* * *
На дворе была еще тьма-тьмущая, когда Борис разбудил Аверьяна: пора!
Пришли в окротдел, Борис Коган высыпал перед Сурмачем кучу писем и извлек из стола другие материалы.
- Разберешься… Которые нужны - возьмешь, а остальные вернешь.
Аверьяна уже через два часа начало подташнивать от этих писем. Корявые, написанные неразборчиво, строчки рябили в глазах. Он злился, что не может порою прочитать фамилии или адреса. Бросал непонятные письма в кучу неразобранных. Но потом вновь за них принимался. "А вдруг то неразборчивое - самое нужное, самое важное".
Коган в этом отношении был оптимистом:
- Всех не прочитаешь. После обеда еще будет… А пишут - кому не лень, разную чертовщину: на базаре надули - к нам, с соседом кошку не поделили - опять к нам. А чего-то толкового - ни-ни.
Где-то к полудню Сурмач начитался писем до полного одурения: в глазах - светлячки и маленькие чертики, голова гудит, как старая печная труба на ветру.
- Это с голодухи, - решил Борис. - Пойдем в столовую. Сегодня - пшенная каша с постным маслом. Вкуснотища! Как вспомню о ней, так сразу в животе заурчит, словно там грызется свора собак.
И действительно, похлебал Сурмач ржаной затирухи, поел каши-размазни, и сразу тошнота из-под горла ушла, мысли вернулись на свое место.
- Сто лет так здорово не ел.
Они поднялись из-за стола, понесли миски к посудомойке. Борис закричал на друга:
- Ты что, ночевать здесь собрался! Миску - на посудомойку, ложку - дежурному. Без ложки не выпустят. Это как пропуск на выход.
И действительно, входили они в столовую, дежурный каждому по ложке выделил. А теперь стоит каменной стеной в дверях и молча руку протягивает: "Отдай!"
Вернулись в окротдел - свежая почта: полмешка писем. Ухватил Борис тару за уголок, вытряс на широкий подоконник содержимое.
- Поищи-ка, Аверьян, тут свое!
Сурмач от досады чуть не плачет. Думал, разбирая вчерашнюю почту: "Ну - все!" А тут - целая гора свежей.
- И так - каждый день, - заверил его Коган. - Так что пошевеливайся.
Берет Аверьян два верхних письма…
Первое - анонимное. Автор отправил было его в окрисполком, а уже оттуда переслали в ГПУ.
"Вы хоча б зашли на Гетманскую в Белоярове, там живет под двинадцатым номером Василь Демченко. Он хватограф а без патенту и робит все в ночи. Он все покупает на черном рынке бо вин спекулянт.
Чесный патриот".
Второе письмо было адресовано на окротдел, послал его… Василий Филиппович Демченко. Он писал о том, что по своим нуждам бывает на черном рынке и там сейчас появилось много медикаментов. "Хоть воз покупай".
- Вот тебе и готовый адрес! - решил Коган. - Дуй. И немедленно.
"Белояров! Ольга… - В сознании Аверьяна теперь эти два слова сливались в одно понятие. - И такой случай!"
Сурмач показал письма Ивану Спиридоновичу.
Прочитав их, начальник окротдела оживился:
- Демченко! Я ж его хорошо знаю. Он работал фотографом в тюрьме, здесь, в Турчиновке. Это было еще при царе-батюшке. Тогда он оказывал политическим разные услуги: передавал письма на волю, носил тайком передачи. И сказывали, будто укрывал одного нашего, бежавшего из заключения. По моим сведениям, он из правдоискателей. Знаешь, есть такие, что правду-матку в глаза режут, кто бы ни был перед ними. Я таких люблю, с ними жить проще и легче. Так что присмотрись к Демченко. Человек он хотя с заскоками, но честный. Вот пишет в ГПУ и свою фамилию ставит - выходит, не боится. А тот, "честный патриот", хочет в сторонке прожить. Нет большей подлости, Аверьян, чем вот так исподтишка жалить. Сегодня "честный патриот" нам пишет на друзей и близких, а завтра на нас с тобою доносы начнет строчить. Моя бы воля, я б этих анонимщиков… - он поднял кулак и потряс им.
Но у Сурмача что-то не лежала душа к бывшему фотографу царской тюрьмы.
- А ежели Демченко и в самом деле без патента? И материалы на черном рынке покупает? Тогда как же? Враг - он и есть враг!
Аверьян всех людей делил на два лагеря: "наши" и "враги". По его понятиям середины нет и не должно быть. Вот и в песне поется: "Кто не с нами, тот наш враг".
Ласточкин, грозный, в представлении многих, чекист, вдруг стал каким-то невероятно простецким, домашним. Поскреб пятерней затылок, виновато улыбнулся. И вмиг просветлели оспинки на лице.
- Время трудное, тяжелое… Старое мы разрушили, новое построить не успели. А людям-то каждый день есть надо… Ну, хотя бы два раза. Кому, по-твоему, в такое время тяжелее всего приходится?
Аверьян не знал, что ответить, и вообще весь этот "жалобный разговор" был ему непонятен. "К чему клонит Иван Спиридонович? О чем это он?"
А Ласточкин смотрел на молодого чекиста, который нравился ему своей горячностью, своей хваткой, дотошностью, невольно вспоминая себя в эти годы. Отец утонул в море. Мать рано умерла, оставив Ивану одно завещание: против силы но восставать, всякому бьющему покоряться. "Тихому-то, Ванюша, спокойнее живется. Вот отец твой бунтовал… А чего достиг?"
- Тяжко сейчас рабочему люду, особенно городским. Ни запасов, ни капиталов… Пять лет бедствует страна. Какое было барахлишко - давно променяли в селах на картошку. А дети есть хотят, а дети с голоду пухнут. И умирают. Государство все это видит, но помочь пока в полную меру еще не может. В такой ситуации друга за врага не трудно принять. Иной трудяга идет на черный рынок, потому что идти больше ему некуда. Конечно, есть и сволочи дремучие. А мы с тобой, Аверьян, на то и поставлены народом, партией, чтобы разобраться, где настоящий враг, а где случайность, ошибка поневоле, по необходимости. Надо уметь прощать человеческие слабости, надо уметь отличать подлость от несчастного случая, словом, чекисту положено иметь при горячем сердце еще светлую голову.
В чем-то не соглашался Аверьян с такими рассуждениями Ивана Спиридоновича. Но он безгранично верил этому мудрому человеку. "Конечно, по одному закону надо карать врагов, а по другому - миловать друзей. Это уж точно".
ТОТ, КОТОРОГО УБИЛИ
Белояров - на семи дорогах. Узловая станция. Но добраться до него из Щербиновки все равно нелегко. На проходящий поезд не сядешь. Даже если ты вырвал у кассира билет, это еще ничего не значило. Проводники предпочитали держать тамбуры закрытыми наглухо: чтобы - ни щепочки, чтобы даже зацепиться было не за что. Разве что тебе здорово повезет и кто-то из пассажиров выходит на твоей станции… Но тут ты должен проявить изворотливость циркового клоуна-акробата и прошмыгнуть в приоткрытую дверь или хотя бы всунуть в притвор ногу, чтобы с этого плацдарма потом начать затяжные переговоры с проводником, совать ему под нос билет с мандатом. А он будет истошно вопить: "Вагон - не резиновый, местов нету!"
Поэтому местные жители предпочитали пассажирским красавцам свой "пятьсот веселый" - пяток стареньких товарных вагончиков-теплушек, оборудованных широкими - от прохода до стен - нарами в два этажа. На обшарпанных, в далеком-далеком прошлом кирпичного цвета дощатых стенках жила надпись: "8 лошадей или 40 человек".
Из Турчиновки до Белоярова - километров тридцать. "Пятьсот веселый" одолевал их за два с небольшим часа. Останавливался он у каждого овражка, у каждой тропки, у каждого столба, заменявших собою вокзалы. Там его поджидала пестрая, многоликая толпа жаждущих попасть на белояровский знаменитый базар. Едва теплушки, лязгнув звонко буферами, гнусаво пискнув тормозами, останавливались, начинался штурм. В широкий зев незакрывающихся зимой и летом дверей летели корзины, котомки, мешки, ведра… Затем уже втягивались в вагоны или вскарабкивались сами хозяева. Машинист не отправлял поезд, пока с насыпи не поднимется последний пассажир. Но все равно спешили, ругались до хрипоты, до драки.
Сурмачу повезло, он успел юркнуть в полупустой вагон и занял место на средних нарах у окошка, забитого для тепла досками. В ногах у него на вершковом гвозде, вбитом в стенку, висел фонарь, который никогда не зажигали, - свечки в нем от роду не бывало. Коснулся фонаря сапогом. Железная кубышка качнулась, казалось, дала толчок поезду.
- Слава тебе, господи! - кто-то из женщин громко возблагодарил бога за то, что тот был сегодня к ней особенно милостив и отправил "пятьсот веселый" из Щербиновки без заметного опоздания.
Аверьян улегся поудобнее, посматривая на человеческий разноголосый муравейник, который кипел, матерился, стонал внизу.
Лениво постукивали колеса на стыках. Времени с избытком.
"Ольга…" Какая она? Встретит ее Аверьян - из тысячи узнает. А вот вспомнить выражение лица не может. Круглолицая. Милая. И все. Да, еще он помнил ее глаза: добрые, доверчивые. Пожалуй, ничего больше в его памяти не сохранилось. До обидного мало! Но будет больше. Вот разыщет он ее в Белоярове. А ото совсем не трудно сделать. Спросит в милиции, куда ему все равно надо зайти: "Где тут у вас акушерка с племянницей живут?"
* * *
Милицию нашел без особого труда. Шел-шел по улице, заплывающей грязью, и вдруг дом с широким крыльцом. Над крыльцом - козырек, крытый новым тесом. На крыльце - две лавочки. "Для посетителей".
Дежурный - бывший красноармеец в шинели неряшливого вида. Поседевшая от времени, обветшалая, она висела на худых плечах, как на палке.
Дежурный перематывал обмотки. И пока не завершил эту сложную, требующую сноровки и ловкости операцию, не оторвался от занятия, хотя посетитель в кожаной куртке стоял перед ним. А освободившись, натужно выпрямился, упираясь обеими руками в поясницу:
- Слухаю.
- Мне бы переночевать тут у вас. Я из ГПУ, - пояснил Аверьян.
Дежурный долго рассматривал мандат.
- А чего не переночевать, - согласился он, возвращая документ. - Место на лавке не протрешь.
Узнав, что уполномоченного ГПУ интересует местный фотограф Демченко, дежурный долго выяснял, что именно привело чекиста к этому человеку, и обрадовался, когда Аверьян ответил:
- Надобно порыться в старых фотографиях.
- Беспокойный мужик, - осуждающе произнес дежурный, усаживаясь на лавку возле стола, прижавшегося к невзрачному подоконнику. - До всего ему дело: и до помоев, что бабы на улицу выплескивают (летом, говорит, заразы не оберешься), и до хлеба, на котором пекарь с продавцами наживаются, и нас, милицию, поругивает: дескать, на черном рынке развели спекулянтов. Но городок маленький: все друг друга в лицо знают. Появился ты, а спекулянты весь запрещенный товар заховали. И только ухмыляются, поглядывая на тебя.
- Городок маленький, а черный рынок самый большой в округе, - пробурчал недовольный Аверьян.
Милиционер в этом был, конечно, не виноват, и напрасно Аверьян вот так на него… Раздражение шло от усталости, от нудно ноющей под ложечкой пустоты, порожденной вечным голодом. К этим чувствам примешивалась досада: в старенькие сапоги набралось столько воды - хоть выплескивай. И она там чавкала, наливая тело костенящей усталостью.
- Железная дорога виновата, - начал оправдываться дежурный. - Со всех сторон поезда жалуют: и в день, и в ночь. А своего ГПУ нет… Вот базарным королям и живется привольно.
Оказалось, что Демченко обитает рядом с милицией, за углом. Дежурный вышел на крыльцо и показал в жидкую, вечернюю темноту:
- Вон тот, кирпичный, под железом.
Домик ничего. Буржуйским не назовешь, но строил его хозяин при деньгах. Ставни закрыты наглухо. Сурмачу даже показалось, что их сто лет уже не открывают: почернели доски от гнили и плесени. Крыльцо с покосившимися, древними ступеньками. На дверях старинная, полинявшая, явно откуда-то перекочевавшая сюда вывеска: "Фотография исполняет все заказы на лучшей заграничной бумаге". Фамилию хозяина фотографии кто-то не очень тщательно соскоблил, легко угадывалась первая буква "Ф" и четвертая - "ять".
Сурмач толкнул дверь и попал в темный коридор. Наткнулся на какой-то ящик.
- Васыль, к тебе пришли, - послышался хрипловатый женский голос.
Распахнулась дверь из комнаты, в коридорчик проник свет, торопливо разлился по рухляди, лежащей здесь в явном беспорядке: никому не нужные стулья без ножек, диван без пружин, пустые ящики.
- Сюда проходите. Осторожнее, - предупредил Демченко.
Он пропустил нежданного гостя в комнату, которая чем-то напоминала склад старья.
Аверьян бегло осмотрелся. Хозяева этого дома когда-то жили неплохо. Но это было так давно… А сейчас все-то здесь дышало ветхостью. Все, кроме Демченко. Василий Филиппович - цветущий, розовощекий мужчина лет тридцати пяти. Высокий чистый лоб, умные темные глаза. Офицерская статность во всей фигуре, И даже черный халат сидел на нем ладно, с форсом.
- Я вас слушаю, - Демченко слегка поклонился: весь внимание.
Сурмач вместо ответа протянул хозяину письмо, которое тот написал в ГПУ.
Письмо свое он узнал сразу. Только глянул, разворачивать не стал, вернул чекисту.
- На черном рынке и законы черные, - сказал он певуче. - Нет там Советской власти: все продается и покупается. От махорки - до оружия. Говорил я об этом в милиции, успокоили меня: "Разберемся". Да что-то не спешат разбираться. А базарные короли наглеют.
- Есть факты? - спросил Сурмач.
- Есть, - подтвердил Демченко. - Мне для фотографии нужны химматериалы. Обычно они бывают у провизоров. А теперь на рынке появилась уйма ценных медикаментов. Причем продают их почти в открытую, но только за валюту. У белополяков где-то неподалеку был большой медицинский склад. Отступали, вывезти не успели. Медикаменты тогда все же исчезли. Не они ли сейчас появились?
Сурмач насторожился. "А что, если Демченко прав и медикаменты на черном рынке действительно из бывшего склада белополяков? Сколько же можно собрать на этом иностранной валюты, золота, ценностей?"
Сразу его мысли унеслись к тайному приказу атамана Усенко: ""Двуйка" требует результатов. А "Двуйка" - это разведцентр при польском генштабе. Драпали с Украины белополяки - перепрятали склад, теперь о нем вспомнили. Медикаменты, конечно, не вывезешь. Срок годности их давно прошел. Но для несведущих сойдет. Словом, можно все это старье превратить в валюту, в золото…"
- Вы… - Сурмач не знал, как обращаться к Демченко: по фамилии, по имени-отчеству? Решил просто на "вы", - …на черном рынке, видимо, свой человек?
- Приходится там появляться, - спокойно, как что-то само собой разумеющееся, подтвердил Демченко.
- Поможете взять тех, с медикаментами?
- Показать я их вам покажу, а руки связывать не буду. Это дело милиции.
На том и порешили. Разорились, договорившись встретиться завтра рано утром.
У Сурмача в Белоярове было еще одно задание: разыскать того контрабандиста Степана, с которым ходил "на польскую сторону" Григорий Серый, задержанный за два дня до трагического случая на третьей заставе.
Познакомиться с Серым Аверьяну хотелось еще и потому, что тот когда-то был в банде атамана Усенко и одним из первых дезертировал из сотни капитана Измайлова, был амнистирован Советской властью. И вот жило в Сурмаче неясное желание проверить: нет ли связи с переходом границы бывшим усенковцем Григорием Серым и прорывом пятерки Волка.
Сурмач зашел в милицию, расспросил, где улица Мельничная. Оказывается, это на самой окраине, у старого кладбища.
- Если там не бывал, в потемках заблудишься, - предупредил Аверьяна дежурный, которого, оказывается, звали Василием Степановичем (дядей Васей, как он велел себя величать). - Я тебе дам сопровождающего. Посиди чуток, охолонь после разговоров с Демченко. Замордовал он, поди, тебя своей праведностью?
Пока Аверьян выспрашивал дядю Васю, не знает ли он в Белоярове такого человека - Григория Серого, бывшего бандита, а ныне контрабандиста, минуло с четверть часа.
От удара ногой распахнулась наружная дверь, ведущая с крыльца в сенцы. Она глухо ткнулась в дощатую стенку широкой деревянной ручкой. По скрипучему полу затопал кто-то тяжелый и неторопливый, словно бы он шел, боясь упасть. "Пьяный, что ли? - мелькнуло у Аверьяна подозрение. - И за стенки держится".
Но дядя Вася, заслышав эти звуки, улыбнулся. Улыбка была добрая, ласковая. Она закатным, теплым солнцем озарила вылепленное из мелких морщинок лицо.
- Петька! - сообщил он чекисту из окротдела и поспешил к дверям.
Открыл их осторожно, словно бы боялся, что они в сенцах кого-то заденут.
В заботливо приоткрытые двери вплыло железное ведро, почти по венчик наполненное водой. Дядя Вася тут же перехватил его и поставил у порога.
А вот и сам Петька. В правой руке у парнишки второе ведро, деревянное, наподобие тех, какие цепляют к журавлю или вороту в глухих селах. "Тяжеленько!" - отметил Аверьян, видя, как резко откинуло в сторону паренька, который поставил это деревянное рядом с железным.
Петьке - лет шестнадцать. Одет он был по самой шикарной моде беспризорника тех лет: великолепный, в далеком прошлом, рыжий салоп из сукна, в который можно было бы обрядить целую ораву тощих ребятишек вроде Петьки. Пелерина когда-то, видимо, была оторочена по краям соболями, но мех давно спороли. На голове - татарский треух из лисьих хвостов. Но мягкий подшерсток пожрал пухоед, шапка оплешивела. Да кто-то (из озорства, что ли?) обкорнал ей по каемку уши.
Торчит свалявшейся собачьей шерстью вата из почерневшего от времени прорана. На ногах у паренька огромные солдатские сапоги. Подметки у них приторочены к верху медной проволокой, такой толстой, что, казалось, сносу ей не будет.
- Ну, как мамка? - спросил вошедшего дядя Вася, топчась возле него, словно наседка около повзрослевших цыплят, которые вот-вот разбегутся.
- Теперь уж не околеет, - стараясь басить "по-взрослому", ответил Петька. - Нынче сама чай приготовила: морковку постругала, подсушила и заварила. - Дядя Вася, - обратился он к дежурному, - вода постоит немного у печки, согреется, и я подотру полы.
- На чем твоей воде греться? Печка инеем покрывается, - ответил дежурный. - Принеси дровишек, я протоплю. А тебе тем временем будет задание: отведешь чекиста на Мельничную, третья от кладбища хата - Григория Серого.
- Да я этого Серого как облупленного знаю.
Петька уважительно поглядел на кожаную куртку чекиста и с мальчишеской завистью ощупал взглядом плотную кобуру маузера.
- А чё, могу и завести на Мельничную. - Он запахнулся в салоп, как в одеяло, закинув растрепанный до бахромы подол за левое плечо. - Вот только полешков дяде Васе наколю.