Асанов обернулся, выискивая в строю одинокого певца, и почти сразу столкнулся с огненным взором бесшабашно-дерзких глаз, устремленных прямо в палящее небо - глаз Смирнова. Будь на его месте другой солдат, Асанов примерно наказал бы того за пение без команды и падение морального духа, но теперь поручик смолчал, подумав: "Это не замочек с секретом, это просто какой-то черт в табакерке! А песню какую нашел, не жестокий романс - великорусская боль души. Вот уж чего не ожидал!"
В полку Смирнова недолюбливали: вроде свой брат солдат, хотя, конечно, вольноопределяющийся, и получалось - из другой глины слепленный, с барскими привычками и гонором. То шепчет себе что-то под нос, уединившись, нараспев, будто молитвы, да вроде не по-русски - может, стихи какие. То ходит из стороны в сторону, напряженно о чем-то думая, то вдруг рванется куда-то из мужской компании, услышав крепкую окопную брань. Но уж в атаке всякий знал: Смирнов всегда впереди, норовит угодить в самую гущу желтолицей саранчи. В азарте запоет (а он вместе с голосом - был весь одна неколебимая решимость, что не действовать на противника просто не могло), и японцы шарахаются от русского безумца как от прокаженного, но куда там - штык его настигает бегущих, безжалостно вонзаясь в спины.
Надо сказать, что, будучи аккуратистом, Смирнов и дня не мог провести без того, чтобы хоть раз не искупаться, - видимо, это в какой-то мере заменяло ему ванну. Неподалеку от полковых позиций протекала небольшая чистая речка. Вот там-то Смирнов обычно и совершал свои "ритуальные" омовения. Сначала все с иронией наблюдали, как этот нелюдимый упрямец каждое утро ходит к реке и методично выносит на берег камни. Потом сообразили: расчищает дно, чтобы сделать купальню. "Нет чтобы кого взять подмогнуть, а то все сам да сам. Как бы не надорвался, бирюк!" - вполголоса говорили в роте. Асанов тоже был невольным свидетелем его кропотливого труда и молчаливо ждал, чем же все закончится. Через несколько дней, когда купальня была готова, Смирнов сказал взводному фельдфебелю:
- Господин фельдфебель, здесь рядом на речке есть небольшая купальня. Я думаю, в такую жару она может быть кстати личному составу.
В результате весь взвод, а за ним и весь полк азартно, как дети малые, периодически плескался в воде, смывая степную пыль с тела и отмокая душой. С тех пор то и дело кто-нибудь да вспоминал "бирюка" добрым словом.
Вообще, нужно признать, что Смирнов в самом деле был необщителен - видно, думал, что общий язык с кем-либо найти ему будет трудно. Вот с книгами - другое дело. И он коротал свободные часы (их было достаточно из-за неопределенности положения на фронте и осторожных действий командования) за чтением. "Нужно все-таки как-нибудь покороче сойтись с ним, вызвать на разговор, а там посмотрим, что это за вещь в себе", - решил Асанов.
В тот день солдаты N-ского пехотного полка попали в отчаянное положение. На левом фланге группы войск стрелки не выдержали напора сил противника и бросали окопы. Фанатичные японцы, вдобавок накачанные рисовой водкой, наседали без устали, и переправа русских частей генерала 3. через реку Ялу становилась все менее вероятной, а это грозило срывом наступления и постыдным поражением. Командир полка, "слуга царю - отец солдатам", стоял перед суровым выбором - либо в штыковую прорваться через японскую пехоту на стратегически важную дорогу к Фын-Хуан-Чену, потерять в силе, но доблестно, в традициях русского воинства, добиться цели и не уронить знамени полка, либо сохранить личный состав, рискуя оказаться в позорном окружении.
Полк ждал своей участи. Ждал ее ротный Асанов, ждал и вольноопределяющийся Смирнов. Первый - в офицерском укрытии, второй - сидя неподалеку на бруствере окопа и бесшабашно, с показным, казалось бы, бесстрашием, листая под свист самурайских пуль очередной пухлый том записок философского семинария одного из немецких университетов. Как он умудрялся доставать подобную литературу в маньчжурской глуши, было никому невдомек - на позиции с трудом доходила пресса из столиц, да и то была доступна лишь офицерам, а тут у рядового в руках одно за другим сменяются многомудрые сочинения иноземных философов! "Не иначе чернокнижник!" - шептали солдаты, косясь на Смирнова.
Приближалось утро. В штабной палатке было нестерпимо душно, не спалось, и Асанов - тоже не робкого десятка человек - вышел подышать свежим воздухом, насколько это было возможно в духоту, несколько спадавшую только к ночи, а заодно и понаблюдать за действиями японцев. Перед тем как выйти под обстрел, он мысленно повторил "Живый в помощи Вышняго…", поцеловал образок святого равноапостольного князя Владимира, из Киева, из самых пещер, - так наказывала ему мать, православная русская женщина, так благословляли на брань мужчин дворянского рода Асановых во всех предыдущих поколениях матери, невесты, жены. Так учила святая вера: "Заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него… Не при-идет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему: яко ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих…" Асанов веровал свято, и до сих пор чужая пуля не приближалась к его телу.
"Великий псалом, - думал он, прислушиваясь к писку разлетавшихся у ног камешков. - Сколько православных людей спас он от неминуемой смерти…" Еще безусым юнкером усвоил Володя дворянскую заповедь: "Душу - Господу, жизнь - Государю, сердце - Даме, честь - никому". Так и был верен ей, ни разу не усомнившись в непреложности рыцарского девиза.
"Эге, а вот и "феномен третьей роты" - философ в солдатском мундире. Читает, шельма! И пуля его не берет, но тут уж явно что-нибудь от лукавого… Впрочем, вот подходящий повод познакомиться ближе". Здесь, tête-à-tête, когда все, от солдата до полковника, прячутся от смертельно жалящих свинцовых ос, поручик мог забыть о субординации и говорить с подчиненным по душам, как мужчина с мужчиной.
Пригибаясь, он подошел к Смирнову. Хотел было обратиться, как к простому солдату: "братец", да язык не повернулся, и вышло:
- Ну и дела! Здесь ведь постреливают, кажется. А вы, я вижу, в чтение углубились!
- Вольноопределяющийся Смирнов, - неохотно, едва повернув голову в сторону командира, отрапортовал солдат. - Вы что же, ваше благородие, с рядовыми заговариваете, решили поиграть в народность? Таков, кажется, один из непоколебимых столпов нашей государственной доктрины?
Асанов не оскорбился:
- Послушайте, вольноопределяющийся, мы с вами под одними пулями ходим, и ложная гордость здесь ни к чему. Вы мне интересны. Вам достаточно такой причины неуставного обращения? Так чем же это вы, господин Смирнов, так увлеклись, что вам и на пули наплевать? Я давненько за вами наблюдаю. По-моему, жизнь вам не дорога, я угадал? Кстати, меня Владимир Аскольдович зовут.
- Ну вот я уже и "господин"! - скептически улыбнулся Смирнов. Господин Смирнов Петр Станиславович, если вам так угодно. А жизнь - она, знаете ли, штука лукавая. Чья-то - бесценна, а чья-то - гроша ломаного не стоит. И потом, кого-то в первом же бою шальная пуля отрешит от дел земных, а от другого, глядишь, они как от стенки отлетают. Да, кроме того, вас ведь заинтересовал предмет моего чтения? Извольте-с. - И он протянул книгу Асанову. На счастье, Асанов владел немецким свободно. Его не удивило, что столь необычный солдат читает философическую статью об "Эликсирах сатаны" Гофмана.
- Я так и предполагал, что вы, братец, романтик. С душою, как говорил поэт, "прямо геттингенской". Вы поляк, мне кажется.
- Пожалуй, что так. Вернее, мой отец - шляхтич, сторонник польской свободы, был сослан в свое время. Мать - православная, русачка. Что вам еще угодно знать о моем происхождении? - нагловато спросил Смирнов.
- Да не ершитесь вы. Это, право, ни к чему - я уважаю польский гонор, - дружелюбно сказал Асанов. - Мне, откровенно говоря, вообще безразлично, сколько в вас той или иной крови. Скажите лучше: вы сатанист и германофил, а может быть, даже социалист. Слушали курс в одном из университетов, были зачинщиком какой-нибудь обструкции и угодили в солдаты. Так?
- Вовсе нет, - сказал Смирнов, саркастически улыбаясь. - А вы, Владимир Аскольдович, производите впечатление более догадливого человека. Хотя, конечно, если всякого, кто способен читать Гофмана в подлиннике, можно считать поклонником дьявола и германской культуры, то получается как раз то, что вы обо мне думаете.
Асанову было понятно: его ожидания оправдались - в солдате он нашел интересного, задиристого собеседника и, кажется, именно ч…та из табакерки.
- А знаете, господин Смирнов, я так и думал, что у нас с вами разные кредо, мое - от отцов и дедов, как и подобает великороссу, уж не обессудьте за высокопарность, а вот ваши убеждения - от противного, так сказать.
На сей раз Смирнов отвечал суровым молчанием.
- Да вы не обижайтесь! Ведь это я для поддержания разговора. Неприязни тут никакой нет. Моя натура тоже иногда требует чего-нибудь упадочного, мрачноватого, декаданса какого-нибудь. Но, прошу заметить, - иногда, в минуты черной меланхолии. А вы, кстати, кто по роду занятий? Как говорят ваши любимые немцы: "Was sind Sie?"
- Ich bin Soldat! - в тон поручику ответил вольноопределяющийся.
Асанов притворился удовлетворенным:
- Ну вот видите: вы мне уже подыгрываете. Я думаю, наш разговор будет интересным. - Но тут же изменил тон на раздраженный: - Бросьте! Все мы здесь солдаты армии Его Величества. Все исполняем свой долг. А в вас я вижу человека, понимаете? Не подчиненную мне бессловесную боевую единицу! Мне интересно, чем вы живете, к чему неравнодушны. Как попали в армию, в конце концов. Я же не такой глупец, чтобы не видеть в вас образованного человека.
- Конечно, вы не дурак, поручик! - Смирнов с осторожной усмешкой посмотрел на офицера: допустим ли столь фамильярный тон?
Тот нетерпеливо кивнул и протянул руку:
- В личной беседе мы теперь на "ты".
- Мне трудно быть на "ты" с человеком, обладающим столь благородным отчеством, - с озадаченным видом медленно произнес вольноопределяющийся.
- Наш род сотни лет служит Царю и Отечеству. Я, не скрываю, горд принадлежностью к своему роду.
Смирнов молчал. Асанов решил, что тот действительно сконфужен и нужно как-то расположить нового знакомца к себе.
- Вы уж, наверное, решили, что я потомок самого легендарного Аскольда? Это не так - мой род значительно моложе, хоть и славен. Да право же, бросьте позерствовать, Петр Станиславович! Я же вижу, вы одиноки и вам нужно, как бы это сказать, исповедаться, что ли. Я, конечно, не священник, но…
- Хотите принять исповедь грешника? - во взгляде Смирнова был вызов.
"Вот так он глядел в небеса, когда пел ту песню в строю", - поймал себя на мысли Асанов.
На некоторое время воцарилась тишина, прерываемая лишь свистом пуль, сливающимся со стрекотом цикад. Офицер и солдат смотрели друг на друга, раздумывая, как себя вести дальше и стоит ли вообще продолжать разговор. Пауза затянулась до неприличия, Асанов хотел было уже вернуться в укрытие и попытаться заснуть хоть на пару часов - до побудки, но вдруг Смирнов заговорил, скрестив на груди руки, словно защищаясь таким образом:
- По материнской линии я ведь тоже из дворян, правда однодворцев, Воронежской губернии. Имение моим предкам пожаловал еще Алексей Михайлович, Тишайший. И предки по этой линии все были тишайшие люди - видимо, c легкой руки Государя. Воспитывала меня мать - святая была женщина. Ни одного дурного слова об отце - борце за польскую вольность, оставившем ее еще беременной существовать на скудный доход от хиреющего имения, - я никогда не слышал. И фамилия, как вы понимаете, у меня от матери. "Веруй в Господа и будь добрым, сынок. Ласковый теленок двух маток сосет", - всегда говорила мне она. - Смирнов ненадолго прервался, закашлявшись. - Не бойтесь, это не чахотка. Нервное. Всегда подкашливаю, когда волнуюсь. Ну так вот, детство прошло в поместье среди яблоневых садов, в окружении женщин - бабушки, теток, матери да няньки. Потом - Елецкая мужская гимназия. Там все и началось. Хотелось чего-то чудесного, волшебного. Зачитывался Новалисом, Байроном, Мюссе. Библиотека в гимназии была старая и мало пополнялась, так что в юности я прошел мимо Золя и Мопассана. Это было уже потом. Уехал в Петербург и сдал экзамены на историко-филологический факультет. Увлекся Шопенгауэром.
- "Мир как воля и представление"! - прервал его Асанов. - Как же! Знаком. Тоже пытался читать, еще юнкером. В нашей среде философов мало читают - и правильно. Ничего я в этой мудрости, признаться, тогда не понял, а жизнь научила, что вся философия - от искусительного человеческого желания приравнять себя к Творцу. Я убежден, что эпоха Возрождения привела Европу к окончательному моральному падению, к нравственному банкротству. Но вернемся к вашей студенческой юности. Наверняка Шопенгауэр сварил в вашей голове такую кашу, что вы ввязались в политику, университетский курс дослушать не пришлось, и вот вы здесь, дворянин в чине рядового?
Вольноопределяющийся Смирнов покраснел, но явно не от стыда. Левая щека его задергалась.
- Владимир Аскольдович, уж если вы хотите узнать меня покороче, прошу впредь меня не перебивать. Насчет исключения из университета вы ошиблись. Курс я закончил и даже диссертацию защитил: "Die Geburt der Tragodie aus der Geiste der Musik" Ницше. Недурно защитил, надо сказать. Предполагали даже опубликовать.
"Вот и до злобного безумца добрались. Этот вообще Христа открыто поносил, - подумал поручик. - Скоро ч…тик из табакерки выскочит. Этакий мелкий бесенок, прости, Господи".
- От публикации я отказался, - продолжал Смирнов. - Тема для меня была исчерпана, так что больше к этому студенческому экзерсису я не возвращался. Вообще, знаете, долго терзался, не знал, как себя применить. Вам, офицерам, легче: закончили училище или там корпус - и служите верой и правдой, извините, до гробовой доски, а нас, гуманитариев, университет выпускает в мир с головой, распухшей от знаний, с уверенностью в своей исключительной талантливости, да только вот, как применить на практике знания и талант, наша alma mater, увы, не учит.
"А он трезво мыслит!" - заметил для себя Асанов.
- В общем, был поиск своего, особого места в жизни, споры и метания, а потом появилась Женщина.
"Это как водится, - подумал Асанов, снисходительно улыбаясь. - Тут-то ты и попался, голубчик. Выходит, все даже намного проще, чем я думал: "…Многих повергла она ранеными, и много сильных убиты ею: дом ея - пути в преисподнюю, нисходящия во внутренния жилища смерти"".
Вольноопределяющийся сделал паузу, переводя дух и размышляя о том, что и как открыть офицеру, не сбившись с мысли:
- Понимаете, я, в сущности, далекий от армии человек. Да, я романтик, мне нравится азарт боя… Нет. Я о другом говорил. В моей жизни появилась Женщина, Первая и Единственная! Меня уж так воспитали: если любишь женщину, то это на всю жизнь - поклоняйся ей, боготвори ее, доходя, если угодно, до безумства, высокого безумства в своей любви. "Человек создан для любви" - так мне говорила покойница матушка. В детстве вся моя любовь была обращена к ней и пестовавшим меня женщинам, а потом… Нельзя сказать, что Она была красива, во всяком случае другим не казалась красавицей, но я готов был вызвать на дуэль любого, кто скажет что-то дурное о Ней.
Я видел в Ней ту подлинную женственность, которую не передать словами, но которая постоянно угадывается во взгляде, жестах, манере говорить, в этой, знаете, непредсказуемости поступков слабой половины человечества. Мне достаточно было обменяться с Ней парой фраз, увидеть Ее глаза, и я уже понял, что между нами возникла незримая, но нерасторжимая связь. Я оказался перед Ней на коленях, в самом буквальном смысле. Я стал влюбленным поэтом, поэтом-слугой… Поручик, вы слыхали о Бертране де Борне?
Асанов грустно улыбнулся - он всегда симпатизировал людям, удостоившимся пережить любовь:
- Бертран де Борн? Хм. Кажется, это какой-то старый французский поэт? Да не волнуйтесь вы так, Петр Станиславович, прошу вас!
Смирнов отрешенно смотрел в лицо року - туда, откуда то и дело вылетал смертоносный свинец, собеседника слушал краем уха.
- Да, в общем, верно. Только не французский, а провансальский. Прованс не принадлежал тогда французам. Там были так называемые трувэры, трубадуры, рыцари-поэты, посвящавшие стихи своей Даме сердца. Бертран де Борн - самый известный из них.
"Да, благородство не скроешь: "Сердце - Даме". Все-таки дворянин", - заметил про себя Асанов.
- Я гордился своей любовью. Это была, уверяю вас, высокая трагедия… Но теперь я - философ. Я люблю Шеллинга, почитаю Владимира Соловьева. И Ницше, Ницше - как же я мог его забыть? Он по-прежнему мой кумир. Помните, в "Рождении трагедии" он вспоминает дюреровскую гравюру "Рыцарь, смерть и дьявол"? Ницше сравнивал рыцаря с Шопенгауэром. А я вижу себя на месте этого рыцаря, "закованного в броню… с твердым, стальным взглядом, уверенно, но без всякой надежды мчащегося по дороге ужасов…", сопровождаемого с одной стороны смертью, а с другой - дьяволом!
Асанов ужаснулся, он не мог дальше спокойно слушать собеседника:
- Да вы заговариваетесь. Минуту назад вы говорили о любви и вдруг о враге рода человеческого. Как это связано? Может быть, я вас неправильно понял?
Глаза солдата-философа горели.
"Угли какие-то, адские угли, а не глаза!" - подумал поручик, насторожившись.
- Владимир А-а-аскольдович… - Смирнов перешел на полушепот. - Я не заговариваюсь, нет! Я начинаю свою песнь о Любви, любви вечной, любви убийственной - между смертью и дьяволом! Вы думаете, я погибну от пули какого-нибудь ничтожного япошки? Ничуть не бывало. Если мне и суждено погибнуть, то лишь от любви… Я творил эту любовь, или она творила меня как поэта? Но я не погибну никогда. - Смирнов остановился, о чем-то задумавшись.
Асанов почувствовал, как неприятно заныло где-то под ложечкой. "Господи, спаси и сохрани! Точно, бесноватый. Зачем я только с ним связался?" Однако отступать было некуда - поручик не мог позволить себе спасовать. Оставалось только слушать, что же еще выдаст вольноопределяющийся Смирнов.