Меняю обойму, вскакиваю и бегу. Останавливаюсь возле упавшего и делаю контрольный выстрел в голову. Снова стреляю в ночь пустыря. В самом начале один, теперь другой. Двое, в итоге, скрылись в ночи. Мсье Коля рядом нервно повизгивает:
- Мать перемать к матерям материнских матерей!
Оборачиваюсь к нему и прошу:
- Перестань. Франция ведь. Культурная страна вокруг.
Коля не соглашается.
- Материнских матерей матерок, - продолжает он.
Это нервное. Это пройдет.
Идем в освещенные ворота. В них стоит Александр Евгеньевич в измазанном пальто. На его горящем лице блуждает победная улыбка. Из-за тачки выходит незнакомый мне парень, похожий на Сергея Есенина. Парень держится за ухо, из-под пальцев капает кровь. Под ногами хрустят гильзы. Гусаков и Габрилович улыбаются, а Гусаков к тому же еще и плачет.
- Мать перемать матерей, - бормочет он.
- Материнских матерей, - вторит ему Габрилович.
Я пожимаю руку парню.
- Саша, - говорю.
- Сергей, - отвечает Есенин.
Встреча на Эльбе начинает затягиваться. Только я хочу об этом сказать, как какое-то движение притягивает мое внимание. Поднимаю голову и вижу шевеление, вижу силуэты под потолком над разгромленной конторкой. Оттуда я однажды вывалился на Габриловича. Но тогда это был я. Теперь я внизу, а в люке могли находиться только люди Пьера, которые…
Все это я думаю в процессе, а процесс прост, как Солнечная система. Я вырываю ремингтон из рук Гусакова, передергиваю ствол, делаю несколько прыжков в сторону конторки и бью картечью в потолок. Эхо выстрела неприятно скачет в ангаре. За выстрелом из люка начинают вываливаться, валятся, летят, шлепаются, шмякаются, грохаются на бетонный пол два теперь уже верных трупака. Верными могут быть только трупаки.
Не хочется смотреть на месиво. Не смотрю. Возвращаюсь к боссам, шефам… Как их там?
- Молодец, старлей! - говорит Гусаков, переставая материться.
- Пора становиться капитаном, - пытается шутить Габрилович.
Сергей-Есенин не говорит ничего, только держится за ухо и как-то извиняюще улыбается.
- Громыку убили, гады, - говорит Александр Евгеньевич и качает головой.
- Как?! Громыку?! Он когда приехал?! - вздрагивает Николай Иванович, замолкает, гляди в сторону конторки.
- Надо тело забрать и похоронить по-людски.
- Обязательно похороним Громыку. Я любил парня. Мы с ним вместе курганы раскапывали. Теперь мы с Сережей остались. Серега и я.
- Ничего, прорвемся.
- Завтра из Милана подкрепление приедет. Славяне двоих профессионалов присылают.
- Отлично. Надо сваливать. Как мы в пикап все влезем? И еще Громыка…
- А с машиной все в порядке, - подает голос Есенин. - Только стекла выбили и дырок в дверях наделали. Даже колеса целы.
- Вот и отлично, - подводит итог Гусаков. - Собираемся. Вот и отлично.
За открытыми воротами находилась ночь. В ее черной плоскости, словно на киноэкране, догорали остатки взорванной тачки. Эта черная плоскость казалась отдельным, другим миром. Но это было не так. Нарушая вроде бы все законы жанра - а кто их придумал? - из плоскости ночи стало проклевываться сперва что-то такое же черное; после просто черное стало превращаться в нечто не черное, но непонятное. Это непонятное через секунду-другую стало осознаваться человеком, странным человеком, не вызывающим страха, а значит, и ответной стрельбы.
Наконец это человекообразное оказалось в освещенном воздухе, и появилась возможность разглядеть и осмыслить появившееся. На самом деле оценка давалась потом; в тот же миг память просто фотографировала, и на моей карточке запечатлелась действительно человеческая фигура в истерзанной одежде и с дышавшим кровью лицом. Сквозь алое месиво голубели глаза с точечками зрачков, похожими на черные кружочки мишеней.
Так вот, у этой странной человеческой фигуры странным же образом располагались некоторые части тела. Ног было две штуки, и они хотя и с трудом, но двигались. И рук оказалось две штуки. Две эти штуки рук располагались с одной стороны - слева. И тут я понял - нет, понял потом, а тогда только сфотографировал, - что правая рука была оторвана. Из правого плеча торчала красная кость. Оторванная же рука держала пистолет. Эту руку я уже где-то видел. Правая рука находилась в левой. Происходило какое-то странное рукопожатие. Оно оказалось настолько странным, что никто из нас не успел среагировать.
Мертвое фактически тело сделало еще несколько шагов. Такие коротенькие, детские шажочки. Левая рука, сжимающая правую руку, стала подниматься. Пальцы правой мертво держали пистолет, и указательный лежал на спусковом крючке. Указательный палец левой руки лежал на указательном пальце правой. И тут я понял. Нет, понял после. Просто среагировал позвоночником.
Я выбросил свою руку - живую, блин! - вперед и стал стрелять в мертвое тело из "Макарова".
И попал несколько раз. Мертвое тело сумело выстрелить всего один раз и тоже попало.
Тело рухнуло. Я повернул голову. Габрилович еще стоял. Он стоял немыслимо долго. Мертвые столько стоять не могут. А он мог. Потому что был русским археологом и ученым. Он тысячу раз видел тысячелетние черепа и кости. Смертью его было удивить невозможно. Даже собственной.
Он стоял мертвый. А мы стояли живые. Наконец и он упал - сперва на колени; после - грудью и лицом на бетон.
- Мать, - прошептал Коля. - Мать перемать, - прохрипел мсье Коля.
- Мать перемать к матерям материнских матерей, - сказал я.
- У всех бывают сны и во время сна слабые отражения идей, полученных в пору бодрствования. Наша способность мыслить и чувствовать возрастает вместе с ростом наших органов чувств и угасает с ними же вместе, а затем погибает. Если пустить кровь негру и обезьяне, тот и другая немедленно впадут в состояние истощения, мешающее им меня узнавать. Вскоре после этого их внешние чувства перестают действовать и они наконец умирают.
- Но, Учитель-Вольтер! Я же не обезьяна, и я не негр.
- А откуда ты знаешь? Может быть, один из органов твоих чувств лихорадит и все происходящее тебе только кажется. А на самом же деле ты являешься именно той самой обезьяной. Или тем самым негром.
- Пускай так. Но когда умирает человек… Что остается?
- Эх, сынок! И ты туда же. Толкуешь о бессмертии души.
- Толкую, Учитель. Так легче быть убитым.
- Давай не будем пользоваться дешевыми словами. Легко! Тяжело! Никоим образом нельзя усмотреть, будто сознание, ощущение человека - бессмертная вещь. Кто докажет мне, что оно именно таково? Как! Было бы, конечно, весьма приятно пережить самих себя, сохранить навечно лучшую из частей своего существа при распадении остальной части, на вечные времена остаться со своими друзьями и тому подобное. Химера эта была бы утешительной среди реальных несчастий… Но не будем парить друг другу мозги!
- Будем, Учитель-Вольтер! Я хочу химер! Конечным своим мозгом мы не можем познать бесконечного мира, так познаем хотя бы ту его часть, которая сможет нас утешить. Познаем и примем химеру бессмертия души.
- Мне не понять, сынок, твоей страсти. Ты ведь еще слишком живой.
- Слишком, Учитель, не бывает.
9
Мы пили всю ночь и своего добились. Для этого, собственно, алкоголь и существует, помогает бороться со страхом. Ведь все проявления инстинкта на каком-то этапе оборачиваются страхом. Страшно не стать никем - выпил и поверил в то, что завтра сделаешь карьеру. Страшно подойти к женщине, предполагая возможный отказ и удар по гордыне, - выпил и не только подошел, но и взобрался на нее. Страшно быть убитым в бою, поэтому пьешь, поэтому оплакиваешь друзей, в этом самом бою и погибших. И даже не друзей. Просто заливаешь свой страх. Когда ссылаются на фразу "руси веселие есть питие", обосновывая пьянство русских, то ссылаются ошибочно. Руси - это были такие варяги, норманны, составлявшие дружины первых новгородских и киевских князей. Они были скандинавами и много пили легких алкогольных напитков после сражений, заливая страх перед смертью и чувство вины за принесенную смерть…
Так мне когда-то объяснил правду Рекшан. Он, возможно, и прав. Ведь умел же он брать правильные аккорды на гитаре, мог и про водку знать все…
Итак, мы пили вино и своего добились.
А Габрилович лежал в сарае, завернутый в старое одеяло. Рядом с ним лежал некто Витя Громыко, археолог, или то, что от него осталось. Угораздило же его оказаться в конторке, по которой в основном и лупили теперешние трупаки дедушки Пьера.
Утром мы мертвых похороним. Можно это было и сразу сделать, но такое срочное закапывание вряд ли назовешь похоронами.
Мсье Коля притащил целую корзину темных винных бутылок. Нашелся и литр "Смирноффской".
Когда мы только подъехали и Марина увидела трупак Габриловича в пикапе, она только охнула и прижала ладонь к губам:
- Александр Евгеньевич…
- Вот, кузина, полюбуйся!
- А Сереженька! Что у тебя с лицом, Сереженька?!
- Это, кузина, у него не лицо, а ухо! Займись его ухом, Марина. А после - закуской. А мы оттащим Габриловича с Громыкой с глаз долой. Покойникам - покой! После, кузина, мы пить станем. И поминать. О мертвых или хорошо, или - никак!
Так мы начали. Пили всю ночь. Своего добились. Скоро речи стали принимать лихорадочный напор. Я сидел в кресле возле камина, а мсье Коля грозно навис надо мной. Зрачки в его воспаленных глазах расширились. Он так и не снял перепачканный плащ.
- Они думают - просто так! Просто так - и мы покойники! Они думают, думают, думают… Они сами дрожат, Саша! Они понакупили тут старинных замков на черный день. Хотят убежать, когда их за горло схватят. И их хватают. И они бегут! Постоянно бегут от правосудия. И судьи бегут! Кто эти судьи? Судьи кто?! Ваш питерский судья Колотунцев купил замок в мавританском стиле! Отмазал нескольких убивцев и еще одного сейчас отмазывает… Это тебе знать необязательно… Скоро во Франции битком станет от судей, бандитов и финансистов. Попрячутся по замкам. Наденут парики и камзолы и станут пердеть от страха!
- Сними плащ, Коля. - Марина подошла к Гусакову и положила ему на плечо руку, стараясь успокоить того этим кротким движением.
- А тебя, кузина, защитит советский офицер. Старлей тебя в обиду не даст! Нашла, понимаешь, себе бравого покойника. Все равно. Перед смертью не натрахаешься!
- Сними плащ, Коля.
- После, кузина, после… У меня же, Саша, только право подписи! Но и это немало. У меня доверенность на управление. Мы с Габриловичем мелкие винтики… мелкие сошки, но мы еще можем себя защитить. Пусть только попробуют!
- Они попробовали, Коля, - сказал я. - Что будем делать дальше?
Гусаков вдруг замолчал и вернулся к столу, почти упав на стул. На столе было много зелени и хлеба. Небоскребы бутылок стояли посередине. Мы закусывали сыром и маслинами. Блевать хотелось. Не от закуски, а от жизни.
- Александр Евгеньевич был выдающимся ученым, - подал неожиданно голос Сергей, который почти Есенин.
Все обернулись на голос, вспомнив о юноше с травмированным ухом. Тот сидел на дальнем конце стола, заслоненный бутылками. Марина замотала ему ухо и голову бинтом, сделав похожим на Щорса из песни.
- Он был настоящим мастером, учителем. Мы все и всегда шли за ним. Когда он с точностью до миллиметра вычислил захоронение Абу Мансура…
- Помянем! - закричал Гусаков, разливая вино на скатерть.
Мы помянули. Усваивали алкоголь и сидели молча. Секунд десять.
- И я хочу так умереть! Так умереть можно только мечтать! Умереть в бою! Убить врага, а после умереть! Увидеть, как у врага каменеют зрачки, и после умереть!
- Русская наука потеряла своего преданного сына, - бубнил Сергей-Есенин. - И преданный ассистент скончался. Бедный, бедный Витя Громыко.
- Саша, сними плащ, - повторяла Марина раз за разом, и я понял, что тут дело не в плаще, а в нервах.
- Надо сообщить родным, - предложил я.
- Да, старлей, мы сообщим о его героическом финале! - заорал Гусаков. - У него старушка мать живет в Угличе и бывшая жена в Симферополе. Поближе к скифским курганам! Они работали вместе.
- Они должны узнать о геройстве!
- Сними плащ, Саша…
- Он просил его похоронить, если что, как скифа. Но просил не возиться с курганом. Как простого воина-скифа похоронить…
Комнату освещал лишь огонь из камина. Батарея так и не заработала, но в комнате казалось тепло. Красные полосы качались на противоположной стене, освещая огромную картину, нарисованную маслом, изображавшую сцену охоты на кабанов. Волосатые хряки разбегались по лесу, и по ним палили благородные французы в шляпах.
- Зажги свет, кузина, - попросил мсье Коля. - Нет, не надо света! Тут ведь свечи имелись.
Сергей-Есенин спал, положив голову рядом с тарелкой.
- Что ты там сидишь, как чужой! - подал голос Гусаков. - Садись к столу.
Я поднялся. Пол весело качнулся под ногами. Сел за стол рядом с Мариной. Красивое у нее лицо, а вовсе не обиженное. Просто такой разряд красоты. Я положил ей руку на бедро. Обжегся сквозь платье.
- Как скифов хоронили? - спросил мсье Коля. - Габрилович просил. Кажется, их укладывали на бок и подгибали ноги.
- Точно?
- Не точно. Не помню.
Гусаков выпил вина, расстроился.
- Знаешь, что случилось? - спросил.
- Что?
- Не получатся из них скифы.
- Почему?
- Трупное окоченение. Теперь они лежат там, как колобашки.
- Колобашки?
- Пойду гляну. Может быть, еще не поздно согнуть ноги.
Гусаков поднялся. Его грязный плащ от красного света камина казался кровавым.
- Сними плащ, Коля.
- Я, кузина, на улицу иду. Сниму, когда вернусь.
Гусаков ушел. Марина повернулась ко мне.
- Я хочу сейчас, - сказала она.
- Что я могу на это ответить… - попытался ответить я.
- Сейчас и здесь.
Пока Сергей, который почти Есенин, спал головой на столе, а мсье Коля пытался в сарае согнуть ноги покойникам, мы сделали это "сейчас и здесь", упав на ковер чуть в стороне от камина. Все-таки мы были пьяны. Мы могли не пережить начавшиеся сутки. Что-то в этом соитии было от астрального, кармического, эзотерического… Когда трупаки вокруг, совокупление имитирует продолжение жизни…
Гусаков вернулся нескоро - и слава Богу. Он увидел нас на полу и не удивился.
- Ты обещал снять плащ, - сказала Марина, но теперь ей было все равно.
Гусаков снял.
- Пришлось колени ломать, - сказал и потянулся за вином. - Но ведь Александр Евгеньевич хотел стать скифом. Теперь он скиф.
Гусаков налил вина в фужер, перегнулся через стол, посмотрел на Сергея, который почти Есенин:
- Живой?
- Живой, - ответил я. - Должен. Если не умер. С чего бы это ему умереть?
Быстрым движением Марина застегнула молнию на моих брюках.
- Это уж слишком, - шепнула в ухо.
Гусаков встал из-за стола, вцепившись в фужер, и аккуратно, чтобы не расплескать вино, стал опускаться на ковер. Это ему удалось, и он лег рядом.
После Гусаков достал откуда-то из складок одежды здоровенный пистолет и стал стрелять по свечам в канделябре, стараясь сбить пламя. У него не получалось.
- Перестань, - попросил я. - Громко. Уши болят.
Гусаков усмехнулся криво и зло.
Я поднялся на корточки и постарался схватить оружие за ствол. Не вышло. Гусаков приставил этот самый ствол к моей переносице и хрипло засмеялся:
- Что? Попробовал запретить?
- Не вышло, - согласился. - А ты попробуй выстрелить.
Он мог и попробовать. Марина вскрикнула. Ей и без нас было сейчас хорошо, но она по-настоящему испугалась. И я сумел испугаться, хотя и с трудом.
Изловчившись, я ударил кулаком Гусакова по виску, и тот свалился замертво. Нет, не замертво. Судя по храпу, который раздался через пару мгновений, он просто заснул. Пистолет я забрал и спрятал под ковер.
Марина сказала:
- Мудаки, - и встала.
Платье при этом у нее задралось, и знакомо зажелтели бедра.
Я тоже встал. Под ногами - "Девятый вал" Айвазовского.
- Пойдем отсюда, - произнесла Марина, и мы пошли в другую комнату.
Там была кровать…
…Откуда здесь взялся рояль? Еще сон и боль за закрытыми глазами, а рука уже скользит от верхней октавы по костяшкам клавишей вниз. Приоткрываю веки и ничего не вижу сперва. Но уже понимаю - ничего не вижу. Сознание начинает понимать, вспоминать вчерашний кошмар, а кровь стучит в висках, словно тактовый барабан. Понимающим сознанием понимаю - это не рояль, это позвоночник. А эта мякоть вокруг него - женская спина. Эта женская спина Марины, кузины, милой моей фронтовой подруги, война кругом, и гибнут друзья; если это не война - тогда что?
Ладонь у меня холодная, а Марина под одеялом теплая. Касаюсь холодными пальцами мячиков-ягодиц. Марина вздрагивает во сне, отстраняется, просыпается, поворачивается, прижимается, чувствую ее всю от кончика носа до лодыжек - все ее холмики, равнины.
Больно стучит в висках. Стараюсь поймать ритм. Становится легче, но не сразу. Бесконечное погружение в ее время, проникновение ее времени в мое. Становится невероятно легко, но все равно плохо…
Когда я снова открываю глаза, то первое, что вижу, - старинные ходики на стене. Очень мило! В провинциальном русском стиле. В часах глухо щелкает механизм секунд, а стрелки показывают два часа дня. Марины рядом нет, а одному в неотапливаемой комнате невмоготу. Выскакиваю из-под одеяла и ищу одежду. Она валяется тут же, рядом с кроватью на полу.
Вельветовые брюки хороши тем, что не нужно гладить.
Выхожу в коридор и иду в зал с камином - теплые волны воздуха движутся навстречу. Марина в зале приводит пространство в порядок, убирая со стола, а мсье Коля сидит спиной к огню, который бодро и по-русски морозно шумит в камине, держит в руке фужер с вином, смотрит на меня виновато.
- Ты прости меня, Саша, - говорит печально. - Это водка. И вино. Не надо смешивать водку с вином. И это - нервы.
- Не бери в голову, - отвечаю и сажусь за стол.
Наливаю и себе вина, пью залпом, сразу затихают барабаны в висках и прекращается засуха во рту.
- Серега где? - спрашиваю для того, чтобы не сидеть молча.
- Он могилы роет, - отвечает мсье Коля. - С раннего утра долбит. Сразу за усадьбой.
Марина не смотрит на меня. После подходит, берет из моих рук фужер и тоже делает короткий глоточек.
- Доброе утро, - говорит, и я рассматриваю ее лицо внимательно.
Химия моего мозга сегодня своеобразна - вижу ее лицо будто впервые. Прямой, чуть заостренный на кончике нос и своенравно вырезанные ноздри. Крохотная родинка над верхней, влажной от вина губой. Мягкий подбородок и две чуть заметные морщинки от ноздрей к подбородку. Волосы, зачесанные с утра назад, над высоким, каким-то перпендикулярным лбом. Зеленоватые, болотного цвета глаза. Почему ее лицо мне казалось обиженным? Возможно, ее тогда и обидели. А сейчас обидели нас. И у нас у всех одинаковые лица…