Шувалов пошел к столу, взял из середины бумажной стопки свежий, не пожелтевший лист, опять обмакнул перо и опять выругался: вместе с чернильной капелькой на пере повисли останки утонувшей в чернильнице мухи. Иван Дмитриевич осторожно снял их двумя листиками, сорванными с лимонного деревца в кадке, и Шувалов начал писать: титулатура, несколько строк, в которых свободно уместились все немногочисленные новости. Иван Дмитриевич тем временем еще раз оглядел сундук. На передней стенке изображены были Адам и Ева. Еще безмятежные в своей наготе, они стояли по обе стороны древа познания Добра и Зла, между ними лежало в траве яблоко, обвитое чешуйчатым черным телом Змея-искусителя.
Иван Дмитриевич подумал, что тяга мужчины и женщины друг к другу есть лишь частный случай закона всемирного тяготения, и Ньютон никогда не открыл бы его, если бы на голову ему упало не яблоко, а, скажем, груша.
Он перевел взгляд на чернильный прибор и ахнул: Господи, как же раньше-то не заметил! Чернильница представляла собой бронзовое яблоко, уже, видимо, надкушенное, поскольку стоявшие справа и слева от него прародители человечества, тоже отлитые из бронзы, теперь прикрывали срамные места неловко изогнутыми руками. Эпоха неведения, чья последняя роковая минута запечатлена была на сундуке, миновала, видимо, только что: Ева как-то неумело, неестественно держала чуть окисленную, позеленевшую ладошку, загораживая ею низ живота, еще не сознавая волшебной силы этого жеста, отшлифованного с тех пор миллионами купальщиц.
Иван Дмитриевич двумя пальцами сжал чернильницу, повернул и несколькими круговыми движениями легко вывинтил ее из доски. В углублении под ней блеснул ключ с прихотливой бородкой, с массивным кольцом, вырезанным в виде змеи, кусающей себя за хвост.
- Занятно, - сказал Шувалов.
И опять же лишь сейчас Иван Дмитриевич понял, почему замочная скважина на сундуке помещена в центр большой алой розы с блестящими, как бы влажными лепестками. Он ввел ключ в узкую темную щель, обрамленную их бесстыдной краснотой, думая: что-то родится из этого соития? Замок щелкнул, Иван Дмитриевич откинул крышку.
Шувалов уже стоял рядом, заглядывая через плечо. Они увидели шпагу с золотым эфесом и вделанными в гарду часами, ордена на подушечках, маленькие, в каких держат драгоценности, коробочки, футлярчики, кипу ассигнаций и десятка полтора стопок с письмами, аккуратно перевязанных шелковыми ленточками.
"Людвиг, мой бородатый шалунишка, - успел прочитать Иван Дмитриевич, - сегодня я целый день…"
- И все от разных женщин, ваше сиятельство, - сказал он. - Видите, ленточки разных цветов. И цвета, я думаю, не случайно подобраны. Годам к пятидесяти холостяки становятся сентиментальны, как барышни.
- Дайте ключ, - приказал Шувалов.
Он захлопнул крышку, закрыл сундук, положил ключ в карман и двинулся к выходу, повелительно бросив на прощание:
- Вечером я буду у себя, приедете с докладом.
Стоя в эркере, Иван Дмитриевич наблюдал, как отъехала от крыльца шуваловская карета и остановилась в конце квартала, где за четверть часа перед тем телега ломового извозчика впоролась в фургон с гробом князя фон Аренсберга. Там толпились и галдели зеваки, ругались кучера, но вот подъехала карета шефа жандармов, и разом все стихло - так усмиряются бушующие морские валы, когда с корабля выливают на них масло из бочонков. Сквозь двойные стекла закрытого окна Иван Дмитриевич ощутил на лице ледяное дуновение власти. Хозяин требует службы, начальник - повиновения, а настоящая власть, вершинная, уже ни в чем не нуждается, кроме одного: только бы помнили о ней всегда, в каждую минуту жизни. Подлинная власть похожа на любовь - забыл о ней, значит изменил.
Смерть фон Аренсберга потому и устрашала многих, что убийцы, задушив иностранного дипломата - и не где-нибудь, а в двух шагах от Зимнего дворца! - как будто начисто позабыли о существовании этой власти. В такое трудно было поверить. Не бывает такого, тем более в России. Нет, думал Шувалов, преступники ничего не забыли. Помнили, голубчики. Еще как помнили! Потому и убили.
4
Велев кучеру остановиться, Шувалов распахнул дверцу кареты и поманил к себе посольского секретаря, сопровождавшего тело фон Аренсберга.
- Господин секретарь, прошу вас передать это лично графу Хотеку…
Змея обвилась вокруг его указательного пальца, ключ от княжеского сундука на секунду повис над толпой, затем упал в ладонь секретаря. Стоявший неподалеку человек в чиновничьей шинели проследил за ним быстрым цепким взглядом.
- Да, - вспомнил Шувалов. - Будьте любезны назвать мне ваше имя.
- Барон Кобенцель.
- Кобенцель?
- Сказать но буквам, ваше сиятельство?
- Кобенцель, Кобенцель… Вы никогда не были мне представлены?
- Не имел чести.
- Откуда же я знаю эту фамилию?
- Один из моих предков приезжал послом из Регенсбурга в Москву, к Ивану Грозному. Он упоминается у Карамзина.
Шувалов сразу потерял к собеседнику всякий интерес. Он простился и уехал, фургон с телом покойного тоже готов был двигаться дальше, но в эту минуту впервые за день из-за облаков проглянуло солнце. Блаженно зажмурившись, Кобенцель подумал, что сопровождать гроб в посольство ему вовсе не обязательно, лакеи справятся и без него. Он сказал им, чтобы продолжали путь одни, а сам не спеша пересек Дворцовую площадь и под аркой Главного Штаба вышел на Невский. Опасаться кого-то среди бела дня ему и в голову не приходило. Он не замечал, что какой то человек в чиновничьей шинели неотступно следует за ним.
По обеим сторонам проспекта текла нарядная толпа, никто здесь не думал о смерти князя фон Аренсберга. Жизнь продолжалась, через полсотни шагов из распахнувшейся перед самым носом двери кондитерской соблазнительно повеяло ароматом жареного кофе. В окне Кобенцель увидел крошечный зальчик, обставленный в немецком курортном стиле. Он вошел. За тремя из четырех столиков сидело по паре, за четвертым - хорошо одетый мужчина средних лет с породистым витиеватым носом. Это был агент Левицкий, посчитавший ниже своего достоинства отправиться прямо туда, куда командировал его Иван Дмитриевич. Он прихлебывал горячий шоколад с таким наслаждением, что Кобенцель, сам вообще не способный испытывать сильные чувства, ему позавидовал.
- Прошу вас, мсье. - Левицкий королевским жестом указал на стул напротив себя.
В своем родовом смоленском поместье величиной с батальонный плац этот человек до шестнадцати лет не износил ни одной пары сапог, но при взгляде на него никто, кроме Ивана Дмитриевича, не сомневался, что, как утверждал сам Левицкий, его прабабушка была тайно обвенчана с последним польским королем.
Кобенцель заказал кофе с пирожным, попросил у хозяина лист бумаги, достал карандаш и со смешанными чувствами, среди которых преобладало, пожалуй, смутное удовлетворение, начал набрасывать письмо жене, уехавшей на Пасху в Вену. Когда-то у нее был роман с Людвигом фон Аренсбергом, и теперь, ни о чем, упаси Боже, не напоминая, хотелось выразить ей соболезнования таким образом, чтобы она оценила его, Кобенцеля, великодушие.
- Письмо, написанное карандашом, подобно разговору вполголоса, - улыбнулся Левицкий.
- Это русская поговорка? - спросил Кобенцель.
Левицкий рассмеялся:
- Вы иностранец?
- Да.
- Но ваш русский язык превосходен.
- Благодарю за комплимент. Дело в том, что наша семья вот уже триста лет связана с Россией. Один из моих предков был послом Священной Римской империи при дворе Ивана Грозного.
- О-о! - заинтересовался Левицкий. - А знаете ли вы, отчего он умер?
- Существует легенда, будто царь приказал гвоздями прибить ему к голове шляпу, когда он отказался снять ее перед царским троном. Но это ложь, это все поляки выдумали.
- Поляки? Почему поляки?
- Из политических соображений. Чтобы поссорить Москву с Веной.
- Вот как? Любопытно… Впрочем, я спрашивал не о нем.
- О ком же?
- Об Иване Грозном. Вам что-нибудь известно о причинах его смерти?
- Я читал Карамзина, - скромно сказал Кобенцель.
- Карамзин все врет, - заявил Левицкий. - Вот я вам расскажу…
Человек в чиновничьей шинели, сидевший за угловым столиком, осторожно косил в их сторону, прислушиваясь к разговору.
- Однажды, - рассказывал Левицкий, - когда царь за обедом поел много жирного, Борис Годунов предложил ему сразиться в шахматы. Сели играть. А Борис, как брюнет, был человек хитрый, это исторический факт. Он, видите ли, завел себе такую манеру: за коня, например, возьмется, подержит, в затылке им почешет, потом передумает и пойдет слоном. Это, конечно, против правил. Ну, царю в конце концов надоело, он говорит: "За кого взялся, собацкий сын, за какую фигуру, ею и ходи!" Годунов ровно и не понимает: "За кого взялся?" - "За коня!" - "Не брался, государь…" Нарочно гневит его, из себя выводит. Царь, натурально, в амбицию: "С кем споришь, холоп? Ходи конем!" Годунов не уступает: не брался, и все тут. Божится, бестия, будто даже пальцем до этого коня не дотронулся. Врет в глаза, да еще на свидетелей кивает: они, мол, подтвердят, всю правду скажут. А бояре, что за игрой смотрели, то были годуновские сообщники, вместе в заговоре. Они на коленки попадали, лбами об пол стукаются, вопят: "Не вели, государь, казнить, поблазнилось тебе! Не брался он, Бориска-то, раб твой, за коника!" Царь аж затрясся весь. Глаза выпучил, ка-ак закричит: "Ходи конем!" Тут ему в голову кровь ударила, захрипел и помер. Обычное дело в таком возрасте, к тому же после жирного.
Кобенцель молчал. Он не знал, то ли нужно порадоваться гибели тирана, то ли осудить способ, каким заговорщики довели его до смерти.
- Вот это я понимаю, чистая работа, - сказал Левицкий. - Не то что ночью в постели подушками душить.
- Вы… Вы имеете в виду князя фон Аренсберга?
- Он, правда, в шахматы не игрывал, не по его характеру. Но картишки очень даже любил. И азартен был, мир его праху! Если бы на него умного шулера подобрать, можно было до сердечного удара довести. Дали бы этому шулеру сотенок пять, он бы уж расстарался. А убийцам, небось, многие тысячи заплатили. Не знают люди цену деньгам, ей-Богу!
Письмо жене Кобенцель так и не написал, но уже не хотелось дольше оставаться за этим столиком. Он расплатился и вышел в вестибюль. Потоптавшись там, нерешительно приоткрыл какую-то дверь, в надежде, что за ней окажется отхожее место. Оттуда пахнуло сыростью, мрачная лестница с выщербленными каменными ступенями вела куда-то вниз, в темноту.
Вышедший вслед за ним человек в чиновничьей шинели спросил:
- Вам в нулик-с?
- Да, - смущенно покивал Кобенцель.
- Это здесь.
- Как-то, знаете…
- Пойдемте, я вас провожу.
Могильным земляным холодом тянуло из подвала и ничем больше. Принюхиваясь, Кобенцель в нерешительности застыл у порога, как вдруг почувствовал, что незнакомец приблизился вплотную, со странной настойчивостью чуть ли не подталкивает его к лестнице. Стало страшно. Он отскочил в сторону, толкнул стеклянную дверь с колокольчиком и выбежал на шумный, залитый солнцем проспект.
5
Задумавшись, провожая взглядом шуваловскую карету, Иван Дмитриевич стоял у окна, когда в гостиную без стука вошел один из его ближайших агентов по фамилии Сыч. Следом ввалился полицейский с мешком за спиной.
- Важнейшая, Иван Дмитриевич, улика, - сказал Сыч. - Газеточку позвольте…
Он взял верхнюю из целой кипы только что доставленных для князя свежих газет, хотел положить ее на стол, но почему-то передумал и расстелил на крышке рояля. Затем скомандовал своему спутнику:
- Давай!
Полицейский развязал мешок, пристроил его устьем на газете и бережно, слегка встряхивая, поднял. На рояле осталось лежать нечто круглое, желтовато-коричневое, жуткое, в чем Иван Дмитриевич не сразу признал отрезанную человеческую голову. Он прикрыл глаза. Горло перехватило спазмом, из которого отрыгнулось жгучей рвотной кислятиной.
- Нашли, Иван Дмитриевич, - со сдерживаемым ликованием объявил Сыч.
На его тощей усатой физиономии читалось радостное сознание исполненного долга.
- Ты зачем ее сюда притащил, болван? - заорал Иван Дмитриевич, с трудом одолевая стоявшую в горле дурноту.
Сыч погрустнел.
- Эх, думал, порадую вас…
- Да я тебе кто? - кричал Иван Дмитриевич. - Ирод, что ли? Чингисхан? Дракула? Какая мне радость?
Голова покоилась на газете лицом к окну - маленькая, темная, сморщенная, с надорванным ухом, окруженная со всех сторон равнодушно-величественной гладью рояля, невыразимо жалкая в своем посмертном одиночестве, где ее лишили даже тела. Вызывала она уже не ужас, не брезгливость, а сострадание.
Сыч между тем рассказывал, как в седьмом часу утра полицейские, направляясь на службу и проходя Знаменской улицей, возле трактира увидели на земле эту голову, подобрали и отнесли в участок. Там она и пролежала без всякой пользы, пока не попалась на глаза Сычу. Он зашел туда совершенно случайно…
- Сюда ее для чего приволок? - устало спросил Иван Дмитриевич.
- Толкуют, австрийскому консулу голову отрубили. Думал, она.
- Кто толкует?
- Народ.
Да-а! Половина шестого только, фонари не зажгли, а молва уже весь австрийский дипломатический корпус в Петербурге под корень извела: посла зарезали, консулу голову отрубили. А приказчик табачной лавки, куда Иван Дмитриевич выбегал купить табаку, доверительно сообщил, что австрияков студенты режут. Зачем? Он и это знал: чтобы государь с ихним королем поссорились. Начнется война, государь уедет из Питера со всем войском, тут студенты и забунтуются.
Иван Дмитриевич покосился на рояль. Вестницей надвигающегося хаоса казалась эта голова. Рассматривать ее не хотелось, но все-таки краешком глаза отметил, что мужская, с бородой и усами. На чьих плечах она сидела? Что происходит?
- Забери ее, - сказал Иван Дмитриевич. - Вместе с газетой… Возле какого трактира нашли?
- "Три великана", Иван Дмитрич.
- Покажешь там. Вдруг половые признают? И сразу мне доложи.
Полицейский держал мешок, раскрыв его и прижав к роялю, а Сыч, не касаясь руками мертвой головы, на газете начал подтягивать ее к краю рояльной крышки, чтобы оттуда уронить прямо в мешок.
Ага, упала.
Облегченно вздохнув, Иван Дмитриевич достал наполеондор, найденный под княжеской кроватью, и на ладони протянул Сычу.
Тот расплылся в счастливой улыбке.
- Ох, Иван Дмитрич, балуете вы меня!
- Шиш тебе! Ты посмотри на нее хорошенько. Видишь, французская. Это ихний бывший император… Запомнил?
- Ну, - скучным голосом сказал Сыч.
- Пойдешь по церквам, спросишь, не заказал ли кто панихиду отслужить на такую денежку…
Когда Сыч и полицейский с мешком исчезли, Иван Дмитриевич просмотрел все оставшиеся газеты, которые покойный их подписчик должен был читать сегодня за ужином. О преступлении в Миллионной ничего не сообщалось, хотя пронырливых репортеров, жаждущих взять интервью у начальника сыскной полиции, с утра приходилось гонять от княжеского особняка.
Дед объяснял это тем, что Шувалов распорядился и цензура не пропустила в печать.
Позднее я проверил. Действительно, ни в одной из столичных газет ни 25 апреля 1871 года, ни в последующие дни не появилось никаких известий об убийстве князя фон Аренсберга.
Первые полосы заполняли корреспонденции о боях под Парижем: инсургенты отбивают атаки версальских войск, форт Исси переходит из рук в руки, воздушный шар, наполненный листовками Коммуны, поднялся над городом, но из-за отсутствия ветра все листовки упали на Сент-Антуанское предместье, которое и без того не нуждается в пропаганде социалистических идей. С негодованием отвергалось беспочвенное утверждение одного берлинского еженедельника, будто генерал Домбровский - русский. Нет, он хотя и российский подданный, но - поляк.
О чем еще писали газеты в те дни?
В Англии предложение дать женщинам избирательные права отвергнуто парламентом: за - 151 голос, против - 220.
В Одессе закончился трехдневный еврейский погром. Евреи призвали бойкотировать питейные заведения, студенты оцепили трактир "Золотой якорь", где собирались погромщики, не впускают туда посетителей; полиция разогнала студентов.
В Петербурге за истекшую неделю зарегистрировано 89 случаев заболевания холерой.
Гуляние в Демидовском саду. М-зель Гандон танцевала на сцене канкан и привлечена к суду за нарушение приличий. Но на суде свидетель, жандармский подполковник Зейдлиц, решительно отверг это обвинение, сказав: "Господа, о каком неприличии может идти речь, если танец исполнялся в мужском костюме?"
Арестован некий бессрочноотпускной солдат, который подделывал жетоны простонародных общественных бань и получал по ним чужую одежду.
Касторовые шляпы, шубки на кенгуровом меху, средства против облысения, паровые котлы, минеральные воды и т. д. Реклама.
Погода неустойчивая, но Нева уже вскрылась. Северная весна. Последние полосы пестрят объявлениями о сдающихся внаем дачах и траурными каемками - сезон инфарктов.
О смерти князя фон Аренсберга нигде ни слова.