новеллу.
- Новеллу?! Подумать только! Наверняка и об архитектуре в ней не забыли? - не отставал любопытный Думанский.
- Предмет, безусловно, стоит сочинения о нем, да не о всем, любезный, можно писать: напишет что-нибудь иной сочинитель, а оно, это вот самое, глядишь, с ним и произойдет. Сочинительство - дело тонкое. Впрочем, я-то как раз написал бы и об архитектуре, но сейчас не о ней.
- А о чем же?
- О судьбе, милейший, о судьбе. Все, что пишут о судьбе, - в некотором роде мемуары. Есть большая история, а есть судьба человеческая. Вот не мог раньше писать о своих переживаниях - это для меня роскошь. Это удел очень сильных людей, а я духом нищ. Собирал чужие эмоции, как мозаику, а своих чувств раскрыть не мог - боялся: вдруг скажешь не то или сделаешь… Судьба-с! О ней пишу. Пришлось недавно современную войну воочию наблюдать, а теперь вспоминаю: дерзнул описать самое любопытное из того, чему был свидетелем… Не читал никому, потому что тогда еще ничего не закончил, и мысли были как необработанные минералы. Раньше времени читать никак нельзя: я не чужого сглаза боюсь - своего. Не надо детище свое показывать неготовым, беззащитным. Как вы думаете?
- Пожалуй. Хотя мне сложно рассуждать - я ничего не писал, кроме судебных речей, и никогда не задумывался, символичны ли они. Чаще - насколько содержательны… А стихи вы не сочиняете?
- Случается! - вздохнул дядюшка, и было видно, что ему приятно отвечать на заданный вопрос. - Иногда так ритмом увлекусь, что мир вокруг уже вроде и не существует. А то бывает, читаю стихи как прозу, и выходит такое, как если вылить воду из графина на стол: форма исчезает, содержание расплывается, становится плоским и пошлым… Есть грех - что скрывать!
- Так вы уж почитайте нам напоследок хоть что-нибудь, если не устали. Может быть, из новеллы? Ну пожалуйста! - оживилась заинтригованная Молли. - Ну, дядюшка!
Инвалид отрицательно покачал головой:
- И не проси, Машенька! Тяжко мне читать - душа сейчас не лежит, да и слабеть я стал что-то. Да и поторопиться бы нужно - домой пора.
- Вот и чудесно! - нашелся Думанский. - Я сам вас и отвезу на вокзал - меня ждет авто. В нужный час доставлю к поезду, будьте уверены. А пока проявите снисхождение к нашему любопытству - почитайте хоть что-нибудь.
Старик загадочно улыбнулся, задорно потеребил тремя пальцами кончик носа и… сдался:
- Ну уговорили, уговорили! Разве откажешь вам, детки? Это только часть начатой мной новеллы "Бессмертие ради любви". Вот какое название завернул - воистину седина в бороду…
Он взял рукопись, на минуту закрыл глаза, внутренне настраиваясь на неведомую никому душевную волну; глубокомысленно помолчав, приступил наконец к чтению. Даже голос у него изменился - стал какой-то молодой, звонкий.
Поручик Асанов, ротный командир, давно присматривался к этому крепкому солдату из вольноопределяющихся, с аккуратно подстриженной щеточкой черных усов над крупными, похожими на каленый миндаль зубами. С лица его никогда не сходила скептическая улыбка, а прическа всегда имела подчеркнуто аккуратный вид и нарочито выраженный косой пробор. В глазах таилась глубина мысли, и за всем обликом чувствовалась какая-то оригинальная, присущая только ему жизненная позиция. Будучи рядовым, он, однако, совсем не был похож на простого русского мужика, которого мобилизация вырядила в белую полевую косоворотку, налепила на широкие плечи алые погоны с набитыми через трафарет номерами части, туго перетянула свиной кожи ремнем заметный округлый живот и доставила сюда, на край света, вырвав из размеренной, привычной крестьянской жизни, состоящей из многочасовой работы да однообразного сумбурного отдыха по воскресеньям с положенным утренним посещением церкви и обязательным вечерним возлиянием, после которого у всей Богоносной России наутро болит голова и ноют ноги.
Петр Смирнов - так звали вольноопределяющегося - имел спортивное сложение, явно сформированное комплексом упражнений из новомодных руководств по какой-нибудь восточной борьбе или боксу. Ботинок с обмотками, как положено солдату, он не носил, предпочитая им щегольские сапоги офицерского покроя; в постоянную маньчжурскую жару умудрялся следить за собой так, что всегда был гладко выбрит и постоянно источал запах дорогого одеколона. Можно было подумать, что поблизости, в какой-нибудь фанзе, его ожидает загадочная дама сердца. Асановскому воображению представлялась миниатюрная изящная китаянка с кожей цвета мандарина, обжигающим страстно-любопытным взглядом, закутанная в атласный халатик с причудливыми ориентальными узорами или искусно вышитыми пучеглазыми, извивающимися драконами.
Для себя Асанов придумал Смирнову прозвище - "замочек с секретом". "Ничего себе солдатик, - размышлял поручик. - Ему бы на Кавказ лет этак семьдесят назад, на Линию, на Валерик. Явно печоринский тип, хотя тогда скорее сказали бы - байронический. А все-таки печоринский - почвеннее, лучше. Как там, в романе? Кажется, что-то вроде: "Есть этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться необыкновенные вещи". Ну, это понятно: раз вольноопределяющийся, значит, как минимум, образован и в то же время в армию угодил по каким-то особенным обстоятельствам. Независим и горд, это видно сразу, смел отчаянно. Начитался, наверное, модной зауми. В Бога не верует - это уж точно! Скорее в Его противоположность".
Однажды, когда полк был на марше - после очередной кровавой стычки с японцами, стоившей жизни не одному десятку хороших солдат, - оставшиеся в живых тащились, понуря головы, по знойной степи, и каждый думал о том, что, возможно, догоняет свою собственную гибель… Асанов услышал вдруг одинокий звонкий голос, запевающий народную песню:
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит,
То мое, мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит.
У самого поручика тяжело было на сердце, а тут еще кто-то бередил душу - да ладно бы себе одному, а то ведь всей роте: солдаты уверенно и даже с каким-то отчаянием людей обреченных подхватили вдруг хором. Звучала широко, по-русски, песня о невыносимой кручине, изводящей молодецкое сердце, тоскующее по оставленной где-то далеко милой, но вдруг, в конце второго куплета, оборвалось стройное пение, не выдержали напряжения мучимые тоской души, и только один, все тот же пронзительный, чувственный голос продолжал:
Знать, судил мне Бог с могилой
Обвенчаться молодцу.
"Как поет, стервец! Все ему нипочем!" - подумал поручик, а солдат довел песню до конца, да еще с какой-то издевкой, с дерзким вызовом року:
Расступись, земля сырая,
Дай мне, молодцу, покой,
Приюти меня, родная,
В теплой келье гробовой!
Так и спел - в "теплой", а не в "темной", как полагается: дескать, в подземной "келье" теплее и слаще ему, чем тяжкое земное существование без любви.